Текст книги "Иван Грозный"
Автор книги: Константин Шильдкрет
Соавторы: Николай Шмелев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯетерок монотонною песенкой баюкает лениво перекатывающиеся зелёные волны и чуть колышет в дальних краях прозрачную ткань небосвода.
За высокой, в рост человека, травой почти не видно Василия. Лишь свистящий писк мыши, невзначай подвернувшейся под пяту, да пугливый взлёт птицы выдают присутствие незваного гостя.
Выводков не разбирает дороги, идёт куда несут ноги. Ещё в первые дни, когда повстречавшиеся с ним чумаки предупредили, что поволжские дороги заняты татарвой, он резко свернул на полудень и пошёл наугад.
«Не едина ли стать куда идти, – думалось, как когда-то давно, в былые годы. – Всюду на земле много простора, а жить одинокому негде».
А знойная степь не убывала. Прозрачный шатёр небосвода точно тешился над бродягой: то казался он до осязания близким, то вдруг вновь широко раздавался, то уходил куда-то, волоча за собой ввысь вздыбившуюся, непослушную землю.
В одну из ночей, устроившись на ночлег, Василий услышал подле себя какие-то шорохи. Он привстал на колено и выхватил из-за пояса нож.
«Почудилось, – успокоенно отбилось в мозгу. – То трава гомонит».
И снова лёг, сладко зажмурившись.
Шорох усиливался.
«Что за притча такая? Кому тут бродить?» Кто-то, несомненно, подкрадывался. Вскоре можно было различить человеческое дыхание.
– Кого Бог даровал? – сердито крикнул Василий и зажал в руке нож.
В то же мгновение перед Выводковым выросла огромная тень.
– А били нам тарпаны[184]184
Тарпан – вымерший подвид обыкновенной лошади. Возможно, предок некоторых пород домашних лошадей. Обитал в степях Восточной Руси; встречался на Украине до 70-х гг. XIX в.
[Закрыть] да волки челом на ту пригоду, что в вотчине моей объявился чужой человек.
Тень отставила длинные плети рук и, колыхнувшись, неслышно шлёпнулась на траву.
– Далече, милок?
Выводков лёг на спину и уставился в небо. Тень недовольно причмокнула.
– И народ же нынче пошёл! Шатаются по чужим вотчинам и хоть бы тебе поклонились хозяину!
И с дружескою улыбкою:
– Небось во время оно и кликали тебя по имени, как-никак?
Выводков поудобнее улёгся, положил руку под голову и прицыкивающе сплюнул.
– Кликали Васькой, да поустали. А ныне беглым висельником величают.
Сосед широко раскинул ноги и залился счастливым смешком.
– Тёзки, выходит, все мои гостки! С тоей же и мы перекладинки спрыгнумши!
Он собрался ещё что-то сказать, но неожиданно схватился за грудь и забился в клокочущем кашле.
– В-в-водицы! – уловил Василий с трудом.
Зубы незнакомца беспомощно стучали о железное горлышко фляги, вода проливалась на сбившуюся куделью бородку, и скользкими мокрицами бежали капельки по груди, вызывая брезгливую дрожь во всём теле.
Стихнув немного, сосед приподнялся.
– Кашель-то свой – не боярской.
Выводков не понял.
– Свои же донцы окулачили.
Он снова повеселел.
– По-нашему, по-донскому, кличут меня, милок, Харцызом. А харцыз есть слово преважное – вор. Эвона, кой тебе именитый гость подвернулся!
Лёгким движением плеч Василий придвинулся ближе к Харцызу.
– А у нас в Московии воров не кулачат, а с головушкой разлучают.
Донец поддакнул убеждённо:
– И наше казачество не помилует, коли в другойцы попадёшься. Да и како инако с теми харцызами? – Разгладив не без важности усы, он хвастливо причмокнул. – Токмо кой в ногах умишко держит, – тому и с головушкой разлуки нету.
И, приставив к губам кулак, промычал:
– Сбег яз, милок, из-под самой под той секиры. Эвона, а?
От долгой ходьбы сладко млели и отдыхали ноги Василия. Баюкающая песенка ветерка навевала тихий уютный сон. Чья-то тёплая рука нежно смежала глаза. Далёким мирным журчанием ручейка касались слуха негромкие слова соседа. Пряное дыхание трав вливалось в душу целительной свежестью. Чуть вздымалась, истомно потягиваясь, земля.
– Спишь? – прислушался Харцыз и сам уютнее устроился, подложив под щёку обе ладони. – Спи, милок, спи, покель не проспал умишка в ногах.
Шёпот стихал, переходил незаметно в сочный, запойный храп.
В небе из конца в конец ложилась Ерусалим-дорога.
Утром первым проснулся Василий, с недоумением оглядел соседа, но тотчас же припомнил вчерашнюю встречу.
Харцыз лежал навзничь, раскинув тонкие плети рук, и храпел. По исполосованной груди беспокойно сновали заблудившиеся красные муравьи. На перебитом носу, точно у обнюхивающего воздух паучка, чуть шевелились рыжие волоски бородавки. От виска до брови ползла глубокая борозда свежего шрама.
– Добро молодца попотчевали, – не удержался и вслух подумал Василий.
Харцыз приоткрыл один глаз (на месте другого серела глубокая впадина).
– Аль Богу молишься?
И поднялся.
– В кисете – синь-сарафан, а в сарафане – сам крымский хан. Вона, а? Помолись-ко по-нашему.
Умывшись пучком росистой травы, бродяги молча переглянулись.
– Хлебца бы отведать, – облизнулся Выводков.
– А пожалуем к запорожцам, будут и хлеб, и горилка.
При упоминании о запорожцах у Василия впервые за долгие дни пробудилось желание узнать, куда он идёт.
– Нешто мы в Запорожье?
Харцыз передразнил его.
– Нешто! У, семиребрый! А то ж куда? Известно, к Днепру шагаем.
Срывая на ходу полевой чеснок и жадно набивая им рты, они двинулись в путь.
Харцыз ни на мгновение не умолкал. Он рассказывал про Дон, про молодецкие набеги, про казачью привольную жизнь.
За несколько часов бродяги подружились так, как будто были знакомы долгие годы, а к вечеру они целовали друг другу крест на том, что побратались навек.
Перед тем как устроиться на ночлег, Харцыз припал вдруг ухом к земле.
– Тарпан! – шепнул он и с наслаждением подёрнул остаточком носа.
Вскоре и Выводков услышал мягкий топот копыт.
Нетерпеливо перекинув со спины на впалый живот котомку, Харцыз достал аркан.
Топот приближался. Тишина Дикого поля пробуждалась фыркающим и злобным ржанием.
– Учуял, ляший, кадык тебе в глотку! – выругался Харцыз и притаился в траве.
Из-за зелёной стены высунулась толстая голова тарпана. Опущенные уши слегка приподнялись и остро насторожились.
Выводков сделал движение, чтобы броситься с арканом вперёд, но тут же почувствовал такую страшную боль в затылке, что едва не лишился сознания.
Глаз товарища с ненавистью впился в его лицо. В неслышной брани чуть подпрыгивали судорожно сомкнутые губы.
– Пусти! – шепнул Василий и тряхнул головой, тщетно стараясь освободиться от впившихся клещами в его затылок пальцев.
– А ни духом единым не объявляйся, – скорее понял он, чем услышал предупреждение.
Огненный взгляд тарпана пронизывал толщу травы. Как у рассерженного тигра, медленно колебался, змеино изгибаясь, короткий хвост. Курчавая грива дыбилась, собираясь жёстким гребнем.
Василий восхищённо уставился на коня.
– Эх бы такого конька да содеять на воротах двора особного.
– Цыц, семиребрый!
Отдалённый шум надвигался всё ближе. Казалось, будто тысячи челюстей впились в землю и ожесточённо рвут её в клочья.
«А не уйти ли? – опомнился розмысл. – Не раздавили бы, проваленные!»
И с ужасом протёр глаза.
– Харцыз! Эй, где ты, Харцыз?!
Не найдя товарища, он решительно повернулся, чтобы пуститься наутёк от приближающегося табуна, как вдруг его оглушил пронзительный свист.
– Реви лешим! Лешим реви, окаянный! – взметнулся хрип Харцыза и снова сменился пронзительным свистом.
Перепуганный табун рванулся назад. Ухватившись изо всех сил за конец аркана, былинкой нёсся по полю Харцыз. Шею тарпана туго перехватила петля. Но конь не сдавался и, задыхаясь, бешено мчался вдогон за скрывшимся табуном. Василий на лету вцепился в товарища.
Обессиленный конь на полном ходу рухнул на бок. Густые клубы белого пара непроницаемым покровом окутали его брюхо. Изо рта ключом била тягучая пена.
Охотники поднялись, в кровь истерзанные и еле живые.
Однако, несмотря на страшную боль, пальцы мёртвою хваткою держали конец аркана.
– Добро? – подмигнул отдышавшийся немного Харцыз.
И, прищурив хвастливо единственный глаз:
– Так то ж никакая скотина от меня не уйдёт! Не зря же Харцызом меня величают! Эвона, а?
С того дня по-новому пошла жизнь бродяг. Все их помыслы, и любовь, и заботы были перенесены без остатка на изловленного коня.
Василий бегал вокруг полоняника, по-отечески заглядывал в налитые кровью глаза, придумывал для него самые нежные слова и прозвища и прилагал всё уменье своё, чтобы приручить дикаря.
Тарпан долго спорил с людьми, но понемногу начал сдаваться и проявлять признаки послушания.
Харцыз, умильно следивший за стараниями товарища, как-то великодушно ему объявил:
– За братство за наше жалую тебя своею долею того тарпана. Володей им в полном самодержавстве.
И с хитрою улыбочкой:
– Токмо доглядай за коньком своим в оба. А проморгаешь, ей-Богу ж, уворую его. Бо не можно мне без того, чтоб на чужое добро не позариться. Эвона, а?
* * *
Приближалась осень. Розмысл принялся за устройство землянки. В яме было два хода: один – открытый, другой, еле видный, брал начало далеко в стороне. Тут же в землянке было и стойло тарпана.
Харцыз занялся охотой, – ставил западни на зайцев, лисиц и волков, свежевал добычу и густо посыпал её солью, добытою у чумаков. Запасы бережно складывались в выложенный дёрном погребок.
Тёмными вечерами, когда нечего было делать, товарищи раскладывали в землянке костёр и до поздней ночи вели тихие дружеские беседы о былой своей жизни.
Каждый раз перед сном Харцыз удивлённо повторял одно и то же:
– Покажи милость, Васька, обскажи ты мне – Харцыз яз аль не Харцыз?
И, обнимая друга, тыкался остаточком носа в лицо (волоски бородавки неприятно щекотали кожу и раздражали).
– Кой яз к ляху Харцыз, коли досель тарпана того не уворовал!
Выводков мягко отстранялся и против желания брезгливо вытирал ладонью щёку.
– Нешто кто ворует своё? Тарпану-то и ты хозяин!
Но Харцыз хмурил пыльные полоски бровей.
– Подменили Харцыза! Не признаешь Харцыза!
Он воодушевлялся и гордо таращил глаз.
– Бывало, коль нету добычи, родную епанчу свою лямзил и был таков! Ищи ветра в поле! А ныне… да что и сказывать! Подменили доброго молодца!
Как-то Харцыз ушёл проверить силки и не вернулся.
Изо дня в день скакал Выводков на тарпане по Дикому полю, разыскивая товарища.
Близилась глубокая осень. Небо обвисло, собралось бурыми складками и беспрестанно низвергало на землю хлещущие потоки дождя. Промозглый ветер упрямо пробирался сквозь щели в землянку, набрасывался на испуганно припавший к земле костёр, жестоко раздирал и гасил огонь и воюще шарил по иззябшему телу Василия.
На Выведкова всё чаще нападала тоска одиночества, – тянуло к людям, к говору человеческому.
В минуты отчаяния он решительно складывал свою котомку и собирался навсегда покинуть землянку.
Но темна и необъятна была могила Дикого поля, и некуда было уйти от неё, не рискуя набрести на становище татарской орды или погибнуть под зубами волчьей стаи.
– Нету дороженьки нам, – безнадёжно вздыхал розмысл и склонялся к морде пригорюнившегося тарпана.
Конь чуть слышно пофыркивал, точно выражал сочувствие, шершавым языком полизывал жёсткую бороду хозяина и рыл копытами землю.
– Тако вот, конечек мой! Сызнов бобыли мы с тобой!
Вглядываясь в сырую, нависшую мглу, Василий кривил губы в жуткую усмешку, подобно человеку, покончившему всякие расчёты с жизнью.
– Доли холопьей искал. А доля-то вся в земле засталась!
Неожиданно вытягивалось и стыло лицо, жилы на руках напрягались тугими канатами, и пальцы сами собой собирались в железный кулак.
– Волю бы мне! Распотешиться таким бы пожаром, чтобы вся Русия полымем заходила!
Грозные выкрики горячили тарпана, и он, всхрапывая, бросался к выходу и бил исступлённо копытами в землю.
А в поле скулил по-прежнему ветер, хлюпающе бежал куда-то по невидным лужам, путался в мокрых зарослях и, отчаявшись выбраться на дорогу, злобно лаял в низко нависшее небо.
Измученный Выводков ложился ближе к огню и забывался в тяжёлом полубреду.
В одну из таких ночей бродяга пробудился от необычного шума, доносившегося из-за двери.
– Тпрр, гирей некрещёный! – услышал он рассерженный окрик.
В то же мгновение в землянку ввалился Харцыз.
– Встречай гостя, милок!
И застыл в могучих объятиях товарища.
Когда Выводков пришёл немного в себя, Харцыз принялся разгружать колымагу, наполовину завалил землянку тюками и вытащил из одного узла две расшитые золотом шубы.
Розмысл удивлённо вытаращил глаза.
– Аль у бояр побывал?
– К Гирею хаживал в гости.
За едой, приукрашивая и привирая, Харцыз подробно рассказывал, как он, истосковавшись по чужому добру, ушёл искать счастья и как удалось ему обворовать татар, возвращавшихся с набега в свой юрт.
Перед сном донец вспомнил о коне, впряжённом в арбу.
– Гирейку-то покорми! Ячмень вон в том углу.
Василий бросился к кулю и, позабыв о просьбе товарища, высыпал всё зерно перед тарпаном.
Харцыз недовольно покрутил головой.
– Ладно же! Не покормишь некрещёного моего – не обессудь: весь ячмень у тарпана сворую. Вот, ей-Богу, тебе! Эвона, а?
ГЛАВА ВТОРАЯ
С первыми вешними днями Выводков и Харцыз покинули землянку, оставив в ней кафтаны и шубы боярские, и ушли берегом Ингула в сторону Запорожья.
Точно опара, сдобренная благоуханными снадобьями, на глазах весело поднималась пышная зелень Дикого поля. Откуда-то, с полуденной стороны, говорливыми тучами плыли в поднебесье обильные вереницы птиц. Не раз меткая стрела Василия резала голубые просторы и змеёй падала к ногам, неся с собою истекающую кровью добычу. По ночам бродяги садились на коней и скакали на разведку к дальним дорогам. Но нигде не было признаков близости человека. За месяц пути не слышно было ни конского топота, ни скрипа колёс. Лишь пригревшийся ветерок пел свою бесконечную песенку, да кое-когда выло и стонало зверьё в борьбе друг с другом.
Василий не имел никакого представления о дороге. Харцыз же ухмылялся хвастливо и уверенно шёл вперёд.
– Что поле, милок, что море-едина стать. Нету тебе ни кургана, ни дерева и вехи не видно. – И поводил ноздрями, обнюхивая воздух. – Токмо ни к чему нам приметы те. Были бы солнце да ветер да звёзды ночные.
Продвигаться с каждым днём становилось труднее. Кони путались в буйной траве, точно в тенётах. Солнце закрасило лица и обнажённые груди бронзовыми узорами и жгло головы раскалёнными иглами.
– Плювию бы, – вздыхал Выводков, изнемогая от невыносимой жары. – То ли у нас на Москве. Абие тебе и тучка в небе, а и плювией покропит людишек впору!
И с затаённой надеждой оглядывал стеклянный небосвод.
– Наносит! – крикнул он как-то товарищу, мирно похрапывавшему под арбой.
Харцыз сонно потянулся, припал ухом к земле и вдруг привскочил.
– Лихо идёт!
Розмысл весело потирал руки. С восхода, заслоняя солнце, на поле двигалась огромная туча. Встревоженный воздух наливался живым странным гулом. Кони испуганно прядали ушами и рвались с места.
Туча росла, заволакивала небосвод и, казалось, краями своими задевала землю.
Харцыз вскочил на коня.
– За мной!
Выводков ничего не понимал и не двигался с места.
– За мной! – зло повторил Харцыз, но сам неожиданно спрыгнул в траву.
– Дождались мы с тобой дождичка. Никуда не уйти от него. Чуешь – гудёт?
Гулливая туча застыла на мгновение и рухнула наземь непроницаемой серою толщей.
– Кстись! – заревел Выводков, в ужасе закрывая глаза. – Нечистая сила нагрянула!
– Кстись, коли рука без дела болтается. Авось спугнёшь ту силу нечистую, – ядовито усмехнулся Харцыз и сплюнул сквозь зубы. – По-вашему, по-московскому, – то нечистая сила, а по-нашему, оно – саранча.
Выводков заворожённо уставился в поле.
Какой-то сказочный чародей с сухим шелестом то и дело взмахивал серыми руками, и тотчас же на месте, где только что расстилался кудрявый ковёр травы, ложилась голая степь.
К полудню Дикое поле являло собой выжженную солнцем пустыню. На многие вёрсты вокруг не осталось ни былинки, ни признака какой бы то ни было жизни.
– Скачем? – предложил наконец розмысл и приготовился сесть на тарпана.
– Поскачешь! – махнул рукою Харцыз и попробовал разбухшие животы коней. – Объелись, горемычные, саранчи, травушку щиплючи.
Кое-как протащившись до вечера, кони отказались двигаться дальше и вскоре пали.
Василий опустился на труп тарпана и так, не шевелясь, просидел до зари, пока насильно его не увёл за собою товарищ.
– Чего зря кручиниться? Токмо поклонись мне пониже, нынче же сдобуду тебе аргамака.
– А моего не вернёшь…
– Эка, лихо какое! Ещё краше из кышла угоню!
И, не понимая тоски Василия, выругался сочною бранью.
* * *
На берегу Днепра бродяги разложили костёр и, похлебав горячей воды, улеглись на ночлег. Дозорные казаки прискакали на огонёк.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, – пробасил с расстановкой один из казаков.
– Аминь! – по-дьячковски, горлом вытянул Харцыз и, крестясь, незаметно подтолкнул локтем розмысла.
– Аминь! – послушно повторил Выводков и в свою очередь перекрестился.
– Добры люди, а либо вороги?
– Мы-то?
Харцыз заливчато рассмеялся и шлёпнул изо всех сил казака по животу.
– Ну, ты! Не дюже братайся! – прикрикнули запорожцы. – Перво-наперво выкладывай, по какому делу до нас прикинулись.
Оборвав смех, бродяга поднял торжественно руку.
– А прикинулись к тому, чтобы вкупе с низовым товариством ляхов поганых с татарвой поколачивать, а и московским боярам могилы рыть.
В ладье перевезли бродяг на Хортицкий остров, что против Конских вод у крымских кочевищ.
Запорожцы любопытно обступили прибывших, но не задали им ни одного вопроса.
Харцыз облюбовал, стожок сена и, не спрашивая позволения, устроился там с Василием на ночь.
Утром казаки увели гостей на луг.
– Мы накосим травы, а вы, добрые люди, кашу варите, – приказал строго один из запорожцев. – Да чтоб сыра не была, чтоб и не перекипела.
Вскинув на плечи косы, казаки скрылись в траве. Харцыз хитро прищурился.
– Пробуют паны, какие мы есть с тобой люди.
И, отставив для убедительности указательный палец, что-то зашептал товарищу на ухо.
Налив в котёл воды, Выводков развёл костёр и занялся варкой каши.
Как только пшено поспело, он взобрался на курган и окликнул косарей.
Запорожцы притаились в траве и не отзывались.
– Готова та каша! – надрывался розмысл, сопровождая каждое слово отборной бранью.
– Добре горланит! – перемигивались запорожцы и довольно покручивали свисающие на кадыки пышные кренделя усов.
Охрипший Василий наконец с ожесточением плюнул и вернулся к костру.
– Садись, милок, – пригласил его Харцыз, набивая рот кашей. – Да потчуйся так, чтоб в котле дно видать стало.
Вскоре вернулись казаки.
– Так-то вы хозяев дождались! – набросились они на кашеваров. – Годи ж вам жрать, прорвы не нашего Бога!
Харцыз засучил рукава.
– А не обскажешь ли, Васька, куда сих панов черти носили, покель наша каша спела?
Выводков ожесточённо дул на дымящееся вкусно пшено и, обжигаясь, уписывал ложку за ложкой, не обращая никакого внимания на казаков.
– Глядите-ка, паны, как гости с хозяевами кохаются! Так геть же к бисову батьке отсель!
Не спеша облизав ложку, Василий перекрестился, уселся разморенно на траву и сквозь сладкий зевок протянул:
– Дрыхнули б доле… Нешто докликаешься вас, лодырей?
Запорожцы побросали косы и разразились гогочущим смехом.
– Ото ж товариство! Ото ж даровал нам Господь цикавых панов!
И, стараясь принять серьёзный вид, один за другим чинно подошли к гостям.
– Будьте же вы нам братьями, паны молодцы! Да гоноруйте по гроб перед ляхами, татарами некрещёными и боярами, как показали нам гонор свой молодецкий!
Старик казак уселся между новенькими и дружески обнял их. На его лоснящемся лице засветилась отеческая улыбка. Толстый, в прожилках нос ткнулся в котёл.
– Добре, хлопцы, обмуштровали!
Он одобрительно тряхнул оселедцем.
– И откуда, спали меня девичьи очи, на свете своевольники такие берутся?
Харцыз отвалился от котла и, устроившись подле товарищей, тотчас же захрапел.
– Как тебя кликать-то? – потрепал старик Василия по плечу.
– Васькой кстили. А то Харцыз, братом наречённым доводится мне.
Запорожец сунул палец в нос и задумчиво уставился в небо.
– За кошем всякому воля – в харцызах быть, а в кошу – и из думки повыкиньте!
* * *
Василию пришлась по мысли бесшабашная жизнь казаков. С утра до ночи разгуливал он по кошу и знакомился с порядками запорожскими.
Его поражала и приводила в восторг каждая мелочь. Особенно казалось непостижимым отношение рядовых казаков к кошевому, полковникам и писарям. Все, от младшего до набольшего, держались друг с другом, как старые испытанные друзья. Это было ново и трогательно до слёз.
Когда впервые повели Выводкова к войсковому старшине, он, не задумываясь, пал на колени и трижды стукнулся о землю лбом.
Старшина освирепел.
– Не погань, москаль, низового молодецкого товариства! Все тут паны казаки, а не холопи!
И, подняв смущённого новичка, сочно поцеловал его в губы.
– От так-то, коханый мой, нам боле с руки!
С тех пор ещё больше полюбилось розмыслу Запорожье.
Захлёбываясь, рассказывал он своим товарищам о том, что пережил на Московии, и вдохновенно бил себя в грудь кулаками.
– Думкою чуял яз, что схоронилась та сторона за лесами да за морями, где нету ни бояр, ни дьяков, а живут холопи, како те братья, да каждый сам себе господарь и всем холоп!
Казаки сочувственно поддакивали и хмуро супились.
– А и будет! А и гукнем, переклинемся через Дикое поле, Волгу с Доном поднимем да и придём на постой к боярам тем и дьякам! Уж мы погостюем!
Среди мирных бесед Выводков вскакивал вдруг и, багровея от восхищения, спрашивал:
– Вот ты б, к прикладу, Нерыдайменематы, а либо ты, Рогозяный Дид, да вы, паны казаки. Сторчаус да Шкода, – поведайте мне, неразумному, како сталось такое, что колико в Запорожье людишек, а все – и ляхи, и литовцы, и болгаре, и жиды крещёные – одинаково паны да братья?
Шкода важно отставлял правую ногу, обутую в сафьяновый сапог, когда-то содранный с убитого им мурзы, левую, в опорке, зарывал в песок – и рычал, дико вращая глазами:
– Волю, Василько, имеем за дражайшую вещь, потому что видим: рыбам, птицам, также и зверям и всякому созданию есть оная мила.
Рогозяный Дид подхватывал чавкающе:
– А до роду нам заботы нету. Пускай ты хоть из рыбы родом, от пугача плодом!
И все в обнимку шли шумно в шинок.
Нерыдайменематы трескуче затягивал песню:
Вдоволь всего-то уж там…
Остальные дробно октавили:
И зверя прыскучего,
И птицы летучия,
И рыбы пло-ву-у-чи-я…
Запевала долго загонял вверх последнее слово и потом вдруг победно ревел:
Вдоволь-то уж там
И травушки-муравушки,
Добрым коням на потравушку,
Чтоб горячи были,
Панам молодцам на сла-ву-уш-ку-у-у!
Не доходя до шинка, Василий подхватывал кого-нибудь из друзей и лихо пускался в пляс. Широчайшие шаровары его, дар кошевого, шатрами развевались по ветру, и резво хлестал по лицу выбившийся из-под шапки отрастающий оселедец.
С разных концов сбегались казаки. Гремели литавры и трубы; из шинка, на четвереньках, ползли к пляшущим пьяные.
– Гуляй, низовое!
Кош оглушали залихватские песни, гул и вольные, как ветер в степи, разбойничьи посвисты.
Харцыз, вечно пьяный, просыпался от неистового шума и сам начинал голосить:
– Помилуйте православную душу! Единую чарку подайте!
Его усаживали на лавку и подносили горилки.
– Пей, Загублено Око!
Пьяный беспомощно раскачивался по сторонам, больно стукался головою о стол и, расплёскивая горилку, тяжело сползал с лавки.
– Единую чарку… калаур! Единую чарку! – икающе просил он, ничего не соображая, и, сворачиваясь клубочком, водил изумлённо глазом по вонючему полу.
Едва Василий входил в шинок, Сторчаус подносил ему чарку и неизменно поворачивал голову к двери.
– Чи я сам себе отворил, чи кто меня пропустил?
– Пропустил! Лупынос пропустил! – нарочно утверждали казаки, чтоб не потерять случая повеселиться.
Сторчаус выплёвывал люльку себе на руку и больно дёргал оселедец.
– Дура беспамятная! Вертайся назад!
И, окружённый товарищами, шёл торопливо на улицу.
– Раздайсь! – рычал он грозно и сильным ударом лба вышибал дверь.
– Ото ж теперь памятно! Брешешь, Панове, не обдуришь! Бо, ей-Богу, сидит горобец! – умилённо поглаживал он вскочившую на лбу шишку и победно поднимал чарку.
Шум стихал. Красные лица окружающих млели в предвкушении новой потехи.
– Кто ты? – строго щурил Сторчаус кошачьи, с зеленоватым оттенком глаза.
– Из жита! – тоненько взвизгивал Нерыдайменематы.
– Откель ты?
– Из неба!
– А куда ты?
– Куда треба!
Щёки Сторчауса раздувались тыквою, и, багровея, подплясывала шишка на лбу.
– А билет у тебя есть?
Нерыдайменематы чиликал в ответ по-воробьиному:
– Не-не, нету, нема!
– Так тут же тебе и тюрьма!
И снова кутерьма, шум, крики, смех.
– Расступись, душа казацкая! Оболью!
Выводкову неловко: который раз гуляет с товарищами в шинке, а уплатить не может. То, что и другие не платят, не успокаивает его.
«Должно быть, свой у них счёт с шинкарем», – думает он тоскливо и незаметно вздыхает. Шкода лезет к нему с поцелуями.
– По коханочке забаламутился?
– Кака там коханочка!
Шкода не отстаёт и допытывается. Гнида, маленький и плешивый казачонка, взбирается, пошатываясь, на лавку и с глубоким чувством чмокает в бритую голову розмысла.
– Оба-два мы с тобой горемычные! Ни единого разу не померялись ещё силою ни с ляхом, ни с татарвой!
Его краснеющие глазки туманятся пьяной слезой.
– Не займай! – ревёт вдруг свирепо Рогозяный Дид. – Не тревожь душу казацкую!
Едва сдерживая готовые прорваться слёзы, Дид стукается больно о стену головой и в безысходной тоске жалуется кому-то:
– Ужели ж и дале так поведёт атаман? Ужели придётся сложить живот на Сечи, а не в честном бою?
– И то! – вздыхают грустно казаки. – Пораскисли мы от безделья, позастыла и удаль!
Слова эти – нож острый Диду. Он уже не может сдержаться, вскакивает неожиданно на стойку, взмахивает рукою так, как будто рубит басурменские готовы саблей и, задыхаясь, ревёт:
– На орду, паны молодцы! Распотешиться с полонянками да покормить ими батьку-Днипро.
Печально свесили головы запорожцы. Потянулись руки к чаркам да на полпути безжизненно свесились со стола.
– Куда там горилка, когда сердце истосковалось по крови шляхетцкой! Ударить бы сейчас вольницей всей на врага или один на один стать лицом к лицу с кичливым ляхом.
Пыл прошёл у Рогозяного Дида. Ткнулся он седым усом в стол, залитый обильно горилкою.
Гнида знает, что нужно сейчас старому запорожцу. Незаметно достаёт со стены кобзу и подсовывает её Рогозяному.
Точно льняную головку любимого внука, что до времени гуляет ещё в кышле без казацких забот, погладили пальцы кобзу.
И задушевною песнею, уютной и тёплой, как батько-Днипро в вечер летний, истомный, баюкают себя запорожцы:
Струны мои золотин, грайте ж меня зтыха…
Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…
Что так сжимается грудь у Василия? И почему вспомнилась вдруг шелкокудрая девушка? Он слышит чей-то шёпот, печальный и тихий, как вздох камыша в дремлющей заводи. И вот уже отчётливо доносится её голос.
– Чую, Клашенька, чую! – беззвучно шевелит губами розмысл и закрытыми глазами вглядывается куда-то в одному ему видную даль. И чудится, будто идёт он пустынной дорогой мимо заколоченных деревень, а отовсюду, со всех концов, крадутся к нему какие-то страшные тени. «Мор… – шепчут оскаленные, беззубые челюсти. – Мор…» К нему тянутся мёртвые руки, мертвецы бегут на него, забили дороги, не пропускают… Но он бежит, туда, к мелькающим стенам Кремля. И видит, как из тьмы отделяется худой человек, сутулый, с острыми приподнятыми плечами. На продолговатом лице человека хищно сверкают маленькие ястребиные глазк». – Царь! Спаси Бог тебя, царь! – Вздрагивает клин бороды, сквозь губы с змеиным шуршанием протискивается смешок. «Сказывай, Вася, сказывай, розмысл!» – «Лихо нам, царь! Лихо холопям твоим на родимой земле!» Левый глаз царя жутко прищуривается: «Убрать! Одеть в железы!»
Василий очнулся и в жестоком гневе кричит через казацкие головы:
– Будь ты проклят от века до века, царь всея Русин!
Сторчаус постучал пальцем по носу Выводкова.
– Попридержись, пьяное быдло!
И тихим вздохом подхватил грустный припев:
Струны мои золотил, грайте ж мени зтыха…
Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…
– Научи! Господи, научи мя правде твоей! – плакал надрывно Василий. – Спаси, Господи, люди твоя!