Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1"
Автор книги: Константин Носилов
Соавторы: Анна Кирпищикова,Павел Заякин-Уральский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
Походили они по зале, Катерина Алексеевна и повела папеньку в другие комнаты.
– Пойдем, – говорит, – в те комнаты и посмотрим вместе, – какие там перемещения сделать нужно.
Как только они вышли из залы, так Бобров из кабинета выскочил да в коридор. И ведь надо же было так случиться, что выходит он из этих дверей, а из других, на другом конце коридора, тетенька выходит да со свечой в руке. Так бы лицом к лицу и столкнулись, да на этом конце-то была дверь в чулан холодный отворена, кухарка там что-то прибиралась. Бобров и заскочил туда. Кухарка как закричит сперепугу, потом узнала его, погрозила кулаком, вышла из чулана и дверь за собой на ключ заперла. Тетенька спрашивает, чего она кричала. А та говорит, что Аришка-дура ее испугала. И тетенька к барину с барышней прошла, и все вместе по комнатам ходят, рассуждают, как чему быть. Самовар потребовали в нижнюю столовую, – чего уж давно не бывало, – и чай тут пить расположились. После чаю, когда уже все наверх поднялись, тогда я у кухарки ключ выпросила да Боброва выпустила. Посинел даже весь от холоду, а кухарка еще смеется над ним: таковский был, говорит, не ходи, куда не следует.
IX
И что бы вы думали, захворал ведь после этого Бобров: тут ли простыл, раньше ли того что было, только сделалась у него горячка. Каждый день к Алексею Игнатьичу старший фельдшер с докладом являлся, – сколько больных в больнице, сколько по домам, кто умер, кто вновь заболел, все это рапортовал. Вот и о Боброве он доложил, что сильно болен. Василий Иванович приходил тоже об этом докладывать, что играть некому, – а как раз хотели представления в театре начинать. Решили отложить немного; барышни досадуют, в театр им хотелось, Боброва все жалеют.
Разговоров об нем много было, особенно потому, что Лиза Копрова совсем к Бобровым переселилась, чтоб помогать его матери за больным ухаживать. Одни ее осуждали за это, говорили, что неприлично девице, другие тем оправдывали, что актриса она, да и Бобров будто ей жених был. Катерина Алексеевна говорила папеньке, – нельзя ли Боброва в больницу взять, чтобы ходили там лучше за ним, да и матери облегченье сделать. Он ей ответил, что и сам хотел это сделать, да мать его не согласилась сына в больницу отпустить, сама за ним ходить пожелала. Меня Катерина Алексеевна частенько посылала узнавать об его здоровье, а тетенька раз даже банку варенья со мной послала к ним. Как самоё старуху встречу, так все кланяться прикажет господам и благодарить за внимание, а как Лизаньку увижу, так та с сердцем скажет, бывало:
– Ну, чего шатаешься каждый день? Что еще вам с барышней надо от него? И так уж чуть жив по ее милости. – Я пришла домой да так все и бухнула Катерине Алексеевне. Она только руками хрустнула, повернулась к окну и говорит про себя:
– Ненавижу эту дерзкую девку. Легче мне его мертвым видеть, нежели на ней женатым.
За Васильем Ивановичем послала в тот же день и просит его, чтоб хоть какой-нибудь спектакль устроили,
– Постараюсь, – отвечал он, – только вряд ли что хорошее выйдет, – еще один актер у нас заболел, да и Копрова наотрез отказалась играть, пока Бобров не выздоровеет.
– Ну, ее и принудить можно, – говорит барышня, – сказать ей, что вспоможения ей не выдадут, если играть не станет.
– Она этим не подорожит, и ничем ее не принудишь, ничего она не побоится: ни толков, ни сплетен. Говорит, что и на сцену только для Боброва поступила, – сказал Василий Иванович и сам руками развел.
– Ну, хоть «Филатку и Мирошку» поставили бы[2], – сказала Катерина Алексеевна, – хоть что-нибудь, только смерть мне барышень моих надоело занимать.
– Хорошо, – говорит Василий Иванович, – устроим. И точно устроил: на другой же день афишу принесли. Барышни в восторге, – в театр отправились, а мы с Катериной Алексеевной Боброва проведать поехали.
В сенях у них темно было, едва дверь нащупали. Входим, а мать его сидит у стола в первой комнате да плачет, плачет. Лизанька стоит возле нее, руку свою к ней на плечо положила, уговаривает ее, утешает, а у самой по щекам слезы так и катятся, капля за каплей. Поднялась старушка к нам навстречу, еле на ногах держится.
– Что, – спрашивает у нее барышня, – каково ему? – Плохо ему, милому, плохо, – отвечает старушка; – верно господь не услышал мои молитвы; приготовить доктор его посоветовал, ждем сейчас священника, отложить до утра боимся, вряд ли эту ночь переживет.
Выслушала Катерина Алексеевна и молча к нему в комнату вошла. Старушка за ней идет.
– Не ходили бы вы лучше, матушка моя, – советует Катерине Алексеевне. – Болезнь изменила его страшно, вам и не узнать его теперь.
А Копрова им вслед говорит:
– Ничего, пусть посмотрит, полюбуется, – это ведь ее рук дело.
От больного из комнаты вышла Катерина Алексеевна, как мертвец бледная. На Копрову и не взглянула, прошла мимо, да и та стоит, как столб, и не кланяется.
Приезжаем домой, а Алексей Игнатьич нас в нижнем коридоре и встретил.
– Где это ты была, Катя? В театр не поехала, больной сказалась, а сама рыщешь в такую дурную погоду. – А Катерина Алексеевна на это так и сказала прямо:
– Я у Боброва была, папа, он умирает.
Алексей Игнатьич схватил ее за руку, подвел к свету и говорит:
– Я верить не хочу, Катя, что у тебя с Бобровым было что-нибудь. Если было, говори прямо, я не хочу быть подлецом перед Валерьяном Николаевичем.
– Ничего у меня с Бобровым не было, а просто мне жаль его, – сказала она; – и с чего ты взял подозревать меня? Поди, выпей холодной воды и успокойся. – Выдернула у него руку, ушла к себе в комнату и заперлась. Постоял он тут, по коридору прошелся, в дверь к ней стукнул, не отворила, так и ушел к себе в кабинет.
На другой день поутру слышим – и точно, Бобров кончился. Алексей Игнатьич даже на литии был у него. Вечером перед чаем, как все собрались в столовой, подошел к Катерине Алексеевне и говорит ей:
– Ну, Катя, забудем все неприятности и печали; сейчас нарочный приехал с письмом, завтра к обеду жди жениха, а послезавтра и обрученье сделаем. Медлить нельзя, – время не позволяет.
– Хорошо, папа, – ответила она, подошла к отцу и поцеловала у него руку. Обхватил он ее рукой, увел в залу, и долго там ходили и разговаривали.
Утром другого дня, пока все спали, мы с Варварой бегали на мертвого Боброва смотреть. Какой он страшный стал, гораздо страшнее убитого Казарина, – исхудал, глаза ввалились, лицо пошло пятнами темными, куда вся красота девалась. Проснулась барышня, я ей и рассказываю, она молчит, только губки слегка покусывает. Плакала ли она об нем, не знаю, я слез не видала. Стала ей рассказывать о том, какой хорошенький Боброву гроб делают, как его Лизанька Копрова сама украшает, а Катерина Алексеевна как закричит на меня:
– Да замолчи ты, дурища! – я так и онемела.
В тот же день жених наш приехал и какие-то барин и барыня с ним. Остановились в особой квартире, – нарочно для них приготовлена была, – и только к обеду к нам пожаловали. Жених, конечно, радость свою изъявляет, руку у невесты целует; очень озаботился, что сильно в лице она похудела. Она усмехается, его успокаивает, ничего-де, все пройдет. Весь вечер с ним просидела, али по комнатам ходят, все разговаривают.
Пришла спать к себе в комнату и стала с себя наряды срывать и бросать.
– Господи, – говорит, – какая мука! Ариша, расшнуруй меня скорее. И сколько еще дней придется эту муку терпеть.
Расшнуровала я ее, раздела, улеглась она в постель и говорит мне:
– Завтра, как встанешь, тотчас сбегай за Пахомовной и приведи ее ко мне пораньше, пока все спят. Да, смотри, не проспи.
Как велела, я так и сделала. Ранехонько утром Пахомовна уж у нее была, и весь день она у нее за ширмами возле кровати просидела; я ей туда и обедать приносила. А барышня как из комнаты выйдет, так и дверь на ключ запрет, будто сторожится, чтоб не покрали что из комода из дорогих вещей. И точно, что баб в кухне, помогающих, много набралось, и беречься не мешало.
Утром в этот день Боброва похоронили, – а у нас приготовления к балу шли. С обеда с самого барышни одеваться стали, прически устраивать, пукли припекать, локоны завивать. Около десятка их гостило у нас, всем надо было помочь одеться, а кому еще и платья погладить. Обе с Варварой мы над ними хлопотали, а потом приспело время невесту одевать. Барышни было к ней в комнату набрались, да она их выпроводила вон, с одной Варварой одевалась. Она ей и голову убрала, и подбелила, и подрумянила; большая она на это искусница была.
Долго она одевалась, уж все гости собрались, музыканты и певчие приехали, священник с дьяконом, наконец, и жених со своими поезжанами явился, во фраке и при ордене, – а невеста все не выходит. Тетенька два раза стучалась к ней, барышни около двери шмыгают, перешептываются: недовольны, что невеста их из комнаты выгнала. Наконец, отворилась дверь, и вышла невеста совсем уж одетая. Барышни тотчас ее обступили, платье ее хвалят, прическу, а пуще всего ее самое.
– Интересная, – говорят, – ты какая сегодня, глаза горят и румянец в лице играет. Красавица ты!
Благословил ее Алексей Игнатьич иконой, и тетенька с ним заместо матери благословила. И повел ее за руку в залу к жениху и гостям. Как только помолились богу, тотчас шампанское подали, и певчие концерт загремели. После того музыка началась; спервоначалу все попарно, и старики и молодые, по всем комнатам прохаживались, а потом уж одна молодежь танцевать стала, а пожилые барыни в гостиной уселись и десертом занялись. Стояла я, стояла в передней, загляделась на танцы да и вспомнила, что надо идти постели приготовить. Ключ от барышниной комнаты у меня в кармане был. Вошла к ней, а Пахомовна лежит на диванчике, свою шубенку в головы подложила да похрапывает. Удивилась я, думала, она уже давно ушла, а она все тут.
Проснулась, пивца попросила.
– Так бы, – говорит, – я домой и ушла, да боюсь, барышня ночевать велела.
Приготовила я постель да и села за ширмы в креслице, – такое там низенькое стояло, на котором барышня всегда раздевалась, – и как только села, так и задремала. Очень уж я в тот день притомилась, хоть и молода была, и прытка, а все же устала. И не только задремала, а, надо быть, что и соснула порядочно. И слышу я сквозь сон, как будто кто-то стонет, будто бегает кто-то, суетится, хлопочет о чем-то, кто-то тихонько говорит. Слышу все, а очнуться не могу. Однако ж очнулась, выглянула из-за ширм да так и обмерла на месте.
Стоит Катерина Алексеевна у комода, обеими руками за него держится, а на полу у ее ног крохотный ребеночек лежит.
Пахомовна по комнате мечется, губы и руки трясутся; то схватит и бросит, другое схватит и бросит; перепугалась, не знает, что и делать. Видно, не ждала она такого случая. Только причитает шепотом:
– Что мы делать-то будем, матушка ты моя? Погибли мы, погубили свои головы!
– Полно причитать, старуха, убирать это надо скорее, – говорит ей Катерина Алексеевна, а у самой в лице мука страшная.
– Да куда убрать-то, куда? Научи ты меня глупую?
– Куда хочешь убери, – домой унеси, в реку брось, в землю зарой, только убери сегодня же ночью. Денег тебе надо, бери, я тебе показала, где они лежат. Только убирай скорее.
Наклонилась Пахомовна к ребеночку да и шепчет в ужасе:
– Господи, да он ведь жив! Хоть и недоносок он, а водиться с ним, так он бы ожил: дыхание в нем есть. Воля твоя, Катерина Алексеевна, – я душу губить не согласна.
Поглядела на нее Катерина Алексеевна так-то ли мрачно, только на один шаг подвинулась и наступила ребенку ногой на горлышко. Я, где стояла, так на том месте и присела, ноги подо мной со страху подогнулись. Опомнилась немного и подлезла под кровать тихонечко. Лежу там, боюсь и выглянуть. Что они делали, как Пахомовна барышню оправляла, ничего не видела я, слышала только, что в дверь к ней то та, то другая подружки стучатся и кверху зовут; что жених об ней соскучился, сказывают ей, и папенька ее требует, а она им крикнет:
– Сейчас приду, – а сама не выходит.
Долго мне это время показалось, страсть долго, а на самом-то деле время немного прошло. Тетенька, наконец, звать пришла:
– Катя, иди скорее, – и папа и Валерьян Николаевич беспокоятся, да и ужин сейчас подавать будут. – Тогда, слышу, зашуршало платье на ней, и двери хлопнули, – ушла, значит. Вылезла я из-под кровати, к Пахомовне бросилась:
– Что мы делать-то будем, бабушка, ведь засудят нас?!
– А ты, дурья голова, молчи, – матери родной слова пикнуть не смей, не то ли что кому другому. Помоги мне прибраться, воды неси. – Принесла я воды, помогаю, а у самой и руки и ноги дрожат, и зуб на зуб не попадает. Прибрались, – оделась Пахомовна в свою шубейку, взяла сверточек маленький, в старое платье завернутый, под полу, да и давай бог ноги. И я следом за ней выскочила и комнату запереть забыла. Как этот вечер кончился, плохо я помню. Помню только, что как бал кончился, так жених невесту до дверей ее комнаты провожал и барышни все около них шли. Варвару я послала ее раздевать, а сама и глядеть на нее боялась.
И на другой день весь день меня лихорадка трясла; нет-нет, да так вся и задрожу. Барышни даже заметили, думали, что простудилась я али от усталости это со мной. Конфет мне надавали, яблоков, печенья, а я и есть не могу. Кое-как этот день скоротала; Катерина Алексеевна его весь в постели пролежала, встала уж вечером, как к венцу одеваться. Папенька к ней два раза в комнату заходил проведать. Успокаивала его все, уверяла, что к вечеру поправится.
И точно, оправилась. Бодрая такая встала, одевалась в нижней зале при всех барышнях и при всех подбелилась и подрумянилась.
– Это, – говорит, – для вечернего освещения необходимо нужно.
После уж, много спустя, Пахомовна мне сказывала, что когда ее Варвара одевала к обрученью, так покаялась ей, что письмо это она подложила, а дала ей письмо Лиза Копрова. Очень прощенья просила, вперед верой и правдой служить обещалась и в город просила с собой взять. И точно, ее Катерина Алексеевна простила и в город с собой взяла.
X
Пышная свадьба у нас была, такой раньше ни у кого не бывало. Иллюминацию зажигали и у церкви, и у дому, и вензель в окне был выставлен. Как к венцу ехали, немного дождик шел, а потом разгулялась погода. Люди говорили, что к добру это.
После венчанья танцев не было, а только ужин богатый, да певчие пели вперемежку с музыкой весь вечер. Барышни только поздравили новобрачных, шампанского выпили и тотчас все разъехались, – кто домой, кто в гости к знакомым. Ужин рано подали, утром назначено было пораньше в город отправляться, чтоб засветло через реки переправиться, и к вечеру в городе быть. Что лошадей было заготовлено по дороге, что народу было согнано к перевозам, – по рекам, уж, сказывают, лед шел.
Тетенька с Варварой всю ночь укладывались, и я помогала. К утру только кончили и рады были до постелей добраться. Только уснули, и опять вставать надо. Еще не проснулась я как следует, – слышу, казачок бежит сверху, воды умываться велит нести к молодым в комнату. Варвара заспалась, и пришлось мне с кувшином кверху бежать. Вхожу, а Катерина Алексеевна сидит в кресле и что-то из склянки нюхает. Валерьян Николаевич в бархатном халате около нее суетится, хлопочет, платок в воде намочил, ей на лоб положил. Она его за руку взяла и посылает в залу.
– Поди, – говорит, – успокой папу, а я сейчас одеваться буду.
Варвара пришла, меня и выслали из комнаты. Вышла я, а в зале уж стол накрыт, самовар подан, и повар пришел спросить, не пора ли кушанье подавать, и Алексей Игнатьич, совсем одетый, всем сам распоряжается.
Вышел Валерьян Николаевич из спальни, обхватил его рукой и повел в кабинет, а сам в тревоге такой рассказывает, что Катерина Алексеевна всю ночь не спала, очень ей нездоровилось; только приляжет на постель, тотчас дурно сделается, так и просидела все время в кресле. И Алексей Игнатьич омрачился, ходят по кабинету, оба встревоженные. Тем временем молодая живо оделась подорожному и идет к ним.
Алексей Игнатьич к ней навстречу:
– Что ты, Катя? Что с тобой?
– Ничего, папа, – отвечает она, – теперь мне лучше, а поедем, так на воздухе и совсем моя дурнота пройдет. Это оттого со мной сделалось, что вчера я постилась весь день, а после венца много шампанского выпила: оно же всегда на меня дурно действует. Однако, что ж ты меня не поцелуешь, папа? Али муж на меня пожаловался? – А сама смеется и смотрит на Валерьяна Николаевича.
– Как же на тебя не жаловаться, – говорит ей Алексей Игнатьич, – разве прилично новобрачной хворать? Смотри, как ты своего мужа измучила.
Катерина Алексеевна выпустила отцовы руки, подошла к мужу и взяла его обеими руками за щеки.
– Стыдно, стыдно хмуриться на больную жену; иди одевайся скорее, уж завтрак подан, а ты в халате, – поцеловала его в губы и проводила до дверей. Потом подошла к столу и открывает ящик, где у Алексея Игнатьича пистолеты лежали.
– Не трогай, Катя, – кричит он ей, – пистолеты ведь заряжены!
– Заряжены? Ну, вот это хорошо; ты один дай мне с собой на дорогу, а то я бояться буду, если с нами никакой обороны не будет. – Взяла один и кладет его в особый такой маленький ящичек.
– Вам бояться нечего, – говорит ей Алексей Игнатьич, – на вас никто не нападет. Ты ведь с ним обращаться не умеешь, отдай по крайней мере его мужу, а то еще поранишь себя как-нибудь.
– А он его и в руки-то взять боится, – засмеялась Катерина Алексеевна, – я и не скажу ему, что с нами пистолет есть, а то еще бояться будет, как бы он не выстрелил. – Обернула ящичек платком и унесла к себе в комнату.
Как только позавтракали, тотчас прощаться стали. Алексея Игнатьевича и тетеньку к себе зовут. Обещанье дал он, что завтра же выедет, а тетеньку с Варварой и поваром следом за ними отправит. Валерьяну Николаевичу очень наш повар понравился и выпросил он его к себе на неделю.
Проводили молодых, а на другой день и Алексей Игнатьич за ними укатил. Прогостили в городе всего двое суток, дольше оставаться – распутицы забоялись и вернулись домой веселые и с подарками. Тетеньке зять материи на платье подарил, а Алексею Игнатьичу золотые часы с репетицией. Ну, да и стоило: тетенька сказывала, что он за Катериной Алексеевной двадцать тысяч денег дал, окромя приданого. Конечно, можно было почитать и уважать такого тестя.
Меня наградили и отпустили домой. Все ж таки я к ним в дом ходила, и про Катерину Алексеевну вести доходили до меня. Слыхать было, что хорошо жила она с мужем, уважал он ее и слушался. В одном только ей бог счастья не дал, детей у нее не было. Ни одного живого ребенка не родила она, все выкидывала. Знать бог ее наказывал за старый грех. Слышала я потом, уж через много лет, от Варвары, что сперва жизнь у нее с мужем не ладилась, что долго она у себя в комоде пистолет заряженный держала и все мужа стращала, что застрелится, если он хоть слово какое-нибудь скажет ее отцу.
– Ты сам наказывай меня, как хочешь, – будто бы говорила она мужу, – а отцу не говори ни слова, он ни в чем не виноват. – Так Алексей Игнатьич и не узнал историю эту. Да и никто не узнал; я-то говорить боялась, матери даже не сказывала долго, а с Пахомовной когда-то заговорила, так она отперлась даже от всего.
– Не мели пустяков, – сказала мне, – во сне это все тебе приснилося, и лучше про такие сны ничего не рассказывать. Вот как.
Меня мать той же зимой замуж выдала, да недолго я с мужем пожила, всего два года, – и овдовела. С той поры довелось мне мыкаться по чужим людям в прислугах. Живала и горничной, и кухаркой, и прачкой, а больше всего жила няней. Во всех должностях переслужила и насмотрелась на своем веку всяких людей. В мире, как в море, – всего много: и добра, и зла.
1892
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту, опубликованному в литературном отделе «Екатеринбургской недели». Екатеринбург. 1892.
В повести село Воскресенское – прозрачный псевдоним села Ильинского, центра громадных имений Строгановых на Каме. Здесь, действительно, в 30-50-х годах существовал театр, в котором играли крепостные служащие управления имением. Женские роли исполнялись мужчинами. О театре в селе Ильинском см. «Пермский краеведческий сборник», в. 2. Пермь. 1926.
Примечания
1
Кросна ткать – ткать домашний холст.
2
«Филатку и Мирошку» поставили бы… – «Филатка и Мирошка – соперники, или Четыре жениха, одна невеста» – водевиль П. Григорьева. Напечатан в 1833 году.
Фельдшер Крапивин
I
Все население Новозаводской больницы, от заведующего ею фельдшера до последнего сторожа, сильно волновалось, ожидая прибытия нового фельдшера, который, как предполагали одни, был послан для того, чтоб сместить старого, другие, чтоб только его ревизовать и научить более правильным приемам лечения тифа, появившегося в Новом Заводе. Доктора в то время были еще редки, и у помещика, владевшего десятками тысяч крепостных и заводы которого отстояли один от другого верст на триста, полагался всего один врач на все заводы. Он жил обыкновенно в том заводе, где помещалось главное заводоуправление и жил главноуправляющий. Другие же заводские больницы, помещавшиеся иногда в хороших каменных зданиях и часто весьма хорошо обставленные и снабженные медикаментами, поручались заведованию фельдшеров из крепостных людей помещика.
Ожидаемый новый фельдшер хотя и был тоже крепостной человек, но это был не просто доморощенный фельдшер, учившийся у своего заводского доктора или в губернской больнице у городских докторов; нет, он учился в Петербурге, в клинике, у знаменитых профессоров, видал всякие трудные болезни, узнал самые новейшие способы их лечения, присутствовал при самых серьезных операциях. Одним словом, молва, предшествовавшая ему, гласила, что он учился столько же, сколько учатся врачи, и знает не меньше их. Рассказывали, что один из профессоров лично просил князя, владельца вышеупомянутых заводов, отпустить этого молодого человека на волю и дать ему возможность получить вполне законченное медицинское образование; говорил, что этого грешно не сделать как ввиду блестящих способностей молодого человека, так и ввиду его неутомимого прилежания и особой любви к науке. «Если не пожалеть средств для его образования, – заключил профессор, – из этого молодого человека может выйти со временем новое светило медицинской науки». Но, выслушав это, помещик спокойно и холодно ответил, что он рад слышать, что посланный им молодой человек способен и прилежен, но что именно поэтому-то он и не может отпустить его на волю.
– Способные люди необходимы мне для моих заводов, – заключил князь свою речь и откланялся профессору. А молодому человеку тогда же было строгое внушение сделано, чтоб оставил всякое мечтание о воле, но приказано было еще год остаться при клинике, «дабы мог он большему научиться и лучше напрактиковаться в распознавании болезней и лечении оных, чтоб большую пользу приносить на месте своей будущей службы». Так написано было в той четвертушке серой бумаги, которую получил он из конторы князя после посещения его профессором. Итак, если у молодого человека и были какие-нибудь мечты о воле, то они разлетелись в прах.
В то время в заводах еще мало говорили о воле, но в столицах уже ощущалось какое-то новое веяние, какая-то живая струя. Это веяние, вероятно, коснулось и нашего молодого человека. Представляясь по приезде из Петербурга главноуправляющему по окончании курса, новый фельдшер (звали его Василий Иванович Крапивин) держал себя так свободно и просто, не выражая никакого страха, что до некоторой степени удивил других служащих. Управляющий был человек неглупый, видевший немного дальше своего носа, и новый фельдшер понравился ему. Он назначил его старшим фельдшером в больницу и сразу положил ему высший оклад фельдшерского жалованья. Этим управляющий невольно создал ему врагов в самом начале его службы.
Кроме того, Василий Иванович не понравился доктору, старому, обленившемуся и очень самолюбивому человеку. Он вскоре после поступления на службу осмелился спорить с доктором, высказывать свои мнения и даже указать на ошибочный прием в лечении какой-то болезни. Сразу возникли неприятности, и служебный персонал больницы разделился на два лагеря. Более молодые люди пристали к новому фельдшеру, а старики присоединились к доктору.
Доктор обратился с жалобой к управляющему. Тот сделал Василию Ивановичу довольно благосклонное внушение, где много говорилось о почтении к старшим, более опытным людям, о смирении и уменье подчинять свое самолюбие пользе общего дела, на что Василий Иванович возразил, что он готов молчать и подчиняться там, где не будет видеть в распоряжениях врача прямого вреда для больных, но считает своей обязанностью отстаивать то, что найдет более полезным для них. Хотя после этого отеческого внушения Василий Иванович и стал несколько сдержаннее, но отношения между ним и доктором не улучшились. Неприязненное чувство только затаилось и от этого стало еще глубже.
Неудовольствие доктора усиливалось еще тем обстоятельством, что все заводские служащие, а за ними мастеровые стали звать нового фельдшера к своим больным, минуя доктора, который, хотя раньше весьма лениво и неохотно посещал больных, обиделся этим и стал выражать неудовольствие. Еще большее неудовольствие возбудил Василий Иванович в докторе тем, что у какой-то серьезно больной женщины прописанное доктором лекарство заменил своим, и хотя женщина выздоровела, доктор простить обиды не мог и снова пожаловался управляющему. Чтобы уладить неприятности, управляющий послал строптивого фельдшера в Новый Завод[1], отстоящий далее всех других от главного управления, как будто для борьбы с появившимся там тифом, донесение о котором было получено в управлении уже с месяц тому назад. Посылая Василия Ивановича в Новозаводскую больницу, управляющий хотя и пожурил его, но все-таки обещал сохранить ему высший оклад жалованья и не оставлять его слишком на долгое время в Новозаводской больнице.
Однако ж о неудовольствиях между доктором и фельдшером кто-то довел до сведения помещика, и хотя отзыв управляющего был благоприятен Василию Ивановичу, но князь не обратил на это внимания и распорядился убавить Крапивину жалованье и оставить его в Новозаводской больнице заведующим фельдшером, а старого, уже давно выслужившего положенные годы, уволить на пенсию. Таким образом, выходило, что Василия Ивановича наказали за строптивый характер ссылкой в самый отдаленный завод на меньшее жалованье.
Но в момент приезда фельдшера в Новый Завод обо всем этом как он сам, так и никто в заводе еще не знал. Тиф, унесший вначале несколько жертв, начинал утихать, и заведующий больницей, еще бодрый и юркий старичок, Сергей Максимович Каратаев, предполагал, что «новенький» послан не для борьбы с тифом, а для того, чтобы ревизовать его. О том, что Василий Иванович приехал и остановился во въезжем доме, в больнице узнали в тот же вечер, но в ночь, конечно, не успели привести в ней всего в порядок, и Сергей Максимович немножко трусил в душе за разные неисправности и беспорядки и в то же зремя стыдился своей трусости перед каким-то мальчишкой.
Кроме Сергея Максимовича, особенно сильно волновался один из больных. Это был старший конторщик, Семен Васильевич Назаров, тоже болевший, по определению Сергея Максимовича, «легоньким тификом» и уже почти выздоровевший. Он лежал в больнице потому, что был тоже приезжий в Новом Заводе и не имел никого из родных при себе, кто мог бы ходить за ним во время болезни. Волновался он больше всего потому, что в детстве знал Василия Ивановича и начал учиться вместе с ним, в одной и той же заводской двухклассной школе, курс которой в то время равнялся курсу уездного училища. Но по выходе из школы пути их разошлись: Василий Иванович, как один из способнейших учеников, был послан в Петербург, а Семен Васильевич за красивый почерк определен писцом в контору. И вот теперь, ожидая встречи со своим старым школьным товарищем, он больше всех волновался, не зная, как тот к нему отнесется, просто как к больному или вспомнит их старые школьные годы.
С утра постели в палате, где лежал Назаров, были тщательно оправлены, и больные, которые могли уже вставать и сидеть, в чистом белье и халатах сидели на своих койках.
– При нашем входе вы должны все встать и поклониться и стоять, покуда он не обойдет всех, – сказал больным Сергей Максимович, забежавший утром в палату, чтобы посмотреть, все ли в порядке.
– Слушаем, Сергей Максимович, постоим, только бы ноги держали, – заговорили больные в ответ.
– Ну, я на это не согласен, – горячо запротестовал Назаров, вскакивая с кровати и подходя к Сергею Максимовичу. – Стоять перед ним я не стану. Ведь я больной! Да и что тут за солдатская выправка? К чему это?
– Да это уж так заведено во всех больницах, что больные, которые в силах, встают и кланяются и стоят, пока врач обходит больницу, – смущенно ответил Сергей Максимович.
– Да Крапивин еще не врач, и нечего нам перед ним лебезить. Перед вами мы тоже не вытягивались, а он ведь такой же фельдшер, как и вы.
– Ну, куда мне до него, – скромно усмехнулся Сергей Максимович. – Да, впрочем, говорю я ведь не относительно вас, а вот им, – и он махнул рукой на других больных. – Они ведь мужички, простой народ, отчего же им и не встать и не постоять? Почему не почтить нового человека?
– Да мы согласны, согласны постоять, – заговорили больные в несколько голосов. – Отчего не постоять?
– Ну, а я не согласен, – снова заявил Назаров, пошел к своей койке и лег на нее поверх одеяла, закинув руки под голову.
– Это ваше дело, я от вас и не требую. Как были вы раньше знакомы с Крапивиным, так и поступайте, как сами знаете.
Сергей Максимович торопливо вышел.
II
Назаров, однако ж, не мог долго пролежать, он опять вскочил и стал торопливо набивать папиросы, вытащив табак из ящика ночного столика, стоявшего возле кровати. За этим делом и застал его новый фельдшер, вошедший в сопровождении Сергея Максимовича. Это был среднего роста худощавый блондин с красиво закинутыми назад, слегка волнистыми русыми волосами.
– Здравствуйте, здравствуйте, – торопливо проговорил он, окинув больных беглым взглядом и слегка кивнув им головой в ответ на их поклоны. – Садитесь, пожалуйста, зачем вы встали? – и он поспешно пошел к Назарову, единственному сидящему человеку, подумав, что это наиболее слабый больной. Тот, смущенный и взволнованный, поднял на него глаза.