Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1"
Автор книги: Константин Носилов
Соавторы: Анна Кирпищикова,Павел Заякин-Уральский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Мать с Таней отскочили в угол, стоят и смотрят на медведя. Так он их перепугал, что даже с места они сдвинуться не могут: «ну, думают, съест…»
Ребятишки закричали, бросились с постелей, кто – за печку, кто – под кровать, кто – к матери; щенята с визгом за ними, собаки залаяли. Жена Логая закричала, и неизвестно, что было бы, если бы в это время не нашлась наша Таня. Она быстро подскочила к огню, выхватила оттуда пригоршню углей и, размахнувшись, бросила ими прямо в страшную голову зверя. Тот, вероятно, не ожидал такого нелюбезного приема со стороны хозяек, зарычал и вытащил голову из окошка. Слышно было, как он поскребся немного около угла и, не желая больше заглядывать в окно, залез по сугробу на крышу. С потолка посыпался песок, когда медведь зашагал по крыше. Думали, что он продавит потолок, провалится в избушку, задавит и съест всех; но, к счастью, он там нашел тюленьи шкуры, стащил с крыши и начал их грызть, как раз против самых сеней. Сунулась было жена Логая запереть двери в сени, а он тут как тут, у самых дверей.
Видит Таня, что дело плохо, вытолкнула к медведю пару собак, – может, они его отгонят. Но собаки были плохие, перепугались медведя так, что с визгом удрали на залив, а оттуда – чуть не за версту, и лают на него, зачем он пришел к ним на зимовку… На собак, значит, надежда плохая. Стащила Таня поскорее со стены старое отцовское ружье, зарядила его пулей и решилась стрелять. А ребятишки вцепились в мать и ревмя-ревут, не дают ей и поворотиться, не то что помочь чем-нибудь Тане…
Но только что Таня завозилась с ружьем, отыскивая пистоны, как медведь снова появился в окошке, еще дальше просунув голову, так и ломится в избушку. Но тут уж в его белую громадную голову полетела целая головешка. Крякнул он, помотал головой перед окошечком и опять полез на крышу. Нашел там опять что-то, снова сполз вниз и ест недалеко от избушки. Высунулась Таня в сени, видит – нет его там, захлопнула поскорее сенные двери и стала смотреть на двор. Видит – медведь недалеко, гложет тюленьи шкуры, только клочья летят.
Тут ей страшно захотелось выстрелить в зверя. Просунула она в щель ствол винтовки, прицелилась, выстрелила и убежала в избу… Слушают, выглядывают в оконце, – ничего не видно. Приотворила Таня двери в сени, выглянула на двор, а медведь как ни в чем не бывало рвет да ест тюленьи шкуры. Ухватится лапами за один конец шкуры, прижмет к снегу, возьмется зубами за другой да так и отдирает, а сам все посматривает на избу, нельзя ли туда зайти и съесть ребятишек.
Таня бросилась в избу, опять зарядила пулей винтовку и пошла в сени стрелять медведя… А он как раз уже стоит перед самыми дверями и пробует их отворить лапой… Выстрелила она в него в упор, не помня себя, убежала в избу и держит ручку дверей, думая, что медведь бросится за нею… Но в сенях ничего не слышно.
Затихли все. Прислушиваются… Проходит так несколько минут и зверя как будто не стало. Зарядила Таня еще раз винтовку, выглянула в сени, а медведь лежит у самых дверей мертвый.
Долго они не смели подойти к подстреленному зверю. Долго он еще вздрагивал, ворочался, скреб широкими, мохнатыми лапами снег, но, наконец, совсем затих. Только теперь прибежали собаки и, набравшись храбрости, стали лаять на убитого медведя, потом набросились на него и начали его грызть, теребить за уши. Но тут, видно, поняли псы, что с мертвым воевать не стоит, бросили его и стали подлизывать кровь, которая лилась из раны на снег.
Ребятишки так перепугались белого гостя, что не только выйти, не смели даже взглянуть в сени. А Таня ликовала; она с гордостью в сотый раз обходила кругом зверя, пробовала поднять его мохнатую широкую лапу, пробовала стащить его с места, так как он как раз лежал у самых дверей; но зверь был так велик и так тяжел, что им и с матерью вместе не удалось стащить медведя с места.
Сам Логай, когда вечером воротился с сыном, даже глазам не верил, когда увидал, что белый медведь лежит в сенях у самых дверей избушки.
С этих пор Таня стала настоящей охотницей. Медвежью шкуру продали и купили Тане бус, платков, ленточек, в которых она теперь франтила перед нами, а отец ей даже подарил свое старое ружье. С этих пор ее стали часто брать на море, где она охотилась не хуже брата, обдирала тюленей, ловко ездила на промысловой лодочке, лихо стреляла, соперничая со своим старшим братом в меткости стрельбы.
Но еще раньше в Тане заметна была страсть к охоте. Отец рассказывал, что она совсем еще маленькой девочкой уже обнаруживала некоторое пристрастие к ней.
Бывало, как только отец возьмется налаживать ружье, она уж тут как тут, сидит рядом, смотрит, как он заряжает или починивает, и расспрашивает, куда он хочет ехать, далеко ли это, надолго ли уедет, какого зверя привезет, где спят белые медведи и прочее. Ее все интересовало, и, бывало, когда наступит теплое время, вскроется море, прилетят гуси, зашумят с гор ручьи, он никак не может от нее отвязаться, берет ее с собою и везет в санках к морю, посадит там в лодочку и ездит с нею целый день по заливу, стреляя тюленей, гоняясь за водяной птицей, а она спокойно сидит себе в лодочке, следит за всем своими черными бойкими глазками и даже дом и мать забудет.
Таня ездила с отцом и в горы, когда он промышлял там оленей. Она даже, не боялась оставаться там одна, когда отцу нужно было, подсмотревши оленей, оставить с ней собак с санками, а самому ползти, подкрадываясь к зверю. Однажды, когда Таня так оставалась с собаками, а отец ее ушел стрелять оленей, собаки, увидя последних, не выдержали, бросились от девочки, вырвали у нее вожжечку и убежали, оставив ее совершенно одну в горах. Она и тут не испугалась: залезла на большой камень, набрала камешков, стала ими играть и заснула. Отец ее очень перепугался, когда не нашел на месте ни дочери, ни собак. Помчался в горы, и там ее нет. Собаки убежали версты за три, и он их переловил, а Тани все нет. Только вечером нашел он ее на камне и увез домой.
Когда мы кончили разговоры и собрались домой, моим ямщиком на обратный путь оказалась Таня. Она проворно выправила собак в лямках, взяла длинный шест, крикнула собакам, те вскочили, бросились за первыми санками; она на бегу присела на передок, и мы понеслись с ней в сумраке ночи, оставляя снежный вихрь позади санок.
Только теперь я мог рассмотреть, какой лихой, живой человек эта девочка: она ловко правила собаками, быстро справляясь с ними на раскатах, и те, чувствуя над собой ее длинный покачивающийся шест, зная ее руку, летели вперед во весь собачий дух, так что я держался обеими руками за санки.
И на каждом толчке раската, на каждом нырке сугроба только побрякивали ее медные цепочки, шуршали бусы и развевались по ветру ее ленточки… Я не мог налюбоваться на удаль этой молодой девушки, которой, казалось, больше доставляло удовольствия быть в роли мальчика, возиться с ружьем, чем сидеть дома, играть в куклы и забавлять маленьких братьев и сестер.
Через какой-нибудь час мы были дома, и я подарил моей юной приятельнице такой красный платок, какого она сроду не видала на Новой Земле.
Так кончилась моя поездка к Логаю, где я познакомился с этой замечательной маленькой охотницей-самоедкой.
III
Познакомившись с Таней Логай, я часто потом видал ее у нас в колонии, куда она подчас являлась одна-одинешенька, а то и с братом или с отцом за покупками, или просто повидаться, поболтать с знакомыми самоедами. У нее теперь были свои санки для разъездов, собаки, которые ее любили, потому что она их хорошо кормила, и все принадлежности охоты. Непременно с ней же неразлучно всегда было и ружье, которое она привязывала вдоль санок, в особом чехле, с порохом и пулями наготове.
В такие приезды она непременно заходила и к нам. Теперь она уже нас знала и меньше стыдилась. Придет, поклонится нам и станет скромненько у дверей.
– Ну, – спросишь, бывало, – Таня, как расправляешься ты нынче с белыми медведями, часто ли ходят они к вам в гости?..
Она засмеется.
– Как промышляешь, много ли тюленей убила, сколько песцов поймала в капканы?
Таня все подробно и обстоятельно расскажет. Пригласишь гостью чаю напиться (дома она редко пила чай, потому что отец не держал его, считая баловством этот напиток), и вот она оживится, расскажет, как она ездила с братом в горы, как он промахнулся в оленя, а она убила на бегу его пулей, как их чуть-чуть не оторвало от берега на льдине и чуть было не унесло в море, когда они стреляли тюленей на льду залива, как они видели стадо моржей, белых дельфинов, когда прилетели первые гаги на море, когда слышали голос лебедя… Все это она знала, за всем следила, ей была мила, дорога эта природа полярной страны, где она родилась, ей понятен был ее язык, ее прелести. Она следит за всем, она не живет жизнью одного скучного чума – жилища самоеда, для нее есть другой мир, и она его любит. И странно, порой эта девочка, совсем еще не развившаяся, почти ребенок, низенькая, худенькая, заставляла нас заслушиваться ее рассказов; с ней было отрадно, весело, приятно.
Все самоеды тоже ее любили. Они утверждали, что Таня, действительно, хорошо стреляет.
– У нее твердая рука и счастье на зверя.
И, действительно, это была правда; не прошло и года с нашей первой встречи, как Тане опять посчастливилось поохотиться на белого медведя, тогда как другим самоедам не удавалось по целым годам даже в глаза видеть зверя.
В этот год Логаи зимовали очень далеко от нас, и я видел только один раз Таню. Они жили на берегу одного длинного мыса, выдавшегося в море в верстах полутораста от нас, и нарочно туда уехали еще по весне, чтобы поохотиться на белых медведей, которые, бродя зимой вдоль берегов Новой Земли, любят заходить на выдающиеся мысы острова. У них даже там проложена своя дорога – тропа в зимнее время.
Логаи и теперь промышляли преимущественно тюленей. Теперь у них не было избушки, потому что выстроить ее было не из чего, и они жили в кожаном оленьем чуме-палатке, в виде конуса, в котором зимовать еще страшнее, чем в маленькой избушке. Так как жилье их было далеко от полыньи, где они охотились, то приходилось складывать убитых тюленей на один мысок залива, который, как крепостная стена, возвышался над заливом, неподалеку от места их промысла. Мыс этот состоял из отвесных скал, куда только с двух сторон можно было подняться с моря по крутым неловким подъемам, словно нарочно высеченным в скале.
Стаскивая туда тюленей, Логаи укладывали их в кучи и были уверены, что медведи сюда не заберутся. Но оказалось напротив. Как только море замерзло, как только нанесло к берегам пловучие льдины, – на них приплыли и белые пассажиры. Склад сала у Логаев стал заметно убывать…
Оказалось вскоре, что туда ходит не один медведь, а чуть ли не целый пяток. Как только Логаи приедут на мыс утром, смотрят, – уже десятка тюленей и нет; и нахожено, и наброжено по снегу. В одном месте видно, что ел сало большой медведь; там видно, что тащил тюленя маленький, а здесь – остались одни клочки шкуры… Мало того, что медведи ели запасы, – они еще здесь и забавлялись: поедят-поедят, а потом покатаются с сугробов на спине, поиграют, попрыгают около, а некоторые даже и спать тут улягутся; выроют себе за ветром ямы в снегу, и видно, что отлеживаются после сытного обеда.
Незваные гости грозили скоро совсем уничтожить склад сала, и Логаи решились их побеспокоить. Но как они ни старались захватить медведей ранним утром, как ни поджидали их поздним вечером, им никак это не удавалось. Медведи приходили на воровской промысел поздней ночью и уходили тотчас же, как забрезжит заря и со стороны зимовья послышится лай запрягаемых собак.
Оставалось одно: караулить их здесь, на месте, оставшись тут на ночь. Но решиться на такое дело было трудно: медведь ходил не один, ночь темна, стоит только промахнуться, – как зверь уже перед тобой и заносит широкую лапу.
В это же время, как нарочно, занемог сам Логай, и Тане со старшим братом приходилось одним отбивать медведей от склада сала.
Долго они придумывали, как им отвадить медведей лакомиться чужим добром; долго они обсуждали, как устроить ловушку, капкан или что-нибудь такое, чем бы можно было хоть испугать медведей; но ничего у них не выходило. Поставили они однажды старое заряженное ружье, взвели курок, протянули от него нитку, думая, что как только зверь станет подниматься по спуску, то заденет нитку, курок опустится, – и пуля угодит зверю прямо в лоб. Но оказалось, что пуля попала в скалу и медведей лишь рассердила… Таня с братом на другой день нашли от ружья одно только ложе и обломки, а сала убыло еще больше… Но на их счастье наступили тихие, светлые лунные ночи, и они решили подкараулить гостей на месте.
Взяли они свои ружья, зарядили их крепкими зарядами и отправились под вечер на скалу, куда ходили есть их сало медведи.
Там они сделали себе в снегу засаду над самым тем подъемом, по которому влезали на скалу медведи, где была уже протоптана целая тропа широкими медвежьими лапами, и засели.
Пока еще догорала румяная заря на темном горизонте моря, золотя пловучие льды, сидеть было весело; но как только наступили сумерки, с моря потянуло холодом и сыростью, пропала из виду дальняя зимовка, сумерки закутали и море, и горы, – охотники остались совсем одни в этом сыром, холодном полумраке, и стало им так жутко среди этой мертвой тишины, в этом одиночестве, что они готовы были уже бежать домой, если бы только это было теперь возможно.
А между тем скрип льдов под берегом, треск лопавшегося от мороза камня, шорох сталкивающихся в море льдов, осыпь снега где-нибудь под скалою – так волновали их, так тревожили, что им казалось, будто уже их окружили, идут к ним со всех сторон белые медведи, и не видать им больше ни дому, ни отца с матерью…
Вслушиваясь в эту тишину, вглядываясь в потемневший снег залива, Тане и брату уже ясно казалось, что вот идут со льдов медведи, вот остановились, прислушиваются, вот поднимаются на скалу, – и молодые люди, невольно пугая порой друг друга, схватываются за ружья, готовые бороться за жизнь до последней капли крови, замирая от волнения, так что слышно было, как колотятся в груди их сердца…
Но вот позади из-за горы показался отблеск света, еще немного, – и оттуда выкатилась полная луна и облила все таким серебристым светом, что заиграли лучами снега и льды, и стало даже весело…
Теперь все хорошо видно: и залив под снегом, и горы с снежными вершинами, мрачными скалами, и темная поверхность застывающей полыньи, с которой поднимается густой белый пар и тянется к берегу, тут же теряясь в морозном воздухе ночи. Теперь они могут видеть все, им совсем не страшно, только холодно, и они продрогли.
Но недолго пришлось нашим охотникам дожидаться к себе белых гостей.
Где-то недалеко послышались явственно тяжелые шаги… Всмотрелись Таня с братом в края льдов залива и увидали, что к ним прямо подвигается медленно что-то огромное, белое… То шел медведь и притом, видимо, старый, большой.
Он один. Он осторожен. Он часто останавливается на ходу, влезает на льдину, встает на дыбы и всматривается вперед, словно чувствуя, что там, в засаде, сидят люди… Затем опять идет. Идет медленно, широко размахивая громадной головой, уверенный, видимо, в своей силе, не боясь никого и ничего на свете. Охотники замерли. Таня говорила, что у нее даже волосы зашевелились от страха, когда медведь подошел к самой скале, остановился, стал всматриваться, потянул мордой воздух и фыркнул.
Они уже думали, что зверь их заметил и только высматривает… Стоит им шевельнуться, и медведь бросится на них. Но, к счастью, зверь их не заметил, и, постояв в раздумье под скалой с минуту, которая показалась нашим смельчакам вечностью, он так же медленно и уверенно полез вверх на скалу, по крутому подъему… Слышно было, как полетел из-под его лап камень, как посыпался снег… Но только что медведь поднялся до половины и высунулся из-за ближайшего камня, как мелькнул на секунду огонек, другой, раздались раз за разом два выстрела, и что-то, кряхтя, покатилось под скалу и там заворочалось, заворчало… Немного погодя все затихло…
Таня с братом схватили запасные ружья, взвели курки и, не смея сказать друг другу слова, не зная, что случилось, убит ли зверь, или надо ждать, что он очнется, бросится на них, – чутко прислушивались к тишине, которую только на миг нарушили слабо треснувшие в морозном воздухе выстрелы.
Была такая мертвая тишина, что, казалось, будто ничего и не случилось… Только дрожащие руки говорили о том, что произошло что-то страшное, что где-то около бродит, быть может, смерть…
Посмотреть под скалу, куда свалился медведь, было невозможно: скала отвесная, ночью как раз сорвешься… Вот они опять сидят с ружьями в руках, с взведенными курками, то посматривая вперед на спуск, то оглядываясь тревожно назад, все еще ожидая, что зверь очнется, подкрадется и бросится на них.
Но вместо него со стороны темной полосы морской воды послышались шаги, и охотники увидали, что к ним направляются еще две белые фигуры.
Вот они подходят ближе, вот можно уже разобрать, что это медведица с годовалым медвежонком. Таня с братом знают, как злы бывают медведицы, и приготовляются встретить страшную гостью, спешно заряжая ружья.
Медведи идут прямо по следу первого. Они не останавливаются ни на секунду и, вероятно, полагая, что первый уже закусил, торопятся утолить и свой голод. Медведица идет впереди, молодой лениво тянется позади. Но вот он узнает место склада, бросается нетерпеливо вперед, бежит к подъему. Но тут его нагоняет мать и дает ему такого шлепка широкой лапой, что он кубарем летит прочь и стонет от боли… Вот медведи уж у самой скалы, вот их стало не слышно. Охотники замерли в ожидании. Они едва держат ружья. Проходят минуты за минутами, но звери не показываются. Вдруг Тане и брату приходит на мысль, что медведи взошли с другой стороны и, быть может, смотрят на них сзади… Они оглядываются, и, действительно, перед ними всего, быть может, саженях в десяти стоят медведи и, вытянувшись, в недоумении, не решаясь еще напасть, смотрят на них, готовые броситься. У охотников опустились руки; они видят, как блестят глаза медведицы, они видят, как поднимается у нее на спине шерсть, но у них нет силы поднять ружья, они застыли от ужаса, от неожиданности…
Раздался страшный рев, медведица стала на дыбы, медвежонок бросился назад… Тогда мать быстро, неожиданно повернувшись, скрылась за медвежонком под скалу, оставив в покое прижавшихся друг к другу охотников… Слышно было, как медведи ушли в море. Стало совсем тихо. Но Таня долго не могла успокоиться и рыдала на груди своего брата…
Под самое утро еще приходил один молодой медведь, но он их не заметил, не решился подняться на скалу и долго, до самого рассвета бродил около скалы, что-то нюхая и не давая заснуть утомленной, полузамерзшей и теперь равнодушной ко всему охотнице…
Утром охотники нашли под скалой, у самого подъема, наповал убитого медведя: обе пули попали ему в грудь, и смерть была моментальная.
Так закончилась эта памятная ночь, о которой Таня что-то не любит вспоминать и рассказывать.
Но этот случай, как можно было бы ожидать, не отбил у девушки страсти к охоте. Она все скоро забыла, страсть взяла верх, и вплоть до самого моего отъезда с острова (я прожил там еще два года) мне часто приходилось слышать, что Таня по-прежнему охотится, ездит за оленями, ловит в капканы песцов, стреляет в море моржей, белых дельфинов и даже перещеголяла на охоте отца и брата.
Самоеды просто удивляются ей и уж собираются сватать, но она ни за что не хочет менять своей свободы и ружья на чум и котлы и непременно хочет остаться девушкой и помогать старику-отцу поднимать на ноги ребятишек.
В последний раз я ее видел незадолго до своего отъезда. Она приехала к нам одна-одинешенька с берега Карского моря, где тогда зимовал ее отец. Это было, по крайней мере, в верстах полутораста.
Таня явилась не одна, а в компании с маленьким белым медвежонком, которого она привезла живым, поймавши его где-то там, в берлоге, после того, как они с братом убили медведицу.
Белый кавалер сидел у нее за спиной на санках, привязанный веревочкой, и что-то жалобно жаловался, вероятно, не привыкши кататься на санках с такой удалой красавицей.
Я стал ее расспрашивать про отца, про семью, про то, как они провели эту зиму, много ли убили белых медведей, много ли словили белых песцов. Все оказалось хорошо: охотились они там чудесно; зимой медведей была пропасть, чуть не каждый день бродили они кругом зимовки. Иной раз собаки спать не давали, гоняясь за ними, но было плохо одно, что ее отец болен и лежит вот уже целый месяц, а маленький ее любимец Костя, которого она уже таскала на охоту, недавно умер, и его похоронили на берегу Карского моря…
Таня очень любила братишку и теперь, вспомнив про него, заплакала…
Она погостила у нас день, накормила собак, запаслась припасами. Я послал ее отцу лекарства, сказал, что унывать не надо, болезнь пройдет, все поправится, простился с ней, и она, попрежнему веселая, беззаботная, выправила собак в лямках, крикнула на них, села в санки и в минуту скрылась за ближайшим мысом нашего залива.
После того мы уже с ней не видались и, вероятно, больше и не увидимся; но, вспоминая ее, я часто вижу перед собою худенькую, низенькую девушку с смуглым красивым личиком, с блестящими, черными, бойкими глазами, которая, может быть, и теперь носится привольно по своей пустынной и дикой родине на легких саночках, запряженных веселыми мохнатыми собачками, с привязанным ружьем на боку…
1895
Дедушка вогул и его внуки
Из путешествия по реке Конде
Это было в самой вершине реки Конды, в самом глухом далеком углу вогульского края[1], когда я в 1892 году забрался туда с весны, чтобы видеть весь расцвет его природы среди лета. Мне говорили местные жители, что это самое удобное место, и хотя там почти нет людей, хотя там почти уже край света, но там есть чудное озеро, на берегу которого осталось еще несколько маленьких карточек, в которых можно будет укрыться на лето.
За сто верст до озера Орон-тур идут такие леса, такая глушь, что кругом ни души человеческой…
Едешь целый день по этому лесу, плетешься иногда без малого сутки, пока доберешься до человеческого жилья, и то заметишь его среди леса или по мелькающему меж деревьев огоньку, или уж тогда, когда неожиданно станут лошади, и ямщик скажет: «Приехали, вылезай».
Вылезешь из дорожных санок, пойдешь по сугробам к хижине и, действительно, увидишь ее во всей ее прелести, полузанесенную снегом. Залезешь в юрточку и найдешь там огонек и людей, которые с удивлением смотрят на тебя, недоумевая: откуда это взялся незнакомый, чужой человек, которого они сроду не видали.
И обрадуются люди, что нашелся еще на свете человек, которому люба их милая природа, так обрадуются, так весело и дружелюбно смотрят, готовые угостить вас, если бы только хотя что-нибудь у них было. Но угостить, как на грех, нечем: рыба не ловится в реке, убить птицу – нет пороха.
Вот так-то по снежным сугробам, без дороги, мы и доехали, наконец, до озера Орон-тур, цели нашей дальней поездки. И хотя был март месяц, хотя солнышко радостно смотрело на землю и по небу гуляли веселые перистые облачка, но маленькие юрты Орон-тур-пауля мы нашли под снегом, и ни сосновый бор, который стоял кругом этого озера, ни самое озеро, спавшее под белой пеленой снега, ни самое жилье человека ровно еще ничего не говорили о приближении весны, которая словно запоздала где-то и, быть может, недалеко за этим темным, мрачным лесом.
В этих-то юрточках в Орон-тур-пауле, который всего-навсего состоял из двух изб и одной старой хижины среди леса, я и встретил старика вогула Савву с его внучатами, которые потом сделались моими закадычными друзьями. Я увидел его тотчас же, как только мы приехали к этим юрточкам, и нас пригласили вогулы зайти в первую избу.
Как сейчас помню эту избу вогулов: темная, большая, с грязным полом и громадной, битой из глины печкой, впереди стол и над ним закопченный образ, те же лавки, как у нашего крестьянина, те же голые стены из бревен, та же печь с полатями, только лица ее обитателей нерусские, все черные, скуластые, черные грубые волосы, черные, бойкие, любопытные глаза и маленький приплюснутый нос. Одежда – армяк, ситцевая рубашка, платье, кофточка, платочек, все было чисто русское, но надето на грязное, никогда, кажется, не мытое тело. И я сразу почувствовал себя дома среди этих людей, которые подкупили меня своим радушием и гостеприимством.
Осматривая обстановку, я заметил на нарах у самых дверей странного старика, который сидел, подняв голову немного кверху, и не то вслушивался в наши разговоры с хозяевами, не то всматривался в темный потолок, раскрыв свои прищуренные узкие глазки, видимо, с жадностью ловя каждый звук нашего голоса.
В первый момент я не заметил, что он слепой, и только потом, когда вгляделся в его лицо, это мне стало ясным, и я спросил хозяина:
– Твой отец?
Смотрю, Савва, заслышав, что о нем говорят, как-то встрепенулся.
– Нет, чужой, из других юрт будет, только мне его отдало общество: корми, – говорят, – ослепнешь, тебя кто-нибудь также прокормит, и я взял его, с тех пор и кормлю.
– Что же он, одинокий?
– Нет, старуха есть, тоже слепая, живет за нашим озером в другой юрте.
И мне вдруг жаль стало этого старика, и я подсел к нему и заговорил с ним.
– Здорово, дедушка, – крикнул я нарочно погромче, думая, что он глухой.
– Дайся, пайся (здравствуй), – закивал обрадованный старик, заслышав вблизи себя незнакомого человека.
– Что это ты, не видишь?
– Не вижу, не вижу, – забормотал скоро старик и вдруг, словно смутившись немного, повесил голову.
– Давно, дедушка?
– Давно, уж плохо помню…
– Отчего же это с тобой случилось?
– От дыму, господин, от дыму!.. Весь век мы со старухой жили в дыму да в грязи, весь век у нас глаза болели, вот дымом, должно быть, их и выело…
Я посмотрел на других вогулов и, действительно, заметил, что и у тех блестят неестественно глаза от вечного дыма и копоти, и спросил:
– Откуда же у вас столько дыма?
– Все от наших чувалов (каминчиков), они дымят больно, затопишь их, разгорятся дрова, набежит с бору ветер, заглянет в нашу трубу, – велика ли, дым и пахнёт прямо в избу, так и сидим с ним весь век, глаза портим. Куда денешься от дыму… Холодно в нашей стороне зимой и летом, рад будешь и дыму, чтобы не замерзнуть…
Мне захотелось обласкать старика, и я спросил его: нюхает он или курит, зная хорошо, что табак – любимое удовольствие вогула.
Старик, оказалось, нюхал и был так рад, что я ему подарил пачку нюхательного табаку, и даже вытащил откуда-то берестяную табакерку… Эта пачка табаку, кажется, окончательно подкупила добродушного старика, который так повеселел, словно встретил кого родного.
Мне предстояло прожить в этом поселке месяца три, – надо было устроиться сколько-нибудь сносно. Мне предложили поместиться в летней холодной избе во дворе, и я с радостью согласился на это.
Через час я уже расположился в новом помещении, где была просторная комната и маленькие сени, в которых устроена была битая теплая печь. И когда вытопили эту избу, когда поставили кровать, когда повесил я на окна свои розовые ситцевые занавески, прикрыл ее уродливые голые стены картами и фотографиями, то получилась такая квартирка, что я даже не мечтал о чем-нибудь подобном в таком диком, глухом крае.
Я даже выкинул флаг над своей квартирой, что окончательно привело вогулов в удивление и восторг; многие прибежали ко мне посмотреть и решительно не узнавали своего летнего неуютного помещения.
Не пришел ко мне в тот день только дедушка, но зато он явился наутро и не один, а со своими внучатами, которые и привели его к моей квартире. Накануне этих внучат я не заметил. Они, вероятно, прятались от меня под лавку.
Это были лет пяти мальчик и лет двух девочка, оба черные от грязи, оба жалкие, как дикие лесные зверьки, и оба в таких рубищах, что страшно было смотреть, кажется, и привычному ко всему человеку. Бедность, ужасная бедность как-то особенно ярко взглянула на меня. И я чуть не заплакал при виде этих бедных детей, у которых не было даже рубашки, чтобы прикрыть свое тело, на них были только лоскуты. И как они прошли снежным двором, как привели в это морозное утро своего дедушку, я решительно недоумевал.
Я пригласил их в комнату. Они робко вошли, прижимаясь к стенке. Я попросил их сесть. И слепой дед, словно прислушиваясь к обстановке моей квартиры, ощупью опустился прямо на пол, усадив тут же и своих несчастных внучат, которые, как зверьки, оглядывали каждый угол.
– Откуда это у тебя, дедушка, дети?
– Внуки мои. Тоже, как я, сироты… пожалуй, есть отец, да беспутный, не кормит… Живут у меня больше под лавкою, вместе возим с озера хозяевам, воду.
– Как же возите вы, ведь они почти без рубашек?
– Что сделаешь? Где возьмешь, когда нету?
И старик, словно желая убедиться, что на его внуках, обнял их тихонько рукою и стал ощупывать полуголенькие тощие плечики.
– Где же их отец, и почему он их бросил?
– Тут же живет, за нами. Только больной он…
– Что с ним такое?
– Болезнь какая-то, не знаю. Кости болят, в лес пойдет, зверь от него бежит, птица прочь летит; сетку на рыбу поставит, рыба ее боится, так и живет впроголодь и от ребят уж отступился. Вот я их и прибрал к себе, все же не бьет их всякий…
– Разве бьют их?
– Как не бьют, когда под руку подвернутся. Всякий бьет, и маленький, и большой: кто любит таких-то?
В этот раз мы так и не разговорились ни о чем другом со слепым стариком. Я, угостив детей кренделями, которые они с жадностью начали тут же грызть, словно боясь, чтобы не отняли другие, угостив старика рюмочкой водки, скоро отпустил их, наделив своими розовыми ситцевыми занавесками, чтобы хотя к празднику прикрыть их бедное тело.
Старик ушел от меня, неся эти занавески, сопровождаемый детьми, которые вели его за палку и что-то по-своему говорили ему, когда он натыкался на дверь или не решался двинуться вперед и останавливался.
Когда я заглянул через час, проходя по двору, нечаянно в избу моих хозяев, то увидал неожиданно следующую сцену. Посреди избы стояла совсем голая девочка-сиротка, у ног ее, тут же на полу, сидел слепой старик и две взрослых уже девушки, дочери хозяйки, озабоченно кроили ножом мои занавески, разостлав их на грязном полу.