Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1"
Автор книги: Константин Носилов
Соавторы: Анна Кирпищикова,Павел Заякин-Уральский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Я спросил их, что они делают, девушки смущенно ответили мне, что кроят девочке платье. Вскоре это платье было наполовину сшито оленьими жилами, и они примеряли его на тощее тело детей.
На другой день, так же рано утром, дедушка Савва явился ко мне в сопровождении своих внучат, которых я едва узнал.
Дети были уморительно смешны в моих розовых с цветами занавесках; девочке, пожалуй, это еще подходило; но мальчик решительно походил более на акробата, чем на обыкновенного мальчика в рубашке.
Но малютки были равнодушны к такому превращению и, повидимому, так же спокойно относились к этому наряду, как и ранее к своим рубищам. Но дед был страшно доволен и все прижимал их, сидя на полу, одною рукою, с удовольствием и наслаждением поглаживая их по спинам.
С тех пор эти друзья мои стали самыми обычными моими посетителями, с которыми я с удовольствием делил почти все свое время.
Савва был редкий старик; Он знал страну, как свои пять пальцев, его жизнь была истинною летописью, его рассказы захватывали своей простотой и задушевностью. И я каждый день, сидя перед ним у своего треногого столика, тихонько записывал страницу за страницей своего дневника, пополняя его такими неожиданными сведениями, котооые меня поражали.
Он рассказывал мне, как он рос, воспитывался в этом лесу, учился; он рассказывал, как хорошо, светло было его детство и отрочество, и картины его юности были так живы и оригинальны, что, слушая его, я жалел, что мы совсем не знаем этого.
Это была какая-то поэзия его лесов и этого тихого, задумчивого озера; это было какое-то особенное, известное только одному дикарю счастье. И среди этой школы природы он невольно как-то научился петь, и эти песни весны его жизни он помнит еще до сих пор, хотя уже давно ему стали изменять голос и память.
И слепой старик, сидя на полу со своими внучатами, часто пел их мне, переводя скороговоркой, пел под аккомпанемент своего «лебедя», как называют вогулы свои гусли.
С этими гуслями, сделанными им еще в молодости, старик не расставался.
И нужно было видеть этого старика на полу моей комнаты, нужно было слышать его музыку и пение, чтобы: хотя немного заглянуть в его душу. В такие минуты он перерождался, жил исключительно прошлой светлой жизнью, и ему снова хотелось страшно жить; перед ним снова, как живые, вставали – и его бедная юрточка на берегу залива, и зеленый, вечно шумящий лес, вся его таинственность, вся его прелесть…
Но в то время, когда у старика бежали слезы от дорогих ему воспоминаний, когда он захлебывался и пел, и звенел, его внуки были ко всему этому равнодушны, он не мог пробудить в них жизни.
Их не коснулась еще живая природа.
Они пробудились только раз на моих глазах, в пасху, когда я пригласил их со слепым дедушкой Саввой показать мне обещанное представление, своего рода пьесу-пантомиму вогулов.
На это представление собралась в моей комнате почти вся публика Орон-тур-пауля.
Я очень был рад такому необыкновенному сборищу вогулов, моих соседей, отчасти потому, что это был случай посмотреть их всех разом, отчасти потому, что мне было скучно.
У меня собрались вогулы, настоящие лесные жители Сибири, в оленьих костюмах, с косами и растрепанными волосами, с темными, обветрившимися лицами, с выдающимися скулами и любопытными, маленькими, черными глазами, в тех самых одеждах, в которых они охотятся, и только одни женщины немного как будто принарядились, надев на себя ситцевые платья и опоясавшись любимыми красными кушаками. И вся эта публика, с сопровождавшими их ребятишками, скромно уселась или встала около стен в ожидании того, что будет.
Сначала я предложил им угощение: высыпал на стол кучу кренделей и белого хлеба, потом мужчинам было подано по рюмочке, и мало-помалу между нами завязался непринужденный разговор, и интерес скоро сошел на охоту. Особенным рассказчиком оказался среди них молодой, стройный, смуглый вогул, родственник старика Саввы, который, казалось, только и думал об охоте. Он стал рассказывать что-то про охоту на бобров, на оленей, как вдруг слушавший его старик словно впал в какое-то вдохновение и тронул свои медные струны.
Сначала это не произвело, повидимому, никакого впечатления, – старик словно только еще пробовал свой инструмент, беря знакомые аккорды, но вот из-под его руки что-то стало выходить уже стройное, определенное, как мотив, вот еще и еще послышались захватывающие звуки, он всхлипнул, взялся побойчее за струны, наклонил ниже голову, и все невольно заслушались и засмотрелись на него.
Скоро затихли и последние голоса разговаривавших, старик завладел всеми, и в комнате полились звуки мелодии и песня. Старик запел какую-то старинную былину, прерывая ее словами рассказа, поясняя этим то, что он не может высказать ни музыкой, ни своей отрывистой песней.
Я спросил, что он поет, и мне шепотом передали на ухо, что он поет старинную былину, как прежде жили вогулы. Я не понимал ни одного слова, но мне ясно было, что старик пел о милой свободе, мне ясно было, что он пел о прошлом времени, и, глядя на лица людей, я сразу понял, в чем дело, потому что все сразу как-то задумались и поникли головами, только порою взглядывая, словно умоляя старика не надрывать их души.
Певец задел их за самое больное место, он напомнил им, как изменилась их жизнь, когда-то привольная, богатая зверем и птицей, жизнь, которая уже не воротится.
Но эта песня была коротка: старик оборвал ее, и вогулы как-то глубоко, тяжко вздохнули, провожая мысленно далекое прошлое.
После песни старика заиграл его родственник, молодой вогул. Он играл уже что-то веселое, и лица вогулов сразу прояснились и засмеялись, и на сцену сразу выскочило несколько молодых людей и девушек, которые пустились в пляску.
Они танцевали свой излюбленный танец лесов, изображали зверя, рыбу и птицу, взмахивали руками, как бы хотели улететь, вскрикивали, как испуганная птица, вертелись, приседали. Надо было видеть их, знать хорошо их природу, чтобы понять, кого они представляют в этих танцах.
Порою, когда кто-нибудь особенно вскрикивал, делал особенно удачное движение, пробегал рокот удовольствия, ему восторженно хлопали в ладоши и хвалили, и довольный танцор прятался в толпу, уступая место другому.
В какие-нибудь полчаса все молодые люди показали свои таланты. Музыка затихла под шумные требования представления, которое обещал старик Савва.
Савва, довольный, улыбался, но не начинал, возясь с струнами своего лебедя. Этот лебедь сегодня был украшен красными ленточками, которые ему навязали девушки-вогулки, и глядел особенно как-то весело, как глядел сегодня сам старик Савва, как глядели сегодня даже и его внуки. Умытые, в моих розовых занавесках, улыбающиеся, они сегодня совсем не походили на забитых и смело жались к чужим матерям, смело заглядывали всем в лица, словно ища общего к ним внимания и ласки.
Но вот старик Савва отдает распоряжение, что можно начать представление.
Это вызвало общий восторг и говор. Дети, молодые люди пришли в оживление, – кто бросился вон из избы, получив роль оленя; кто бросился за поисками костюмов; роли были розданы общими голосами, и в сенях пошла такая толкотня меж одевающимися, словно предстоял настоящий маскарад.
Роль охотника досталась на долю молодого вогула музыканта. Ему живо достали лук и колчан, он облачился в одежду настоящего охотника, и через полчаса самых шумных сборов все было готово, и комнату полуочистили для предстоящей сцены.
Кто мог из зрителей, поместился на печь, около стен и окна; кто не мог занять выгодного положения, сел на полу, подобрав возможно ближе ноги, дети уселись на плечи больших и свесили оттуда свои голые ноги, и публика замерла в ожидании одетых актеров, костюмы которых уже за дверями приводили в восторг одевающих и исполняющих роль добровольных режиссеров.
Старик взялся за лебедя, заиграл прелюдию, в комнату вошел молодой охотник. На нем лук с тетивой, колчан с острыми настоящими стрелами, на нем лыжи, легкие охотничьи чулки, нож и принадлежности охоты. И красивое, смуглое, оживленное лицо, развевающиеся волосы, каждое движение – все говорило об отваге. На его костюме – даже следы запекшейся старой крови; за его поясом даже свежеободранная шкурка лисы…
Его встретили рокотом удовольствия, но он ничего и никого уже не замечал: он в лесу, один на охоте, его лицо носит следы какой-то заботы и вместе с тем воодушевления, и он весь отдается этому окружающему его лесу, который уже захватил его душу своей таинственностью, который уже давит, гнетет его своей тишиной. Он не говорит, но вы видите, что он крадется осторожно, отводя ветви; он не говорит, но вы видите, что он переживает в сердце, и вы словно идете вместе с ним в лесу, следите за всеми его движениями, которые вам говорят сами тысячью мелких вещей, как словно бы вы сами шли на его месте по лесу, видя перед собой дикую чащу поемного северного леса.
Эта картина была, чудесна, она сразу захватила наше внимание, и старик-музыкант придал ей музыкой еще большее впечатление.
Актер с луком в руках обходит несколько раз сцену, не обращая на нас ровно никакого внимания, как будто он на самом деле в лесу; ему тесно, ему некуда просунуть лыжи, но это ему не мешает, он скользит на них почти на одном месте и покачивается, заглядывает между стволов и снова пускается заботливо в бегство. Но вот он словно запнулся – наклоняется и поднимает что-то с земли.
По комнате пробегает шепот. Вогулы поясняют, что он нашел след и теперь определяет его свежесть. Он оживает. Он нашел то, что искал, что ему нужно, и он обводит нас таким взглядом, который без слов говорит о счастье охотника.
Музыка продолжается. Охотник бежит по следу. Он следит по самым ничтожнейшим признакам: по обломленной ветке, по сбитой коре, по сломленной былинке и, решив, что зверь уж недалеко, живо скидывает свой дорожный костюм, поправляет одежду и берет крепче лук в руки. Теперь его движения страстны, смелы и быстры, он уж не видит леса, не чувствует его тишины, теперь он – весь движение, и мы только видим, как он мелькает, бежит и прячется за стволами, прыгает и припадает, высматривая, далеко ли добыча, готовый пустить в нее острую стрелу. Вдруг он останавливается и замирает на месте, прячется за ближний ствол и падает почти на снег.
Публика замерла.
Кто-то говорит, вскрикивает, что охотник нашел зверя.
Действительно, это правда: в комнату вбегает пара оленей в вывороченных оленьих шубах.
Это пара новых молодых актеров. Они уморительны на четвереньках с привязанными оленьими рогами, они смешны в роли зверя. Но они делают вид, что пасутся, не замечая еще вблизи охотника, который припал за ствол ближайшего дерева и лежит, словно не дышит. Один из них мать-самка, другой молодой олень, у которого на голове маленькие, черные, еще в пуху рожки… Мать выбивает из-под снега мох, сын ее протягивает к ней голову, она его трогательно кормит, и когда он жует, она чутко прислушивается и поводит носом, словно чувствуя вблизи опасность.
Музыка чуть-чуть наигрывает какой-то грустный мотив, словно ропот пробегающего ветра по вершинам. Зрители замерли и ждут, жалея бедных оленей.
Олени беспечны, не видят опасности и спокойно бродят около самого охотника, который все еще лежит за стволом дерева, готовый пустить, однако не пускает почему-то стрелу.
Зрители говорят, что его положение невыгодно, друг друга уверяют, что на него веет ветер, который может его выдать.
Чувствуется драматический важный момент.
Охотник медлит, беспечный детеныш разыгрывается, сопровождая свои движения смешными прыжками около матери, и при взгляде на них и смешно, и жалко.
Но вот что-то словно треснуло, стукнуло в стороне леса; олени сразу делаются внимательными и, словно слыша опасность, отходят в сторону и уходят совсем со сцены.
Охотник поднимается и озабоченно отирает пот с лица. В его движениях какая-то неуверенность, он оглядывается, словно кто ему мешает.
Музыка наигрывает грустные мелодии.
Вогулы говорят, что охотника преследуют завистливые боги. Он, действительно, к чему-то прислушивается и, словно решившись, снова начинает скользить и подкрадываться осторожно, разнимая каждую ветку.
На сцену снова выбегает олень, скоро за ним выбегает пара маленьких, в которых я узнаю внучат деда. На их рубашки натянуты шкурки маленьких ободранных лосят, которые могут сойти сегодня за шкурки оленей… Они смешны, но серьезны, и мальчик преуморительно подскакивает на месте, взлягивая ногами, еще, видимо, не зная, как себя ведет на самом деле дикое животное. На это мало обращается внимания. Их заметил уже охотник. Он снова прячется за деревья и подкрадывается. Теперь он наметил себе жертву – маленького олененка, который ближе и который совсем глуп. Охотник тихонько, не сводя глаз, вытягивает уже из колчана стрелу, он осматривает ее острие, оно остро, как нож.
Публика ахает и замирает. Даже слепой музыкант и тот останавливается, прислушиваясь, что будет.
Охотник крадется, крадется и уже поднимает лук. Глупый детёныш словно предчувствует что-то грустное и тоже замирает.
Что-то тревожное пробегает по лицам зрителей, слышатся вздохи, жалость за маленького оленя.
Еще момент, и тетива натянута, стрела на месте, готова разрезать воздух, вонзиться… Еще момент, и охотник прицеливается прямо в спину…
Вдруг в комнате со стороны раздается треск, щебет маленькой птички, настолько неожиданный, настолько знакомый, что словно в комнату только что впорхнула северная жительница этих лесов, так что невольно почувствовалась дрожь, как дрожит человек в лесу, заслышав щебет, тревогу этой птички, которая словно вас преследует, защищая вашу жертву.
Я взглянул на зрителей, отыскивая, кто так удачно изображает эту знакомую птичку, и сразу догадался, что это проделывает все тот же наш музыкант – старик Савва, приложив руку к губам, так ловко чирикает, поднимая настоящую лесную тревогу. И по лицу его, потному, добродушному, скользит удовольствие…
Стрелок вздрагивает от неожиданности и опускает лук. Олени тревожно подняли головы и на секунду застыли, прислушиваясь к голосу все продолжавшей трещать птички. Убедившись, что им грозит опасность, вдруг закинули головы, как настоящие олени, заскакали по полу и скрылись в соседнюю комнату, показав нам на секунду только свои голые пятки.
Зрители зашумели, заговорили, словно обрадовавшись такому обороту дела; им жаль было от души бедных оленей, и все с любопытством, с насмешкой смотрели теперь на стрелка, который вдруг поник головой и задумался, за что его преследуют боги, которые покровительствуют зверям, когда их хочет обидеть человек.
Птичка замолкла, и слепой старик Савва снова заиграл на своем инструменте какую-то вогульскую грустную мелодию, прерывая ее шумными аккордами лесной бури. И под влиянием его музыки как будто действительно стало темно в лесу, на него надвигалась буря, и охотник невольно стал боязливо оглядываться по сторонам.
Вдруг он о чем-то вспомнил, изменился в лице и, быстро вырвав из груди клочок шерсти и ниточку красного гаруса, перевязал его и повесил на ближайшую стену.
– Жертву, жертву приносит, – шептали вогулы, и музыка снова стала как-то замирать, и старик снова заиграл веселые мотивы.
Буря пронеслась; боги умилостивились; ветер изменился. В охотнике снова пробудилась прежняя уверенность в удаче, и он, попробовав, откуда дует ветер, подбросив на воздух горсть снега, снова устремляется на преследование бедных зверей, уверенный уже, что ему на этот раз не помешают боги…
В публике снова – ожидание и тревога, в музыке снова – тихие мелодии.
Вон звери на лужайке. Теперь их три, – два больших и один маленький, даже без рожек; они мирно пасутся тут, не замечая охотника, который сразу, завидев их, упал на пол и ползет. Он уверенно разгибает ветки по своему пути и уверенно поглядывает.
В комнате наступает мертвая тишина, замолкли даже медные струны деда…
Но вдруг что-то хрустнуло опять на полу, хрустнуло так, как только могут хрустеть в лесу старые ветки. Олени насторожились, у охотника страдальческое лицо, но момент уж пропущен, олени снова услышали охотника и бегут прочь, уходя от стрелы. Но вот у охотника мелькнула какая-то радостная мысль, и он побежал, гонится по следу.
Вогулы говорят, что он догонит, непременно догонит детеныша, потому что снег слаб, и ему не убежать далеко.
И, действительно, олени как будто стали приставать, детеныш держит их, матери не хочется оставить, и она мучительно подталкивает его грудью, мучительно зовет его, когда он останавливается, шатается уж от усталости. Наконец, олени встали, и мать с тоскою смотрит в сторону охотника, в то время как детеныш прижался к ее боку к лежит, повесив голову.
Проходят несколько томительных минут, в которые охотник крадется к оленям, вынимает стрелу. Она остра, – мы видим потому, как он ею доволен, – на ее конце блестит острое, как нож, железо. Тяжелый момент, когда он мучительно долго прицеливается в дрожащих оленей, потом публика вдруг ахает, и молодой олень падает на землю, и стрела уже в его боку, из раны уже льется алая кровь на пол… Мать вздрагивает и отбегает, но ей жаль детеныша; она зовет его и дрожит, не смея тронуться с места… Она облизывает его рану… Но вот еще прицел, еще стрела, и мать падает с ним рядом, и ее ветвистые рога беспомощно бьются о землю.
Спасается только один олень, который, как вихрь, уносится в соседнюю комнатку, запнувшись и падая, к удовольствию зрителей, тут за порогом…
Публика смеется, но у нее на глазах слезы: ей жаль от души эту мать и ее бедного маленького детеныша. Публика смеется, но она сердита на этого охотника, который расстроил минутное счастье зверя.
Но охотник в восторге, он машет руками, он рад и бросается к зверям и уж вынимает нож из ножен, ощупывает их, готовится снимать с них шкуры, чтобы скорее полакомиться свежей кровью и мясом, как представление сразу замирает, заканчивается без занавеса, без аплодисментов, и обрывается на страшном моменте.
Актеры поднимаются в вывороченных шубах с пола, снимают рога, и перед нами снова наша комната с вогулами, которые шумно рассуждают об успехах сцены, тогда как старик продолжает шумно, весело что-то наигрывать, словно так же, как у нас в театре, провожая публику прощальным маршем.
Так закончилось это представление охоты на оленей, с участием деда Саввы, как музыканта, и его бедных внучат, которым, кажется, в первый раз еще пришлось играть роль в своем обществе.
Они были страшно довольны и, помню, целый день оставались в моей комнате, вспоминая игру в оленя, и так увлеклись ею, так чувствовали себя хорошо, что даже разрумянились, блестя веселыми глазами.
Но это единственное, светлое время в их жизни: больше уже не удавалось делать представлений; началась весна, и с нею прилетели птицы, всех потянуло в леса и на простор вод, всех потянуло невольно как-то из комнаты на свободу. И я уже почти не бывал в юртах, охотясь по лесам и плавая в маленькой лодочке по разливам речек. Я только охотился, писал, фотографировал, чертил.
Летом юрты почти опустели: мужчины были почти поголовно в лесу и на озере, где ловили рыбу; дети тоже возились с силочками и приманками, сзывая по берегам селезней, и в юртах оставался только один слепой дедушка Савва со своими бедными внучатами, которые тоже рвались от него к озеру, к лесу. Единственной его спутницей теперь была его слепая же старушка, которая порой выводила его на берег родного озера, где они долго задумчиво, молча сидели, вероятно, прислушиваясь к тем волнам, которые когда-то говорили и им о другой, более живой, деятельной жизни.
Но когда изредка я возвращался в юрты с экскурсий, старик почти безвыходно бывал у меня со своими внучатами и старухой, и я, помню, много еще раз заставлял его петь мне былины и рассказывать про старое доброе время, как они жили. И старик снова оживал, вспоминая до мелочей прошлое своей жизни, передавая мне тысячи разных вещей, которых никогда, кажется, уже не узнать, не увидеть никакому путешественнику в жизни.
Он пел мне про своих богов, которые стоят в лесу в виде идолов, ожидая кровавых жертв; он пел про страшных бурых медведей; он пел про белочку и шустрого бобра; он пел про птиц, про разных насекомых, и все, о чем пел он, поражало меня такою наблюдательностью, такою любовью к природе, какой мог бы позавидовать всякий натуралист. И я удивлялся этому, я больше и больше узнавал, что может дать природа человеку, и этот темный лес, это светлое, с виду пустынное озеро, эти дебри, развалы гор обрисовывались передо мной в такой чарующей, незнакомой мне еще обстановке, что я с удивлением смотрел на старого слепого деда, думая, сколько он пережил светлых минут в своей, нам казавшейся беспросветно-темной жизни.
1901
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту журнала «Детское чтение», 1901 г., март, с небольшими купюрами.
Примечания
1
Вогульский край – вогулы-манси – народность северного Приуралья. Населяют западные районы Ханты-Мансийского национального округа Тюменской области и отчасти северо-восточные районы Свердловской области.
Бродяга
Это было как-то осенью, еще во дни моего детства, когда я увлекался сбором грибов.
Грибы совсем недалеко росли от нашей Маслянки, – всего в каких-нибудь верстах двух расстояния, в прекрасном белом березовом лесу, под зеленой, нежной травкой, под полусгнившими темными листьями, пахнувшими этими грибами, под тенью высоких берез, почти не пропускающих лучей солнца. Тут было сыро, полутемно и глухо, как вообще бывает в таких огромных лесах, как бы затихших в своем величии, не пропускающих шума к себе, наслаждающихся полным безмолвием, укрывающих в себе разную птицу и зверя. Когда, бывало, заходишь в лес, – даже страшно делалось маленькому сердцу; уши невольно прислушивались к этой торжественной тишине, глаза пытливо всматривались в каждую тень, ложившуюся от дерева; какая-нибудь ветка, жалобно хрустнувшая под неосторожною ногою, уже бросала тебя в дрожь, в каждом кустике, казалось, вот-вот покажется зайчик… И никогда, никогда бы, пожалуй, не пришел в эту рощицу, если бы там не было таких сокровищ грибного царства.
Это прямо было какое-то царство грибов.
Но как ни соблазнительны были все эти боровики, масленики, грузди, в эту рощу ходить нам было страшно.
Страшно было потому, что дорога из нашего села к этой березовой роще была мимо кладбища с свежими и старыми холмиками могил, с новыми и старыми покачнувшимися крестами и с ветхой часовенкой. Хотя на этом пустынном кладбище никогда никого не было, разве только укрывшиеся от человека зайцы, прижавшиеся порою между холмиками, но проходить мимо него было все-таки очень страшно. Страшно потому, что нас с детства еще напугали няни разными сказками о привидениях.
Поэтому, когда меня особенно разбирала охота искать грибы и побродить в этой березовой роще, я обычно собирал чуть не всех своих сверстников по нашему переулку, и даже захватывал с собой девочек, которые не отставали от нашего брата.
В большинстве случаев это были: Ванька-Волчёнок, Гришка Осипов, Мишка-Кузнечёнок, Дунька – дочь соседа нашего, который жил на самых наших задворках, и иногда еще любимый мой товарищ по разным подобным экскурсиям в луга и леса – Васька-Горошинка.
Горошинкой мы звали его потому, что он вечно ходил и бегал такою мелкою поступью, что казалось, что он катится по земле как горошинка.
Собравши эту шумную обычную компанию, с корзинками в руках, с краюхами и шаньгами за пазухой, с батожками в руках, при помощи которых легче было разыскивать в траве грибные сокровища, вооружившись перочинным ножичком, я и отправлялся в этот березовый лес гожей погодой.
С шумом, гамом, с веселыми разговорами мы выходили из нашего проулочка, быстро проходили полевой дорожкой весь выгон с болотными кочками и надоедливыми пиголицами, которые знали нас за давнишних врагов, разоряющих их гнезда, немного затихали невольно, проходя мимо самого кладбища, и припускали во весь дух, завидев, наконец, высокую березовую рощу, и живо добегали до ее опушки.
Вглядевшись предварительно, нет ли на ней волков, мы робко вступали в этот лес и быстро забывали все наши страхи, рассыпаясь по лесу в поисках счастья.
Уже некогда было думать о чем-либо, кроме только грибов, которые тут же попадали нам под руку, вызывая громкие восторги нашедших.
Скоро мы совершенно забывали разные страхи, которые еще нам недавно мерещились, и лес, громадный березовый лес, словно оживал от наших восторгов и криков.
И чудно, хорошо было в этом лесу, откликающемся нам эхами, и все зайчищи выбирались поспешно из него и садились в задумчивости на опушке.
Сразу, в один дух, вперегонки мы проходили всю рощу, и через какие-нибудь полчаса уже светилась впереди опушка; мы выходили гурьбою на зеленую опушку и садились отдыхать у самой межи засеянного пшеницей поля.
Что за роскошь была эта высокая, покатистая, с зеленою травкою межа, с самыми разнообразными осенними листочками, цветочками, с видом на далекий неподвижный сосновый лес, на далекое, словно потонувшее среди полей, село с высокою белою колокольнею и с видом проезжей, оживленной теперь, в страду, дррогой. Корзинки были почти наполнены; кто-то нашел ежа; кто-то разыскал на ветке гнездышко и забрал его с собой вместе с березовой тонкой веткой; кто-то разыскал белый душистый, редкий в наших лесах громадный гриб, который теперь осматривался самым внимательным образом и переходил из рук в руки.
Однажды, беспечно сидя на опушке, мы заметили, что на нас накатилась громадная, низкая, темная туча, которую мы из-за рощи и не заметили. При виде этого у нас сразу стало холодно на душе, и мы затрепетали. Девчонки прижались к нам и заплакали, и мы так было растерялись в первый момент, что не знали, что делать.
Разумеется, двинуться к селу не было уже ровно никакой возможности, между тем остаться в этой потемневшей теперь роще было еще того хуже. Что-то уже тревожно зашумело в вершинах осин, в вершинах берез как бы завыло.
Как вдруг кто-то нашелся:
– Ребята, айда скорее к Тимкиной избушке, надо спасаться скорее от тучи!
Все вскочили быстро на ноги при этом окрике и устремились, держась ручонками друг за друга, вдоль по меже к маленькой избушке, чуть заметно видневшейся на краю леса.
Избушка эта была ранее для нас недосягаемою, так как очень уже казалась нам далекою, но теперь было не страшно к ней двигаться, потому что она казалась нам единственным спасением, и нас отделяло только громадное поле.
Как мы бежали к этой спасительной избушке, нагоняемые черною тучей, уже погромыхивающей, я не помню, помню только, что нас подхлестывало свеженьким ветром по спине.
Как вдруг кто-то заметил, едва переводя дух, но радостным голосом:
– Ребята, в избушке кто-то есть из наших деревенских: вишь, как дымок поднимается из трубы!
Мы остановились от этого неожиданного радостного открытия и так припустились бежать, что за нами едва поспевали девчонки.
Вот недалеко и Тимкина избушка; мы видим ее низкую соломенную крышу, видим ее широкий навес; мы разглядываем уже ее маленькую дверь и еще быстрее туда устремляемся в ожидании кого-нибудь найти там из нашей деревни.
Открываем дверь, а там бродяга.
Настоящий бродяга-старик, с страшным лицом, замазанным сажею, с всклокоченной головой и в таком одеянии, что мы так и шарахнулись прочь.
Впечатление было такое сильное, что мы даже не крикнули, а тут же присели от страха.
Бродяга тоже, казалось, был поражен нашим неожиданным появлением; но, видя, что мы одни, что напуганы тучею, что в безвыходном положении, сразу нашелся.
– Не бойтесь меня, ребятушки, девушки, я хоть бродяга, но добрый…
Мы решительно не знали, что делать.
– Заходите в избушку скорее, – пригласил нас старик, и мы было сунулись туда, но остановились на пороге.
– Заходите скорее, а то стали, как овцы перепуганные! – рассмеялся старик, и это нас заметно ободрило, и мы тихонько, один за другим проникли в избушку.
Заманив нас туда, бродяга припер дверь самым обстоятельным образом и обратился к нам с речью:
– Что, испугались меня? Хотя я и бродяга, да тоже такой же человек, как все люди. Не бойтесь, не съем. Волки едят людей, медведи в лесу задирают человека, а не люди. Вы за груздочками, видно, пожаловали? Ну, что ж, это хорошее дело – грибы собирать, только не надо бояться ничего и в лесу. Лес что? В лесу божья благодать. Все в лесу есть: и ягодки вкусные, и грибочки. Ничего нет в лесу опасного, кроме разве только волка. Что волк? Видал я волков, сотни, поди, видал на веку своем, встречался даже с ними с глазу на глаз, а тоже вот и волки меня не съели. Днем волк очень опасливый: больно, больно он боится света. Вот ночью другое дело, темною ночью может и потревожить человека. А так, без волка здесь и ночью совсем не страшно: спи хоть прямо где на траве и меже, – никто не тронет тебя, потому что нет врагов здесь у человека. Не страшно зверей – зачем бояться человека, хотя меня, например, бродяги старого? Я сроду никого не обидел в лесу, даже не тронул ни зверя, ни птичку. Пусть живут себе да радуются красному солнышку и поют ему свои песни.
Мы было уже совсем заслушались этого разговорчивого старичка, когда он, сидя перед печью-каменкой, у маленького огонька, вдруг заключил свои слова отрадной для наших желудков, уже порядочно проголодавшихся, вестью:
– Ну, вот и картошки испеклись, поди, у меня; вот и поужинаем вместе с вами, ребятки. Разбирай картошку, ребята! Какая сладкая картошка у вас в поле – просто чудо! – И он разрыл золу, и мы двинулись к нему, заглядывая туда через его грязные плечи.
– Ну, что вы стали? Берите скорее по картошке, пока горяча, кушайте на здоровье и говорите спасибо деду!
Мы потянулись за картошкою, и какая же показалась она нам сладкая!
А когда после вкусной картошки он предложил нам сварить из наших грибов губницу, у нас прошли окончательно все страхи, и мы зашевелились.
– Бродяга-то какой, – шептали мы друг другу на ухо: – смотри-ка, смотри-ка, какой у него котелок, гляди-ка, гляди-ка, ребята, какие у него топанцы, – оглядывали мы его уже бесстрашно, и страшно хотелось поделиться этой новостью дома, в семье, что мы удостоились видеть такую знаменитую личность…