Текст книги "Иван Грозный"
Автор книги: Константин Шильдкрет
Соавторы: Николай Шмелев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
ЭПИЛОГ
Никто не знает ни точного дня смерти Сильвестра, ни места, где монахи Соловецкого монастыря похоронили его. Но существует предание, будто бы незадолго до своей кончины царь Иван, сломленный всеми несчастьями, обрушившимися на него, – отвратительными, постыдными болезнями телесными, собственноручным убийством наследника-сына, сокрушительным поражением в длившейся почти четверть века Ливонской войне – вспомнил о друге своём верном и наставнике и послал на Соловки дознаться доподлинно, где его похоронили, и, буде найдут то место, перевезти прах его в Москву, в Чудов монастырь. Но не нашли царские слуги могилы старца: то ли и вправду забыли все о ней, то ли не захотели упрямые, своенравные соловецкие монахи выполнять волю царскую и тревожить Сильвестра в его последнем сне...
Говорят также, что пытался потом кое-кто из высших иерархов церковных добиться причисления его к лику святых. Но ничего не вышло и из этого. Так, поговорили раз, поговорили другой да и разошлись по иным, более важным делам.
Да и то сказать – за что? Нет, в самом деле: за что бы обыкновенному протопопу, а хоть бы и Благовещенского, царского собора, такая честь? Разве совершил он какое-нибудь чудо? Разве остановил он рать татарскую одним лишь святым крестом да молитвою своею, Богом услышанною? Либо склонил какой-нибудь дикий народ отречься от древних идолов своих? Разве терзали, жгли его неверные калёным железом за веру православную, за имя Господа нашего Исуса Христа? Или, может быть, заслужил он память всенародную строгим житием своим, подвигами своими великими, молчальничеством либо затворничеством, или жизнью, в пустынях отдалённых, спасаясь от глада, и стужи, и зверя дикого лишь кроткою верою своею? Или смерть принял он лютую, мученическую от руки царской за укоризны свои, за печалование о всём народе русском, как святой митрополит Филипп?
Ничего такого протопоп не совершал и никаких страданий неслыханных, превышающих меру человеческую, не претерпел... Ну а что государством правил умело почти тринадцать лет, что царя, с младенчества своего неистового, бесом одержимого, приручил, что дал отдышаться русскому человеку от бесконечных смут, и разорения, и беззакония нашего свирепого, кровопийственного, от века идущего? Что, наконец, книги душеспасительные многие написал – на пользу великую и современникам, и потомкам своим? Так разве у нас когда причисляли кого за подобные дела к лику святых?
Нет, не было такого на Руси со времён Владимира-крестителя! Не было, и надо думать, и не будет ни когда.
1986—1990
Константин Георгиевич Шильдкрет
Розмысл [71]71
Розмысл (в названии романа) – при Иване Грозном зарождаются инженерные войска: строители крепостей и подвижных осадных башен, минёры-подрывники, которые назывались розмыслами. В романе К. Шильдкрета розмыслом является Василий Выводков, выходец из народных низов. Вынося слово розмысл в заглавие произведения и придавая ему символический смысл, автор тем самым подчёркивал центральное положение своего героя в повествовании и связывал с ним и подобными ему будущее Русского государства. Последние слова Иоанна IV перед смертью, обращённые к царевичу, дают ключ к пониманию замысла прозаика: «Наипаче... Ваську... розмысла... остерегай... ся... Со разбой... ным... и... холоп... пи...»
[Закрыть] царя Иоанна Грозного
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯочно у вздёрнутых на дыбы людишек, скрипели старые кости леса. Ледяными слезинками стыл на помертвелых сучьях подтаявший было за день снег. Скулили северы.
Васька поплотнее запахнул епанчу и в раздумье остановился.
– Ишь, хлещет, склевали бы тебя вороны! – выругался он, отворачиваясь от лютого порыва ветра, запорошившего глаза пригоршней снежной жижи. – Токмо бы ему потехами тешиться!
Какая-то тоска, так часто наседавшая в последние дни, уже закрадывалась в сердце Васьки, вызывая тупую боль и раздражение.
– Кат его ведает, коликой дороги держаться!
Он хмуро оглядел лес и прицыкивающе сплюнул.
Зимой, в северы, Ваське было всё равно, куда идти. Зимою и лес, и дороги, и жильё человеческое на один лад обряжены: куда ни кинься – опричь волчьей песни да хороводов и плясок, что ведут непрестанно под вой метели лешие с беспутными ведьмами, – ничего не услышишь. А и хороводы те только поначалу как будто пугают крещёную душу. Обживёшься же в берлоге медвежьей, попривыкнешь к метельному говору – и ничего. Свой не свой, а чуешь в тех песнях и говоре, прости Господи, нечестивые думки, такую же сиротскую жалобу, какую от мала одинокий человек в груди своей носит. Видно, не зря земля разметала от края до края седые космы свои и, точно мёртвая, застыла в неуёмной кручине. Нет уж, как ни вертись, а ей, старенькой, всё, что выносила она в чреве своём, – родное дитя!
И в долгие месяцы стужи шёл беззаботно Васька по дремучим трущобам; жил где придётся и чем попотчует лес; одинокою белою тенью скользил по занесённым дорогам вдоль городов и затерянных деревушек, теряя счёт дням-близнецам.
Ещё когда он покинул родимый погост, – кукушка-вотунья, как и допрежь, в детскую пору, посулила ему многое множество годов впереди. Но от такого посула была ли Ваське корысть? Всё едино: колико не прикидывай к ноше, легко болтающейся покуда за спиной двадцатью с небольшим годами, новых дней и недель, а не дойти до той межи, где зарыта доля холопья.
Кого другого, а Ваську не проведёшь присказками бабьими о доле счастливой.
Зря болтают людишки: не бывало доли той отродясь на земле и не будет.
Так всё чаще царапалось в усталом сердце бродяги и нарушало покой.
Распахнулась Васькина епанча. За усталью и думками тёмными, навеянными невидимыми ещё, но уже близкими весенними вестниками, не чувствует он, как лехтают[72]72
Лехтают – щекочут.
[Закрыть] больно сучья его голую грудь. Из-под высокой бараньей шапки, опушённой жёлтыми волдырями облезшего лисьего меха, выбилась прядь, цвета спелой пшеницы, волос.
Васька то и дело жмурится и раздражённо встряхивает головой. А ветру и любо потешиться: ещё глубже запускает он студёные пальцы свои за шапку, норовит добраться до самой макушки, и другой лапой шарит уже, повизгивая задорно, по жилистой широкой спине.
– Охальник! – плюётся бродяга, не зло грозит в гулливую мглу кулаком и идёт к едва видной прогалине.
Позади, где-то тут, рядышком, кажется, лязгнул кто-то зубами.
Васька насторожился и, уловив слабый вой голодного волка, взялся было за оскорд, но тут же раздумал и пошёл дальше своею дорогою.
Уже за полночь выбрался он на опушку. Свернув в сторону от жилья, облюбовал поглубже байрак и устроился на ночлег.
Под снегом было тепло и уютно. Приятно покалывало лицо и ноги. На глаза ложилась баюкающая истома.
Ощупав оскорд, бродяга прижал его к себе.
«Тебя что не станет, оскорд мой, – что руку мою отшибут. Иль бывает тако, чтобы рубленнику срубы рубить без оскорда?»
И, нахлобучив на глаза шапку, притих.
Его разбудили частые удары, доносившиеся откуда-то из-за реки.
«Никак, оскорды загомонили? – приподнялся на локте Васька. – Так и есть – рубленники», – оживлённо подтвердил он свою догадку и решительно пошёл на стук.
За рекой при свете факелов копошились у брёвен и недостроенных срубов людишки.
Васька подкрался к крайней избёнке.
Рубленники заметили его и выжидающе остановились.
– Спаси Бог хозяев добрых!
– Дай Бог, здравия гостю желанному!
Согнутый старик придвинулся к гостю вплотную.
– Ежели с добром – покажи милость, подмогни людишкам работным, а ежели (он добродушно хихикнул) таловень[73]73
Таловень – вор.
[Закрыть] – не обессудь: опричь блох, всё добро у ветра да в тучках небесных хороним.
Рубленники весело, точно по уговору, присвистнули.
Достав из-за спины оскорд, бродяга поплевал на ладонь.
– Сказывайте, хозяева, чего робить.
– Да откель тебя ветром в наш починок[74]74
Починок – новая деревня.
[Закрыть] снесло?
– Оттель же, где тому ветру положено подле добра вашего с дозором держать помело!
– Ишь ты, балагур какой выискался! – довольно причмокнул старик и строго насупился. – А и поболтали, да за робь не срок ли нам вышел?
Ловко помахивая оскордом, Васька увлечённо пригонял бревно к бревну и сколачивал низенький сруб.
Перед рассветом старик осмотрел деловито работу и, перекрестясь, разрешил рубленникам идти в избу отдохнуть.
В клети пахло овчиной, сосной и едким потом. Жадно закусывая чесноком и пустою похлёбкой, гость любовно поглядывал на окружающих, и скалил тупые крепкие зубы в блаженной улыбке.
– Прямо тебе не то из лесу, не то из темницы, – перешёптывались сочувственно рубленники. – Словно сорок сороков годов людей не видывал.
– Да, почитай, и не менее, – поддакнул Васька, уловив шёпот.
Он вдруг поднялся и развёл удивлённо руками.
– Пошто тако бывает? Покель северы дуют – ништо тебе. И волк лютый – брат, и дубрава – изба родимая. А колике подует весной, осеренеет[75]75
Осеренеет – потеплеет.
[Закрыть] колико самую малость, тужить человек зачинает.
Глубокий вздох вырвался из его груди, и синим теплом засветились большие, задумчивые глаза.
– Тако тужить зачинает, и такая на сердце ложится туга, что горазд душу отдать, токмо бы сызнов к людишкам прийти да человеческий голос услышать.
– Поди, и волка к волку тянет, и пчелу к пчеле, – степенно поглаживая бороду, ответил старик и, натружен но выпрямив спину, улёгся на ворохе прелой соломы.
Остальные последовали за ним.
Не спалось Ваське на земляном полу в душной клети. Едва всё стихло, – он неслышно поднялся и подошёл к волоковому оконцу.
Хозяин подозрительно поднял голову.
– Аль замыслил чего?
От неожиданности гость вздрогнул и схватился за оскорд.
– Ты спи, старик, – выдохнул он тотчас же уже спокойней и болезненно улыбнулся. – Не приобычен яз к избяному духу. Крышку затеял с окна сволочить…
Хозяин поманил Ваську к себе.
– Ляг. С дороги-то оно эвона како отдышаться надобно человеку.
И с отеческой лаской:
– Бродишь-то небось и сам срок потерял?
– Не счесть, старина!
– То-то ж и яз мерекаю… А звать тебя как?
– Ваською звать. Бобыль яз – Выводков Васька.
– Так, так, – зажевал беззубыми челюстями хозяин. – А меня, мил паренёк, Онисимом кличут.
Выводков помолчал, удобнее улёгся и сквозь сдержанный зевок процедил:
– А вы чьи будете людишки?
Гордо откашлявшись, Онисим отставил указательный палец.
– Живём мы за могутным господарем, за самим князь-боярином, Симеон Афанасьевичем Ряполовским.
– Могутный-то – спору нет, а невдомёк мне, пошто ночами починок робите, яко те тати.
Хозяин удивлённо оттопырил нижнюю губу.
– Коли ж и робить, мил человек? Аль не русийской ты, – не ведаешь, что положено Богом да господарями шесть дней робить холопям на князь-бояр?…
Он причмокнул и покровительственно потрепал соседа по крепкому и упругому, как шея молодого коня, плечу.
– Тут и пораскинь ты умишком. Токмо и наше, что единый день да семь тёмных ночей.
Один из рубленников перекатился поближе к Выводкову, не то серьёзно, не то со скрытой усмешкой, вставил!
– Оно бы жить можно. Пошто не жить? Одно лихо-кормиться нечем.
– И отпустил бы, выходит, боярин, избыток людишек-то, – зло дёрнулся Выводков.
Онисим и рубленник улыбчато переглянулись.
– Чудной ты, гостюшек! И не разберёшь, откель занесло тебя. Како князь-боярину без тьмы холопьей? Поди, зазорно ему перед суседями.
Хозяин ткнулся холодными губами в ухо гостя.
– Вот и нынче пригнал отказчик рубленников. Утресь кабалу писать будут. Хоромины князю новые поставить запритчилось.
Выводков сладко потянулся и, чувствуя, что сон властно сковывает всё его существо, почти бессмысленно хлюпнул горлом:
– Лют?
– Кто?
– Боярин.
– Како положено ему родом-отечеством. Не худородного семени сын, а от дедов князь-вотчинник.
И снова нельзя было понять, говорит ли серьёзно рубленник или подсмеивается над своими словами. Онисим же твёрдо прибавил:
– На то и поставлены Богом господари над людишками, чтобы через лютость и миловать другойцы.
И, сочно зевнув, отвернулся к стене.
– Спи. Не за горами и утро.
* * *
Васька проснулся, когда никого в клети уже не было. Накинув на плечи епанчу, он сунул за пояс оскорд и вышел на двор.
Починок был пуст. Только на краю узенькой улички в куче щебня возились полуголые ребятишки да чахлый кутёнок обиженно выл, тщетно гоняясь за неподатливым воронёнком.
Вдалеке, на раскисшей серым месивом пашне, копошились, разрывая навоз, холопи. Пригретый солнцем туман медленно расползался гнилыми клочьями овечьей шерсти и таял, теряясь в мреющих прогалинах розовато-бурого леса. По взбухшей спине реки, по тысячам синих жилок льда, точно согревшаяся кровь, скользили золотые лучи, неся с собой весть воскресающей жизни.
Бобыль постоял в раздумье у двери. Беседа с Онисимом не выходила из головы. Хмурый взгляд тяжело шарил по недостроенным избам, пытливо устремлялся за черёд осевших кривогорбых курганов, в сторону боярской усадьбы и стыл на ворчливой чаще леса.
«Уйти! – тряхнул он решительно головой. – Без нас рубленников достатно хоромины ставить господарям!»
Но тяга к людям была сильнее, и мысль, что здесь ждёт его работа рубленника, по которой он истомился, как надолго запертый в клетке кречет, приученный к охоте, гнали его упрямо и властно к хоромам князя-боярина.
С пашни шёл какой-то мужик.
«Уж не отказчик ли?» – испугался Выводков и юркнул в сарайчик.
В полумраке он разглядел охапку соломы и на ней серую тень девушки.
– Занедужилось нешто?
Тень заколебалась, поднялась на локте и удивлённо уставилась на вошедшего.
Васька приоткрыл шире дверь и шагнул в глубину. На него, не мигая, глядели глубокие сапфировые глаза.
– Яз – не лих человек. Лежи, коль недужится.
Она едва кивнула и смежила веки, От ресниц двумя трепещущими венчиками легли на подглазицах прозрачные стрелочки.
– Испить бы!..
И потянулась исхудалой полудетской рукой к глиняному ковшику, Бобыль подхватил ковшик, поддержал голову девушки и не передохнул до тех пор, пока вся вода не была выпита.
– Занедужила?
– Вся-то поизвелась.
Мягким дыханием ветерка прошелестел её слабый голос, порождая в груди непонятную тревогу и жалость.
Чтобы чем-либо проявить сочувствие, он неловко взбил слежавшуюся солому, спешно забегал по сарайчику, сгребая ногами сор и поднимая тучи удушливой пыли; потом, с медвежьей ухваткой, повернул девушку на бок и ухнул рядом на подгнившую чурку.
– Так-то вольготнее будет, – разодрал он в широкой улыбке рот.
Больная благодарно коснулась плечом его колена и чуть приоткрыла сухие губы.
– Отказчик доставил?
Выводков, стараясь изо всех сил не причинить боли девушке, осторожно провёл тяжёлой ладонью по её матовой щеке.
– Точно листок рябины по осени… алый и жалостный…
Она не поняла и передёрнула покатыми плечиками.
– Про кой ты листок?
– Про губы твои. А замест зубов – иней на ёлочке.
Лицо больной стыдливо зарделось.
Васька виновато потупился и, чтобы перевести разговор, торопливо шепнул:
– Сам пришёл… без отказчика. А ты давно маешься?
– С Васильева дня[76]76
Васильев день – 1 (14) января, память святого Василия Великого, архиепископа Кесарии Капподокийской. Здесь и далее в скобках указываются даты по новому стилю.
[Закрыть]. Думка была – не одюжу.
Помолчав, она робко спросила:
– Далече путь у тебя?
Бобыль скривил губы.
– Далече.
Он горько улыбнулся и двумя пальцами пощипал русый пушок едва пробивающейся бородки.
– А по правде ежели – сам не ведаю, где тому пути край.
И, устремив опечаленный взгляд в пространство, процедил сквозь зубы:
– Земли, доподлинно, многое множество, а жить негде одинокому человеку.
Больная недовольно поморщилась.
– Грех. Каждому творению своё место положено. Каково бы и кречету быть, ежели бы дичина вся извелась? Да и падаль на то Богом сотворена, чтобы было ворону, что поклевать.
Волчьими искорками вспыхнули раздавшиеся зрачки бобыля. Забываясь, он шлёпнул изо всех сил ладонью по спине девушки.
– Ан, вот горло перекушу, да не дамся тем воронам!
Больная в страхе перекрестилась.
– Сплюнь! Через плечо в угол сплюнь! Туги не накликал бы ты себе словесами кичливыми.
В её голосе звучала пришибленная покорность.
– Гоже ли чёрным людишкам с долею свар затевать?
Васька ничего не ответил и свесил голову на выдавшуюся колесом грудь. Сразу стало тоскливо и пусто, по телу разлилась безвольная слабость.
Девушка с немою грустью погладила его руку.
– Аль лихо какое приключилось с тобою, что кручину великую держишь в очах своих?
Он поднялся и, остановившись у выхода, заломил больно пальцы.
– От лиха и на свет холопи родятся, по лиху ходят да с лихом и в землю ложатся. На то и холопи.
И, точно жалуясь самому себе, тяжело перевёл дух.
– И пошто ты, туга, камнем на сердце лежишь?!
Рука потянулась к двери.
– Прощай, болезная.
– Куда же?
В голосе больной прозвучала такая глубокая ласка, что Выводков почувствовал, как глаза его застлались солёным туманом.
Неожиданно, не думая, помимо своей воли, он решительно объявил:
– Куда – пытаешь? К подьячему… кабалу писать на себя.
– Выходит, у нас будешь жить?
– А выходит!
Наклонившись над ожившим в мягкой улыбке лицом, он провёл рукою по кудели пышных волос девушки и вздрогнувшим голосом спросил её имя.
Она почему-то потупилась.
– Клашею звать… Онисима дочка яз, Клаша. А тебя?
– А яз – Выводков Васька.
Шагнув за порог, бобыль с шутливой торжественностью воздел к небу руки.
– Отныне Васька бобыль да Кланька Онисимова – одного князя холопи!
И скрылся.
Собрав все свои слабые силы, Клаша ползком добралась до порога и долго не сводила странного, полного тайной тревоги и восторженности взгляда с богатырской фигуры Выводкова, твёрдо шагавшего к кривогорбым курганам, к нахохлившимся низким хоромам князя-боярина Симеона.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Подьячий встал, вытер перо о сивые остатки волос на затылке и, тряхнув кабальною записью, строго поглядел на бобыля.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Васька негромко повторил возглас и, повинуясь немому приказу, перекрестился.
Гнусаво и нараспев, отставив два пальца правой руки, подьячий читал кабалу:
Се яз, Васька, сын Григорьев, по прозвищу Выводков, дал есмы на себя запись государю своему, князь-боярину Симеону Афанасьевичу Ряполовскому, что впредь мне жити за государем своим, за Симеоном, во крестьянех, где он меня посадит в своём селе, или сельце, или деревне, или починке, на пустом жеребью, или пустоши, и, живучи, хоромы поставить и пашни пахати, поля огородит, пожни и луги расчищати, и смолу курити, и лубья драти, как у прочих жилецких крестьян, и с живущие пашни государевы всякие волостные подати платити, и помещицкое всякое дело делати, и пашни на ней пахати, и денежной оброк, чем он изоброчит, платити, и со всякого хлеба изо ржи и из яри пятинное давати ежегод, и жити тихо и смирно, корчмы и блядни не держати, и никаким воровством не воровати, и с его поместной деревни, где он, князь-боярин Симеон, меня посадит, не сойти и не сбежати, а во крестьянство и в бобыльство ни на котору землю, ни за монастыри, ни за церкви, ни за помещики, никуда не переходити. А нечто яз, Васька, нарушу сие, и где меня князь-боярин Симеон с сею жилецкою записью сыщет, и яз, Васька, крепок ему во крестьянстве в его поместьи, на тое деревню, где он меня посадит, да ему ж взяти на меня заставы четыре рубли московских.
Выводков рассеянно слушал и сочно зевал. Подьячий передохнул и сунул ему в руку перо.
– Аминь!
– Аминь! – выплюнул сквозь зубы холоп и склонился над кабалою.
– Об этом месте крестом длань свою закрепи, – нетерпеливо притопнул подьячий.
– Мы и граматичному учению навычены, не токмо крестам!
И с огромным трудом Васька вывел:
Васька сын Григорьев Выводков рубленник.
Подьячий присвистнул от удивления:
«Разрази мя Илья-пророк, ежели видывал яз грамоте навыченных смердов!»
Он оттопырил тонкие губы и таинственно шепнул на ухо ухмыляющемуся кабальному:
– Уж доподлинно ль бобыль ты? Не из соглядатаев ли худородных?
Васька испуганно отступил.
– Живу, како дал Господь живота. Про свары господаревы не разумею и в языках не хожу. – И, стукнув себя в грудь кулаком: – А токмо, к жалости своей, опричь подписа, не навычен был тем юродивеньким.
Он прямо поглядел в недоверчивые щёлочки глаз подьячего.
– Живал яз однова в лесу с блаженным Иовушкой.
Подьячий сморщил открытый выпуклый лоб и шумно вздохнул.
– Обман ежели, – памятуй, не миновать тебе в железы обрядиться. За удур[77]77
Удур – ложь.
[Закрыть], не будь я Ивняк, у нас – во!
В избу вошёл надсмотрщик за работами.
– Кланяйся спекулатарю, – ткнул Ивняк Выводкова ногой и передал надсмотрщику кабальную запись.
– Рубленник тебе новый.
Выводков отвесил спекулатарю низкий поклон.
– Разумею и пашню пахати и срубы ставити.
– А и хоромины князь-боярам?
– На том и живу.
Ваську увели на постройку.
На обведённом тыном лугу рубленники ставили повалушу[78]78
Повалуша – летние покои.
[Закрыть]. Глухой подклет уже был почти готов.
Староста долго опрашивал Выводкова, пока наконец задал ему несложный урок.
К полудню пришёл на постройку боярин. Работные людишки побросали топоры и, распростершись ниц, трижды стукнулись о землю лбами. Симеон хлестнул в воздухе плетью.
– Робить!
Васька первый вскочил. Князь с приятным изумлением поглядел на статного рубленника.
– Пядей[79]79
Пядь – четыре вершка.
[Закрыть]то сила в холопьих плечах! – распустил он в улыбку толстые губы и намотал на палец край волнистой каштановой бороды.
Спекулатарь приложился подобострастно к поле княжеского кафтана.
– По господарю и людишки. Аль вместно князь-боярину Симеону, опричь богатырей, иных холопей на двор свой вводить?
Польщённый князь самодовольно заложил руки в бока.
– Нынче гости ко мне пожалуют.
Он подошёл поближе к холопу и деловито оглядел его.
– За столом ходить в трапезной будешь. Пускай бояре поглазеют на богатырей моих!
И, подавив двумя пальцами в багровых жилках нос, прибавил, обтирая пухлые руки о полы кафтана:
– Волю яз зрети ныне в хороминах единых могутных холопей!
Сторож на вышке ударил в колокол. Ряполовский вгляделся в расползающуюся тягучей кашицей дорогу.
– Скачут, никак?
До слуха отчётливо доносилось чавкающее жевание копыт. За выгоном показались подпрыгивающие колымаги.
Князь развалистою походкою пошёл к крыльцу.
Прежде чем сойти с колымаг, гости намеренно долго возились, медлительно складывали на руки согнутым в дугу холопьям шубы и осанисто разглаживали встрёпанные бороды.
– Дай Бог здоровья гостям желанным! – прогудел Симеон.
– Спаси Бог хозяина доброго – в один голос ответили бояре и подошли к крыльцу.
Ряполовский ответил поклоном на поклон и искоса поглядел, чья голова склонилась ниже.
Дмитрий Овчинин почти коснулся рукою земли. Михаил Прозоровский и Пётр Щенятев[80]80
Щенятев Пётр Михайлович – воевода и боярин, отличился в казанском походе 1552 г., в войнах против шведов и литовцев. В 1568 г. устрашённый жестокостями Ивана Грозного, скрылся в монастыре, но был найден и, по свидетельству Курбского, предан лютой казни: «жгли на сковороде и вбивали иглы за ногти».
[Закрыть] ткнулись за ним ладонями в грязь. Симеон разогнулся и снова, тяжело отдуваясь, по-бычьи мотнул головой. Овчинин согнул правую ногу и сделал вид, что собирается стать на колени. Тотчас же остальные согнули обе ноги.
Так, стараясь изо всех сил выказать почтение и перещеголять друг друга, долго пыхтели и кланялись хозяин и гости.
Холопи лежали в густом месиве из снега и грязи, не смея пошевельнуть коченеющими пальцами.
Наконец Ряполовский кивнул тиуну.
Широко распахнулась, повизгивая на ржавых петлях, резная дверь. Гости по одному прошли в сени. Позади всех грузно шагал, вскидывая смешно короткими чурбаками ног, хозяин.
В трапезной все строго уставились на образа и степенно перекрестились.
– Показали бы милость, посидели б с дороги, – предложил Симеон, показывая рукою на обитую алой парчой долгую лавку.
Чинно усевшись, они молча уставились перед собой и вытянули шеи так, как будто что-то подслушивали. У двери, готовый по первому взмаху броситься сломя голову куда угодно, стоял, затаив дыхание, тиун.
Прозоровский заёрзал на лавке.
– Аль молвить что волишь? – услужливо подвинулся к нему князь.
– Убери тиуна того.
– Изыди! – тотчас же брызнул слюною Симеон и плотно прикрыл дверь за холопом.
– Язык не притаился бы где? – подозрительно оглядели гости полутёмную трапезную.
Хозяин уверенно прищёлкнул пальцами и постучал в дубовую стену.
Тиун тенью скользнул в сенях и сунул голову в дверь.
– Слыхать, будто в хороминах людишки хаживают?
Приложив к уху ладонь, Антипка в страхе прислушался.
– Не можно человеку в хороминах быти, коли не было на то твоей милости.
Князь угрожающе взмахнул кулаком.
– Ежели запримечу…
И, лёгким движением головы отпустив тиуна, раздул чванливо обвислые щёки.
– Без воли моей не токмо человек – блоха не прыгает!
Овчинин протяжно вздохнул. Ему эхом отозвались Щенятев и Прозоровский.
Симеон Афанасьевич грузно опустился на лавку.
– Сдаётся мне – невеселы вы.
Щенятев похлопал себя по бёдрам и разгладил живот.
– А и не с чего ликовать, Афанасьевич. Слыхивал, поди, каково на Москве?
Хозяин широко раскрыл рот и встряхнулся, точно пёс, которого одолели неугомонные блохи.
– Слыхивал. Токмо кручиною не кручинюсь.
Он гулко вздохнул и сверляще пропустил сквозь жёлтые тычки редких зубов:
– Не бывать тому николи. Краше на Литву податься, нежели глазеть, как хиреет сила земщины.
Овчинин закрыл руками лицо.
– А в остатний раз, егда сидел в думе с бояры, тако и молвил: «Самодержавства, дескать, нашего начало от Володимира равноапостольного[81]81
Володимир равноапостольный – Владимир I (? – 1015), князь новгородский (с 969 г.), киевский (с 980 г.). Младший сын Святослава и Малуши, ключницы княгини Ольги. В 988–989 гг. ввёл в качестве государственной религии христианство. При Владимире Древнерусское государство вступило в период своего расцвета, усилился международный авторитет Руси. Канонизирован Русской Церковью, которая, причислив Владимира к лику святых, нарекла его равноапостольным, то есть равным апостолам в насаждении и утверждении христианской веры.
[Закрыть]; мы, дескать, родились на царство, а не чужое похитили!»
Щенятев заткнул пальцами уши и с омерзением сплюнул через плечо.
– Сухо дерево, завтра пятница… А не той молвью молвить, а не тому ухосвисту вещать.
И с неожиданной гордостью:
– А мы чужое похитили? Не от дедов ли в вотчинах, како Бог издревле благословил, господарим?
Его рябое лицо подёрнулось синею зыбью, и багровые лучики на мясистом обрубочке носа зашевелились встревоженным роем паутинных червей.
– А ещё да памятует, да крепко пускай памятует великой князь: обыкли большая братья на большая места седати. Не прейти сего до скончания века.
Туго натянутой верблюжьей жилой звучал его голос. И были в нём жестокая боль и упрямая жуткая сила.
– Да памятует Иоанн Васильевич!
Что-то зашуршало в подполье. Прозоровский торопливо сполз с лавки и приложился щекой к полу.
– Мыши! – выдохнул он в суеверном страхе и перекрестился. – Не к добру, Афанасьевич. Сдаётся мне – тут под полом и гнездо мышиное.
Овчинин хрустнул пальцами.
– Не к добру. Высоко мышь гнездо вьёт – снег велик будет да пути к спокою сердечному заметёт.
Симеон Афанасьевич приподнял гостя с пола и затопал ногами.
– Кш, проваленные! По всем хороминам тьмы развелись!
Но тут же хитро прищурился.
– Да и мы не лыком шиты. Не мудрей меня лихо. Ухожу яз в хоромины новые.
Щенятев расчесал пятернёй мшистую бородку свою и крякнул.
– Оно, при доброй казне, от лиха завсегда уйти можно.
Заплывшие глаза хозяина польщённо сверкнули.
– Не обидел Бог казною, Петрович. В подклете-то во – коробов (он широко развёл руками и поднял их над головой). Токмо казною и держимся.
Они снова уселись, успокоенные. Прозоровский скривил в ехидной улыбке толстые губы.
– А поглазеем, како без высокородных поволодеет великой князь! Како без земщины устоит земля Русийская!
И к Ряполовскому, полушёпотом:
– Репнин Михайло намедни в вотчину ко мне колымагою заходил.
Симеон насторожился.
– Сказывал, будто в Дмитрове, Можайске да Туле и Володимире по всем вотчинам ропщут бояре.
Щенятев не вытерпел и перебил Прозоровского.
– Дескать, покель время не упустили, – посадить бы на стол Володимира Ондреевича, князя Старицкого.
Кровь отхлынула от лица Симеона. Обмякшие подушечки под глазами взбухли чёрными пузырёчками, а на двойном затылке завязался тугой узел жил.
– А ежели проведает про сие от языков великой Князь?
Гости задорно причмокнули.
– Ни един худородный про то не ведает. А среди земщины покель нет языков.
Низко свесилась голова Ряполовского. Зябко ёжились тучные плечи его, и испуганные глаза робко прятались в тараканьих щёлках своих.
Щенятев раздражённо забарабанил пальцами по столу.
– Аль боязно стало, боярин? – Улыбка презрения шевельнула напыженные усы и шмыгнула в бородку.
Симеон кичливо выставил рыхлое брюхо.
– На ляхов не единыжды хаживал. Противу арматы[82]82
Армата – воинство.
[Закрыть] татарской с двумя сороками ратников выходил. Не страха страшатся князья Ряполовские!
Князь Михайло прищурился.
– Не страха, сказываешь? Так не князя ль великого, Иоанна Васильевича?
Мучительное сомнение охватило хозяина. Ему начинало казаться, что гости, которым он всю жизнь доверял, как себе самому, затеяли против него что-то неладное и пытаются нарочито втянуть в разговор о великом князе. Но больше, чем сомнения, терзала мысль действительной возможности заговора. Если бы нужно было, он, не задумываясь, стал бы лицом к лицу перед Иоанном и без утайки поведал ему всё, что накопилось в душе за последние годы, когда великий князь заметно стал уходить от влияния Сильвестра и Адашева и приблизил к себе родичей жены своей Анастасии Романовны. Но тайно замышлять противу Рюриковичей, Богом данных князей великих, но при живом государе отдаться другому владыке – было выше его сил.
Гордо запрокинув голову, он раздельно, по слогам, отчеканил:
– Отродясь не бывало у Ряполовских, чтобы израдою[83]83
Израда – измена.
[Закрыть] душу очернить перед Господом.
Бояре молча поднялись и потянулись за шапками. Хозяин растерянно засуетился.
– Негоже тако, хлеба-соли нашего не откушавши. Петрович… и ты, Михайло, да ты, сватьюшко Дмитрий…
Гости отвернули головы и решительно шагнули к двери.
– Негоже нам неподобные словеса твои слухом слушати.
– Сватьюшко! Да нешто звяги яз молвлю? Откель ты те непотребные звяги-словеса спонаходил?
И, заградив своей колышущейся студнем тушею выход, вцепился в руку Овчинина.
– Не было воли моей гостей окручинить…
Прозоровский зло передёрнул плечами.
– А кто израдою окстил нашу затею?
– И не окстил, а по – Божьи волил размыслить.
Страх, что бояре покинут его, оставят одного среди назревающего спора земщины с великим князем, заставил смириться на время и заглушить в себе возмущение.
– Поразмыслить волил с другами верными. Нешто же тем согрешил?
Овчинин откинул шапку.
– А поразмыслить и пожаловали мы в хоромы твои. Усевшись удобней, он прислонился спиной к стене и сурово спросил:
– Пораскинь-ко, Афанасьевич, умишком своим: не израда ли Господу Богу стол московский окружить Юрьиными, а на земщину и не зрети?
Прозоровский стукнул изо всех сил кулаком по своей ладони.
– Попамятуете меня! Лиха беда сызначалу! А и опала не за лесами, а и грамоты наши вотчинные скоро не в грамоты будут.
Уставившись немигающими глазами в хозяина, он приложил палец к губам.
– Затем и пожаловали к тебе, чтобы ведать (Рука мотнул перед лицом, творя меленький крест)… чтобы ведать, волишь ли ты под заступника стола московского и древлих обычаев, под Володимира Ондреевича, аль любы тебе Юрьины?
Ряполовский вобрал голову в плечи и отступил, точно спасаясь от занесённого над ним для удара невидимого кулака. Выхода не было. Приходилось или сейчас же порвать с боярами и отдаться на милость ненавистных родичей Анастасии или войти в заговор и этим, может быть, удержать в своих руках силу и власть земщины, против которых, несомненно, замышлял великий князь.
– Волю! – прогудел он вдруг решительно. – Волю под Старицкого!..
И по очереди трижды, из щеки в щёку поцеловавшись с гостями, хлопнул в ладоши. На пороге вырос тиун.
– Пир пировать!
Антипка метнулся в сени.
Ожили низенькие хоромы боярские неумолчным шёпотом, звоном посуды и окликами боярских стольников. Долгою лентою построились холопи от поварни и погребов до мрачной трапезной. Людишки ловко передавали от одного к другому кувшины, вёдра, братины, полные вина, пива и мёда. Стольники расставляли по столу ендовы, ковши и мушермы, жадно раскрытыми ртами глотали вкусные запахи дымящихся блюд и покрикивали на задерживавшихся людишек.
Симеон зачерпнул из братины корец двойного вина боярского и подал старшему гостю – Овчинину. Прозоровский и Щенятев сами налили свои кубки.