Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1"
Автор книги: Константин Носилов
Соавторы: Анна Кирпищикова,Павел Заякин-Уральский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
– Василий Миколаич приказали на конюшне быть, – ответил Гриша.
Ермаков не сказал на это ни слова, а пошел к конторке и, вынув из бокового ящика лоскуток бумаги, написал на нем несколько строчек, засыпал их песком и, стряхнув песок, подал записку Грише.
– Ступай ты с этой запиской к распометчику, он завтра с переклички пошлет на конюшню вместо тебя другого, а ты выходи робить в кричную. Вот с Набатовым и работай в одной смене.
Гриша низко поклонился, радостным голосом бормоча благодарность. Набатов тоже поблагодарил, выпил рюмку водки, вынесенную Ермачихой, поблагодарил еще раз и вышел.
XIII
На другой день узнал Чижов о переводе Гриши в кричную и страшно разозлился на Ермакова. Злость его увеличилась еще более, когда он увидел, что Гриша работает с Набатовым, а Набатов был один из исправнейших мастеров в куморской кричной фабрике, стало быть, притеснять его было бы большой несправедливостью. Да и кроме того были еще причины, по которым Чижову не хотелось явно ссориться с Набатовым, и он поневоле должен был на время затаить свою злость на Гришу. Преследование Груни тоже остановилось на время, потому что Чижову вскоре понадобилось ехать в курени осматривать заготовленные там крестьянами дрова для выжига угля. Эта поездка отняла у него более недели и привела к весьма неутешительным результатам. Готового и оставшегося от прошлого года угля не было ни в одном из ближайших к заводу куреней; в куренях же более отдаленных уголь хотя и был, но не было возможности провезти его в завод летом, а имевшегося в запасе угля не могло достать до зимы, и, стало быть, фабрики приходилось остановить по недостатку угля. Мысли одна неприятнее другой теснились в его голове, когда он пробирался верхом на крестьянской лошадке по едва заметным лесным тропинкам, проложенным дровосеками. Куренной надзиратель и несколько человек крестьян, тоже верхом, тянулись за ним гуськом. На привалах и ночлегах крестьяне угощали Чижова водкой и ромом. Он пил, чтобы затушить тоску и не думать о последствиях своей оплошности, которая могла переполнить меру гнева управляющего и приблизить тучу, и так уже недалекую. Пьяный в недовольный собой и всеми, вернулся он из этой поездки.
Анна Васильевна, увидав в окно подъехавшего к воротам мужа, с радостным криком бросилась к нему навстречу.
– Васенька, голубчик ты мой! – кричала она, подбегая к телеге, из которой Чижов не имел сил вылезти без посторонней помощи. Он вылез с помощью курешлика, приехавшего вместе с ним. Шатаясь, пошел он в комнаты. Анна Васильевна хотела взять его за руку, но он грубо оттолкнул ее, чем, впрочем, Анна Васильевна нимало не обиделась, и, проговорив только, что Васеньку сильно растрясло и что пора ставить самовар, пошла велел за мужем.
Войдя в комнату, Чижов тяжело опустился на диван и, отпустив куренщика, попросил чаю.
– А ты, верно, мне к чаю-то медку привез на гостинец? – спросила Анна Васильевна, подсаживаясь к мужу.
– Как же, привез полну телегу, – насмешливо отвечал Чижов. – Ты что же без ложки навстречу-то выбежала?
– Ах, Васенька, что же смеяться-то? – заговорила Анна Васильевна обиженным тоном. – Мне Степанида Матвеевна сказывала, что когда ее муж ездит по куреням, то крестьяне дарят ему и меду, и денег…
Но Чижов прервал речь своей супруги, послав ее к черту вместе со Степанидой Матвеевной, и велел наливать чай.
Вошел служитель с пакетом только что привезенных из Кужгорта бумаг. Чижов, не читая, положил их на стол. Расспросив служителя о том, сколько часов он ехал, здоров ли управляющий и нет ли чего нового в Кужгорте, Чижов отпустил его и принялся за чай, приготовленный Анной Васильевной. Обиженная и приунывшая, сидела она у самовара, отвернувшись от мужа и украдкой утирая слезы. Чижов пил чай, не обращая на нее внимания и тупо смотря на запечатанный конверт. Хмель начинал разбирать его все сильнее и сильнее. Он не допил второго стакана и, отложив чтение бумаг до вечера, пошел и лег спать.
Анна Васильевна убрала чай и села за пяльцы дошивать целующихся голубков, утирая то и дело набегавшие на глаза слезы. Ей было скучно, она сердилась на мужа и кляла свою горькую участь. «Не любит он меня, ничего для меня сделать не хочет, никакого удовольствия мне доставить не хочет, – думала она. – Вон Ермачиха сшила себе новое платье с оборками, сегодня обновила его к обедне, а мне и думать об этом нечего. У Васеньки денег нет, жалованье вперед забрано чуть не за год. – И Анна Васильевна тяжело вздохнула. – А уж как бы мне хотелось на лето кисейное-то платье иметь! Вот скоро семинаристы приедут на вакацию, стали бы у нас собираться, танцевать бы стали, в поле бы с чаем ездить». Но тут Анна Васильевна, вспомнив, что у нее не только на платье, но и на чай денег не станет, расплакалась так, что не могла более шить, и ушла в сад. Но и там не могла отвязаться от своих печальных мыслей и, вспомнив, что ее приглашала к себе Ермачиха, отправилась к ней.
XIV
Соснув часок-другой, Чижов встал и, вспомнив о полученных из главного правления бумагах, пошел прочитать их. В одной из этих бумаг был строгий запрос, отчего выделка железа на куморской кричной фабрике не только не увеличилась, как того следовало ожидать вследствие перестроек и поправок, произведенных на фабрике, но даже уменьшилась. Затем следовал строгий выговор Чижову за нерадение к пользам владельца, за пьянство, за поблажки мастеровым. Оканчивалась эта бумага приказанием начинать в фабриках работу с десяти часов вечера в воскресенье, чтоб не пропадала даром ночь на понедельник. Крепко выругался Чижов, прочитав эту бумагу, и, закурив папироску, крикнул Алешку. Вбежал парень с всклокоченными волосами и заспанным лицом, одетый в сюртук, как видно, с плеч Василия Николаевича.
– Уставщика[7] ко мне! – сказал Чижов, не оборачиваясь и принимаясь читать другие бумаги.
Скоро пришел уставщик. Он был навеселе по случаю воскресного дня и немножко струсил; однако ж, подождав немного, слегка кашлянул, докладывая тем Чижову о своем прибытии.
– Кто тут? – спросил Чижов, не оборачиваясь.
– Уставщик. Изволили требовать…
Чижов обернулся к уставщику вместе со стулом и сказал, ткнув пальцем в лежавшие перед ним бумаги:
– Сейчас получил предписание: велят пускать кричную в действие с десяти часов вечера сегодня. Теперь уже восемь; ступай и вели сейчас наряжать мужиков на работу.
Уставщик выступил на шаг вперед и, переминаясь с ноги на ногу, чесал голову.
– Нельзя ли, Василий Миколаевич, уволить сегодня? – заговорил он несмело. – Сами знаете, день сегодня воскресный, народ весь пьян, посылать его сегодня на работу на одно увечье.
Чижов, рассерженный и без того, рассердился еще пуще и, вскочив со стула, закричал:
– Знать ничего не хочу! Мне, что ли, за вас робить-то? И то вот тут пишут, что даю вам поблажку. Вон! И чтоб сейчас выходить на работу.
Уставщик струсил и проговорил только:
– Воля ваша, как угодно.
Он вышел от Чижова и торопливо направился к старому деревянному зданию, где помещалась заводская полиция; он спешил послать оттуда десятника собирать народ на работу. А Чижов, просмотрев бумаги, выкурил несколько папирос и принялся за «Московские ведомости», которых накопилось в его отсутствие несколько номеров. Он отворил окно и, читая газеты, время от времени посматривал, не задымились ли видневшиеся в окно трубы фабрики, расположенной под горой, недалеко от его дома. Скоро, однако же, он так занялся газетами, что забыл посматривать в окно и был отвлечен от чтения только появлением Алешки, доложившего, что пришли мастера, стоят на крыльце и просят Чижова выйти к ним. Чижов нахмурил брови и скорыми шагами вышел на крыльцо, где толпой стояли кричные мастера, почти все пьяные. В числе их не было только Набатова. Он, тоже подкутивший для праздника, стоял за воротами с опущенной головой и угрюмым взглядом. Ему не хотелось идти с просьбой к Чижову, да не хотелось и отстать от товарищей, решившихся сообща просить Чижова не начинать сегодня работы.
– Зачем? – сердито спросил Чижов.
– Да что, батюшка Василий Миколаич, – заговорил колосс Рясов, выступив из толпы и пошатываясь из стороны в сторону всем своим длинным корпусом. – Показаться пришли твоей милости, каковы мы есть для праздника.
И он обвел глазами своих товарищей, улыбнувшись широкой, добродушной улыбкой. Чижов рассердился.
– На работу вам приказано идти, а не ко мне! – закричал он, топая ногой. – Ведь я не от себя выдумал заставлять вас сегодня робить. Ведь сказано, что я предписание получил. Слышали али нет? Из правления, от управляющего предписание. Понимаете али нет?
– Да помилуй, Василий Миколаич, – заговорил один из мастеров, который был потрезвее других, – ведь мы не знали, что предписание это сегодня придет. Как бы знали, так и не напились бы. А теперь ты что хошь делай, а мы робить не можем, потому все пьяны: и подмастерья, и работники, и мы.
– Вон! – закричал на это Чижов, топая ногами. – Знать ничего не хочу. Пьяницы! Стельки кабацкие! Вон! И чтоб сейчас за работу!
И, заворотив Тимофея Рясова, стоявшего к нему ближе других, Чижов ударил его в спину так, что тот одним прыжком соскочил с лестницы. За Рясовым посыпались, толчки и брань на других, и все испуганной толпой побежали к воротам.
– Что? – спросил Набатов, увидав их.
– Да и слышать не хочет, в толчки прогнал, – отвечали ему.
– Мне такого здоровенного поддал, что инда искры посыпались, – сказал Рясов, опять добродушно оскалиа зубы.
Великан и силач Рясов, хладнокровный и рассудительный в трезвом виде, в пьяном становился кротким и добродушным, как ребенок.
Выслушав, что сказали, Набатов еще пуще понурил голову.
– Что делать? – спрашивали мужики, с недоумением поглядывая друг на друга.
Один из них, не в силах будучи держаться на ногах, сел на подворотню, двое других прислонились к стене, а Рясов стоял перед Набатовым и, качаясь во все стороны, тупо смотрел на него.
– Надо еще просить, – сказал Набатов, помолчав, – не зверь же он, может, и уймется. Ступай, уставщик, проси до утра отложить, скажи, что все пьяны и робить не можем. Пусть только до утра дадут проспаться.
– Вестимо, только до утра, а там мы уж знать будем и будем исправны.
Уставщик почесал голову и нехотя пошел на крыльцо. Вслед за ним пошли еще двое из мастеров. Все другие стояли у ворот и ждали. Скоро послышалась хриплая брань Чижова, и уставщик и мастера опять быстро сбегали с крыльца и шли к воротам. Постояли мужики у ворот еще несколько времени и, толкуя, перешли через улицу к полиции, где и уселись на ступеньках лестницы. Некоторые прилегли и захрапели; другие, потрезвее, все еще советовались между собою и придумывали, что делать. Сидели, сидели мужики на крыльце полиции и решили еще раз сходить к Чижову всей толпой.
– Набатов, иди и ты с нами, тебя еще он не видал, – обратился кто-то из них к Набатову. Тот молча встал и пошел впереди всех. На этот раз мужики не остановились на крыльце и прошли в переднюю. Чижов, еще не успевший успокоиться, скорыми шагами ходил по комнате. При виде толпы мужиков, вошедших в переднюю, гнев его вскипел с новой силой, и он с поднятыми кулаками бросился на них, не дав им произнести ни слова. Набатов, стоявший впереди всех, схватил Чижова за руки и удержал его.
– Уймись, Василий Миколаевич, – сказал он глухим голосом, – молод еще ты толчками-то нас кормить, мы не за тем пришли.
Чижова точно обдало холодной водой от прикосновения Набатова. Он, отдернув руки, спятился назад и сказал, стараясь сдерживать свою ярость:
– Говорят вам, что не от себя я выдумал заставлять вас сегодня робить, понимаете или нет, что предписано мне это из правления? Ведь я за вас отвечать буду.
– Это точно, что ты за нас отвечать будешь, – сказал ему на это Набатов. – А коли кто под колесо попадет или другомя как изувечится, тогда кто отвечать будет? Ведь ты же, Василий Миколаевич. Ну, рассуди ты сам, что за работник пьяный человек? Кои здесь, так те еще потрезвее, а ты вот на тех погляди-ка, кои без чувства-то валяются. Ну что ты с ними станешь делать? Переувечатся все в одну ночь, да и только.
Чижов, казалось, убедился этими словами. Он отошел к окну и, повернувшись к мужикам спиной, молчал.
– Помилуй, батюшка Василий Миколаевич, – заговорили другие мужики, ободренные его молчанием, – делай ты завтра с нами что хошь, а сегодня мы тебе не работники,
– Ну, ступайте, спите до двух часов, а с двух чтоб робить, – сказал Чижов, не оборачиваясь.
– Нет, Василий Миколаевич, не проспаться нам до двух часов, – сказал уставщик, – увольте уж до утра.
Чижов опять не мог совладать со своим гневом.
– Вон! – заревел он, бросившись на уставщика и толкая его в шею. – Сказал, чтоб в два часа выходили на работу. Вон!
Все поспешно пошли из передней вслед за вытолкнутым уставщиком. Пошел и Набатов, крепко стиснув зубы и стараясь спрятать от Чижова свои сжатые кулаки.
Пробило уже десять часов, когда мастеровые вышли от Чижова и разошлись по домам, порешив спать до утра.
– Ведь не станет же он нас всех драть, – рассудили они. – Сегодня он сердит, а завтра ведь уходится же его сердце.
XV
«Злодей! – думал Набатов, сердито шагая к своему дому. – Попадешься ты мне в темную ночь в каком переулке».
Упреки эти относились к Чижову, на которого Набатов перенес свою злобу во время болезни Наташки. Вид ее страданий, которых единственною причиною Набатов считал Чижова, забыв, что сам он своей жестокостью много увеличил их, постоянно поддерживал и разжигал в нем упорную ненависть. С сердцем, полным злобы, весь погруженный в свои мрачные думы, подходил Набатов к своему дому и вздрогнул всем телом, когда увидел, что у ворот его дома кто-то стоял, прислонившись к ним. Скоро он разглядел, что это был Гриша, и сплюнул в сторону.
– Что, дядя, робить? – спросил его Гриша.
– Нет, уволил, – процедил Набатов и, войдя в ограду, сел на нижней ступеньке лестницы.
– Так я ино домой пойду? – сказал Гриша, все стоявший у ворот.
– Зайди, побаем, – пригласил его Набатов.
Гриша вошел и сел рядом с дядей. Несколько минут они оба молчали.
– Что за приказ такой вышел? – спросил Гриша. – Как этого прежде не было?
– А лешак их знает, что они там делают. Приказанье, сказывают, такое пришло, чтобы с вечера в воскресенье фабрику в действие пускать, – сердито проговорил Набатов. – Ишь, варнаки, хомутаются над нами всячески, готовы из нас и жилы-те вытянуть, не то ли что чего.
– Однако! – произнес Гриша в раздумье и потом прибавил, поглядев на дядю: – Что, небось, Чижов ягал на вас во все горло, как вы отпрашиваться пришли?
– Уж ты бы лучше не поминал его, – с гневом сказал Набатов, оборачиваясь к Грише. – Уж так тому не быть, чтобы я с ним за все как есть не рассчитался! Поплатится он мне своими боками за все мое горе и за весь мой срам.
Гриша поглядел на него с удивлением.
– Да что он тебе сделал? – спросил он.
– Как что? А ты думаешь, не срам это моей голове, что Наташка ребенка принесла? Разве это мне не обида? Да повесить его за эти дела мало! – горячился Набатов, вставая с места.
Гриша только теперь понял, в чем дело, и в душе согласился с дядей, что Чижов и в самом деле стоит виселицы.
– Кровь ведь они нашу пьют, – говорил Набатов, стоя перед Гришей, – в работе нас морят, вот словно скотину, да еще и девкам-то нашим житья от них нету. Ведь сам ты видишь, на чего теперь у меня Наташка-то похожа стала. Тень одна осталась от нее. Ох-х! – простонал Набатов, садясь на прежнее место и подпирая голову рукой.
Гриша молчал, не зная, что отвечать на это. Молчал и Набатов. В избе что-то стукнуло; он вздрогнул и, подняв голову, слушал… Но стук не повторился, и все стало тихо попрежнему.
– Не поверишь ты, – сказал Набатов, не переставая слушать, – что я вот только того и жду, что Наташка умрет… хоть и зачала она ходить по избе, а все видно, что через силу. А коли она умрет, – добавил он глухо, – я ему голову сверну, потому всему злу он причиной.
– Полно, дядя, что ты! – сказал Гриша, поглядев на Набатова, и потом прибавил тихонько: – Ведь не силой же он взял?
– А я почём это знаю, может, и силой; от нее ведь теперь ничего не узнаешь. Сперва, может, и силой, а после уж что? После уж и сама пошла… Дурак я был, что бабьему уму поверил, одну девку оставлял по-ночам, вот оно что и вышло, – сокрушался Набатов.
– Почему ты не женился, дядя? Ведь ты еще молодой овдовел?
– Жениться я спервоначалу и думал было, да все боялся, что баба попадет недобрая, Наташку жалел.
И вдруг Набатов замолк, увидев, что в избе отворилась дверь. На крыльцо вышла Наталья и спросила у отца, станет ли он ужинать. Было уж с неделю, как бабушка ушла от них, и Наталья сама принялась за хозяйство, хотя еще и не чувствовала себя совершенно здоровой.
– Пожалуй, изладь на стол, – сказал ей Набатов, – мы вот с Гришей поедим.
– Ты разве не ужинал еще? – удивился Гриша.
– Нет, только было хотел, как прибежали наряжать на работу, я так и ушел.
И Набатов встал и, умыв на крыльце руки, пошел в избу, пригласив с собой Гришу. Перед ужином Набатов выпил сначала сам рюмку водки, потом подал Грише. Тот стал было отнекиваться.
– Пей! – сказал ему Набатов. – У меня выпить можно, ты у другого кого не пей, а у меня завсегда можно.
После ужина дядя и племянник еще посидели на крыльце, толкуя о подступающей страде. Во всех домашних делах Гриши Набатов стал принимать живейшее участие с тех пор, как он обратился к нему с просьбой помочь ему, и советовал, как и что лучше сделать.
– Вот даст бог, женишься на осень, а заведешь хозяйку в доме, так жить тогда тебе не в пример лучше будет, – сказал Набатов Грише на прощанье.
– Как я и женюсь? – печалился Гриша. – Ничего-то у меня нету, ни одежды, ни скота, ни живота.
– Не тужи, это все дело наживное, – отвечал Набатов, сходя с крыльца и направляясь к своим саням под навесом.
Но долго не могли уснуть в эту ночь дядя и племянник, думая каждый о своем.
XVI
Наступила сенокосная страда, и после Петрова дня мастеровым дали две недели времени на страду. Все они пользовались сенокосной землей и спешили, сколько могли, кончить все свои работы в эти две недели. Перестали дымиться фабричные трубы, и Кумор опустел и затих на это время, и только по вечерам он несколько оживлялся песнями возвращавшихся с покосов баб и девок с граблями и косами на плечах. У некоторых из мастеровых делались помочи, и тогда песни и пляски продолжались всю ночь. Груня, давно уже кончившая свою тысячу кирпичей, тоже выпросила у матери помочь и накануне назначенного дня, собираясь идти сзывать на помочь своих подруг, сказала матери, что она зайдет по Наталью Набатову, что Наталья выздоровела и уж сама носит воду.
– Что же, позови, – согласилась Галчиха, – оно хотя и не след бы тебе с ребятницами знаться, да уж грех ее бей, пусть придет. Отца у нее жалко.
Груня в прежнее время была очень дружна с Натальей. Когда же дошли до нее слухи, что Наталья загуляла, и когда Груня, увидавшись с нею, сама стала подозревать, что слухи эти справедливы, она спросила у Натальи, правду ли говорят про нее.
– Пустяки, напраслина одна, – ответила Наталья, отворачиваясь от пытливых глаз Груни. – Мало ли что бают!
– То-то пустяки, а коли правда это, то я тебе больше не подружка, так и знай! – горячо сказала Груня.
После этого разговора Наталья заметно стала удаляться от Груни, не звала ее к себе и сама перестала ходить к ней. Груня же оскорблялась в поведении Натальи не тем, что Наталья загуляла, – девки, уж дело известное, завсегда гуляют, надо же, чтоб было чем помянуть свою девичью волю, – а тем, что загуляла она не со своим братом, да еще и с женатым человеком. Между классом мастеровых и служителей всегда существовал упорный и непримиримый антагонизм, особенно сильный между мужчинами и поддерживаемый кичливостью служителей, получавших большее вознаграждение за свой несравненно более легкий труд, которое давало возможность иметь и лучшие дома, и лучшую одежду, чем могли иметь мастеровые. Предпочтение, оказываемое помещиком служителям, заставляло их думать, что они более полезны, чем мастеровые, и давало им повод гордиться и кичиться перед ними своим мнимым превосходством. Мастеровые же, завидуя в душе огромным, по их понятиям, привилегиям, какими пользовались служители, платили им за их пренебрежение и кичливость затаенной, но тем не менее упорной ненавистью. Антагонизм этот был отчасти присущ и Груне и еще более усилился вследствие наглых требований Чижова. Все это имело влияние на ее отношение к Наталье в последнее время.
Наталья сидела у окна, выходившего на двор, и глядела на воробьев, скакавших под окном по навесу над крыльцом, куда она выбросила несколько хлебных крошек. При входе Груни она вздрогнула всем телом, и кровь на мгновение обожгла ее бледные щеки. Машинально взялась она за чулок, отодвинувшись от окна, и не поднимала глаз на свою сердитую подружку. А та до того была поражена худобой и страдальческим видом Натальи, что забыла даже помолиться на иконы, и, совершенно растерявшись, глядела на нее с выражением участия и сожаления, не зная, как начать разговор. Наконец, она села возле нее на лавку и спросила тихонько:
– Никак все еще хвораешь?
– Все, – ответила Наталья. – Грудь болит, кашель, дышать не могу.
И она опять повернулась к окну и, подпершись рукой, стала глядеть на него. Две слезы медленно покатились по ее лицу; навернулись слезы и у Груни.
– Не плачь, будет уж убиваться-то, – сказала она ласково, – и то уж вся высохла, только кожа да кости остались.
В ответ на это Наталья громко зарыдала и припала головой на колени своей подруги. Та не вытерпела и сама заплакала.
– И что с тобой сделалось? – дивилась Груня, утирая слезы и гладя Наталью по голове. – Ни в речах у тебя, ни в чем ничего такого незаметно было. Как он, варнак, и подошел к тебе, чем тебя и улестил! Задарил-он тебя или что?
– Не брала я от него никаких подарков, – проговорила Наталья, немножко успокоившись и утирая лицо передником. – Так уж я и сама не знаю, что со мной сделалось.
– Да как же так, да с чего же? – дивилась и допытывалась Груня. – Полюбила ты его, что ли?
– И не то, чтоб полюбила, а так вот словно обошел кто меня, увижу где, так даже задрожу вся и слова не могу вымолвить. Вот словно страх меня ошибет, – тихо сквозь слезы припоминала Наталья, припав к плечу своей подруги. – Ходила я к нему в дом полы мыть, ну, он со мной заигрывал все, то по плечу потреплет, то по щеке, а я так и трясусь, так и трясусь. Осенью уж как-то, когда меня от поломоек уволили, сижу я вечером одна, слышу, вдруг кто-то по сеням идет, я так и обмерла, а он вошел в избу, сел подле меня да и говорит: «Здравствуй, Наташа! Я, говорит, вечеровать к тебе пришел».
– А ты бы его в шею! – горячилась Груня. – Да поленом бы!
Наталья только вздохнула.
– Обнял он меня, – продолжала она полушепотом и вздрагивая всем телом при одном воспоминании, – и точно по мне струя горячая пробежала. Отпали у меня и руки и ноги.
На это Груня уж не нашлась что сказать и только покачивала головой, с укором и состраданием глядя на свою подругу. Посидели подруги молча несколько времени, Наталья – глядя в окно, а Груня – оглядывая избу и думая про себя, что она уж слишком долго засиделась.
– А я ведь пришла тебя на помочь звать, – сказала, наконец, она. – Пойдем!
– Нет, какая уж я работница: воды принесу, да и то отдохнуть не могу, силы у меня совсем не стало.
– Ну, хоть не робь, а так походи с нами по лугу-то, хоть траву потопчи. Ягод поберешь, там у нас, на лугу, смородины много, – уговаривала Груня Наталью.
– Нет, и не зови, – ответила та грустно, – у меня и охоты нет. Я бы и на свет не глядела. Умереть бы мне.
– Ну вот, выдумала умирать! Не тужи: все перемелется, мука будет, – сказала Груня, вставая и собираясь уходить.
– Прощай, Наталья, выздоравливай скорее.
– Прощай, Грунюшка, спасибо тебе – зашла, заходи еще, когда удосужишься.
– Ладно, зайду.
И Груня ушла; у ворот она встретилась с Гришей, который шел к Набатову, и велела ему приходить на помочь. В три часа утра уж все помочане были в сборе и веселой толпой отправились на луг.
XVII
В ту ночь в куморской фабрике случилась пропажа: из припасного амбара потерялись медные подшипники. О пропаже их узнали только в полдень, и тотчас же было арестовано несколько мастеровых, которых было, хоть маленькое основание подозревать в краже. В числе арестованных был и сосед Гриши, Семен Жбан. Подозрение на него было очень сильно; все говорили, что это его дело, хотя при обыске, произведенном у него в доме, ничего не было найдено. При допросе он твердил одно, что знать ничего не знает и ведать не ведает, что ночью он не бывал вон из двора. То же показали и все его семейщики. Тщетно кричал Чижов, угрожая рекрутами и Сибирью; Жбан упорно стоял на своем. Чижов решился, наконец, сам ехать к Жбану и произвести вторичный обыск. Жбану он приказал связать руки и отправился в дом к нему с понятыми и полицейскими. Перевернули все вверх дном, обшарили все мышиные норки и опять не нашли ничего. Чижов выходил из себя от злости и несколько раз принимался допрашивать Жбана, не щадя кулаков, как самого убедительного при допросе средства. Жбан стоял на своем – знать не знаю, ведать не ведаю. «Не я один роблю на заводе, – прибавил он, когда Чижов после бесполезных розысков стал опять его спрашивать. – Вот и соседи тоже робят, прикажите и их обыскать, коли так».
– А кто твои соседи? – спросил Чижов.
– Справа Гришка Косатченок, а слева Степан Онучин.
Чижов, не сказав ни слова, пошел из избы. У ворот он остановился и думал, ехать ли ему домой или отправиться с обыском в дом к Грише. Не было причины подозревать его в краже, но злость Чижова на Гришу была еще очень сильна, и он, садясь на дрожки, приказал тщательно обыскать его дом, а сам поехал домой.
Дома он не успел еще выкурить папироски, как к нему, запыхавшись, вбежал полицейский.
– Нашли! – доложил он.
Чижов встрепенулся.
– Где нашли? У кого?
– У Гришки Косатченка в огороде.
– А-а… – протянул Чижов и скорыми шагами заходил по комнате.
– Прикажете его арестовать? – спросил полицейский.
– А разве не арестовали его? – удивился Чижов.
– Да. его дома нет, обыскивали без него, а он на помочь ушел к Василию Галкину.
Чижов помолчал.
– Уж дело под вечер, – сказал он, поглядев в окно, – скоро будут возвращаться с покосов, тогда и взять Гришку.
– Слушаю-с. – И полицейский вышел.
Вечером Гриша, не подозревая грозившей ему беды, весело возвращался с покоса в компании парней и девок, распевавших песни. Поравнявшись с полицией, мимо которой они должны были проходить, Гриша был окрикнут полицейским, караулившим его на крыльце. Он бегом подбежал к крыльцу и, поклонившись, спросил, на что его требовали.
– Дело есть до тебя, войди, – сказал ему полицейский, указывая на дверь полиции.
Гриша вошел.
– Садись-ка, брат, да побеседуй, – пошутил полицейский. – Ты у нас не гащивал, так вот погости, ночуй ночку-другую, клопиков с нами покорми.
Гриша думал, что он шутит, и, отшучиваясь сам, хотел было выйти из полиции. Но его остановили и, объявив ему, в чем дело, заперли в арестантскую. Гриша был до того поражен возведенным на него обвинением и тем, что подшипники нашлись у него в огороде, что даже не заметил, что сосед его Жбан тоже сидит в арестантской. «Это дело Жбана, – думал он, – однако мне беды не миновать: Чижов мне не поверит, потому он рад, случая дождался».
Он сел на лавку и заплакал с горя и досады.
– Ну, чего ревешь? – крикнул на него полицейский. – Умел воровать, так умей и ответ держать.
– Видит бог, не я, и дело не мое! – побожился Гриша, утирая слезы кулаком. – Без вины погибаю.
– Подшипники сами зашли в огород, соседушка! – ядовито подшутил Жбан из своего угла.
Гриша вскочил, как ужаленный, при звуках ненавистного шипящего голоса и, подойдя к Жбану, сказал, сдерживая свою ярость:
– Твое это дело, Жбан, попомни ты мое слово, что я тебе отплачу.
– Что же, я от платы не отпираюсь, – шипел Жбан, скаля зубы. – Я возьму, коли милость твоя будет заплатить мне рублишек десяток, пожалуй, и больше возьму, сколько дашь.
– Так на же, возьми! – крикнул Гриша и, размахнувшись, ударил Жбана по щеке, да так, что тот свалился с лавки и закричал караул.
Гришу схватили, связали ему руки назад и отвели в другой угол.
– Что ты наделал? – говорили ему полицейские. – Беда ведь тебе будет, за две вины тебя тожно судить будут. – Полицейские жалели его и были убеждены, что Гриша не виноват и что кража подшипников – дело Жбана.
– Братцы вы мои милые! – взмолился им Гриша. – Пошлите Христа ради сказать дяде Набатову, чтоб сюда пришел.
От Чижова не было приказа, чтоб никого из родных не допускать к Грише, и потому его просьба была исполнена. Через четверть часа Набатов, встревоженный, торопливо входил в полицию.
Увидав его, Гриша взвыл голосом.
– Что воешь? – спросил тот, пристально глядя на племянника.
– Да вот без вины пропадаю, – заговорил Гриша, насилу сдержав свои рыдания. – Поклёп на меня сделан: бают, я подшипники украл, а я и сном-то своим ничего не знаю.
– А не знаешь, так и выть не о чем, – сказал Набатов уже ласковее и сел на лавку возле Гриши.
– Что это у тебя, никак руки связаны? – удивился Набатов, увидев, что у Гриши связаны руки. – Кто велел связать?
Гриша молчал, полицейские объяснили ему, в чем дело. Тот подробно расспросил их об обыске, о том, где нашли подшипники, в каких местах была примята трава в огороде, и, выслушав рассказ, обратился к племяннику:
– Слепой разве не увидит, что твое дело правое, – сказал он ему. – А вот что ты на Жбана кинулся, так это плохо. Не надо рукам волю давать… Ох, не надо!
Набатов понурился и помолчал несколько времени. Гриша тоже молчал.
– Развяжите ему руки, братцы, – обратился он к сторожам, – он больше драться не станет.
– Не станешь, что ли? – спросил сторож, подходя к Грише.
– Не стану, – уныло ответил тот. И сторож развязал ему руки.
– Ты бы, дядя, к Ермакову сходил, обсказал бы ему все дело, как есть, может, он за меня и заступился бы, – сказал Гриша, тихонько подвигаясь к дяде.