Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1"
Автор книги: Константин Носилов
Соавторы: Анна Кирпищикова,Павел Заякин-Уральский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
Насобирают целые подолы этих камешков дети, выйдут на зеленый бережок, усядутся за тенью развесистой ели или пихты и разбирают, отсортировывают свои сокровища, которыми подарила их сегодня Мельковка, расшумевшись после дождя.
Налюбуются дети вдоволь этими редкими, разнообразными, красивыми камешками, и ну живо играть в камешки. А игра эта заключается в ловкости, с которой мечутся камешки, – сначала по одному, потом по два, по три, по четыре зараз и, наконец, по пять, так чтобы не только метнуть камешки рукой вверх, но и словить все без остатка.
Не словил кто из играющих хотя одного камешка, обронил его, – игра его кончена, и он должен дожидаться своей очереди, чтобы снова попытать свою ловкость.
Катя Богданова в этой игре превосходила всех, как и вообще превосходила всех своих сверстников ловкостью, быстрым приметливым глазом и выдумкой на всякие разнообразные детские игры.
Кто сгомонил сегодня всех заводских ребят в дальние горы за малиной, не боясь даже мохнатого бурого медведя? – Катя Богданова. Кто забрался всех выше на скалу? – Тоже она. Кто взобрался на вершину высокой ближайшей горы первым из собратий, чтобы полюбоваться горным широким видом и на расстилающийся под ногами завод? – Катя Богданова. Кто набрал больше всех ягод и грибов? – Она же. Это был настоящий коновод всех детских смелых предприятий, все равно, будь это в лето красное, будь это холодною зимой. А уж кто больше всех наищет самоцветных камешков в речонке Мельковке, то это, несомненно, Катя.
Вот на этой-то речке, родной Мельковке, в поисках разноцветных чудных камешков и случилось с Катей Богдановой происшествие, которое навсегда увековечило ее имя на Урале.
II
Это было как-то летом, – ровно сто лет тому назад, когда особенно после грозы что-то расшумелась речка Мельковка, приток знаменитой реки Чусовой, по которой тогда единственно только и сплавлялись металлы Урала.
Ночью гроза была особенно какая-то страшная: молния блистала почти беспрерывно, не утихая ни на минуту; гром с страшными ударами разражался в высоких горах, и дождь барабанил таким продолжительным ливнем, что избушка Кати Богдановой только вздрагивала.
Вся семья уснула только на заре, и как только показалось яркое солнышко, Катя Богданова была уже на берегу особенно шумевшей сегодня речки.
Речка Мельковка была в настоящем разливе: мутная белая вода с шумом летела с далеких гор и плескалась о прибрежные камни; на середине ее были настоящие высокие волны, и дно ее гудело, как будто там ворочались тяжелые камни, как жернова, до такой степени был силен поток, такая силища гнала сверху дождевую воду…
Катя долго любовалась грозным видом обыкновенно тихой и маленькой горной реки, и как только спала вода, как только пронеслась она с гор высоких, накопившись там после сильной грозы, – она уже была во главе целой партии заводских детей в поисках чудных находок.
И, действительно, сколько чудных и редких камешков вымыла сегодня из своих берегов родная речка: хрусталь и топаз так и блестели в воде, как яркие бриллианты; красная яшма горела яркими красными разводами; опал, как жемчуг, гляделся среди камешков и мелкого золотистого песка, а зеленый малахит, как незабудка, выглядывал из-за камешков, заставляя детей кричать друг другу о редкой находке.
Это была целая россыпь камней самого разнообразного цвета; и мальчики, засучив свои штанишки, а девочки, подобравши свои юбочки, то и дело, звали друг друга к себе, чтобы показать, похвалиться редкой находкой. Разноцветных камешков было громадное количество; дети уже насбирали их чуть не полные подолы, а камешки все попадались и попадались один другого заманчивее, увлекая детей все дальше и дальше вдоль речки.
Как вдруг Катя Богданова, по обыкновению всегда впереди всех других своих сверстников, крикнула и бросилась вперед, увидавши какой-то необыкновенный камешек.
Камешек, действительно, был какой-то необыкновенный, – блестящий, как золото, тяжелый такой на вес, и в то же время он не походил на камешек, а скорее как будто на застывшую матовую лепешечку.
Разумеется, Катя Богданова собрала всех своих сверстников, чтобы полюбоваться находкой, и они один за другим бережно, как драгоценность, брали из ее рук этот камешек и смотрели на него очарованными глазами. Но что это за камешек, такой тяжелый в руке; что это за камешек, такой золотистый, как кудри нашедшей его девочки, – ровно никто из детей не мог сказать, почему Катя Богданова бросилась к своей матери, чтобы показать ей свою находку.
Катя чуть не до смерти перепугала мать свою, чем-то занятую по домашности, с такой поспешностью влетев в домик свой, вместе с многочисленными подругами, по случаю этой находки.
– Господи, боже мой! – только проговорила ее мать, увидевши ее с подобранным и мокрым подолом. – Да что такое случилось у вас?
Но не успела она закончить вопроса своего, как все заговорили вдруг про чудную находку.
Катя подала матери камешек; но и та не могла определить, что это за камень такой, и только назвала его «рудою».
– Руда какая-то, девушки, – только и сказала она, – ужо положите на божничку, придут вечером рабочие с завода, они скажут. Они все знают насчет разной руды, и я скажу вам тогда, какую находку нашла Катя.
И, посоветовавши дочери переодеть скорее юбочку, она снова занялась хозяйством.
III
Прозвенел вечерний, урочный, заводский колокол; посыпался рабочий народ из завода по улице, торопясь к своим, после тяжелой и долгой работы, и тихая улочка, где жила Катя Богданова, живо наполнилась рабочими, и заводская слободка словно вдруг ожила от говора торопящегося к своим домам народа.
Возвратился, по обыкновению, невеселый после тяжелой работы и отец Кати Богдановой; но ни девочка, ни мать ее не посмели сказать тотчас же о находке. Приличие требовало сначала накормить проголодавшегося рабочего; за столом тоже было не принято говорить, – так почитался каждый кусок хлеба; и только когда семья вышла из-за стола, Катя завертелась что-то около отца, готовая выдать свою тайну.
Но мать ее опередила:
– Глядь-ка, отец, какой камешек сегодня нашла наша вострушка в Мельковке! На что я постоянно хожу за водой, и то не видала такого камешка, насколько он чуден! Должно быть, какая руда…
– Покажи-ка, – обратился он к дочери, уже направляясь на улицу, где обычно рабочий народ собирался под вечер, чтобы покалякать на завалинке. Катя живо вскочила на лавочку, достала камешек с божнички и с поспешностью и радостью подала его своему отцу.
Тот взял камешек, повертел его в руке, повесил, но не сказал ни слова.
Отец Кати Богдановой был крайне неразговорчивым человеком, и Катя так и не дождалась ответа отца, хотя всячески старалась, чтобы он вымолвил хоть одно какое ей слово.
Катю даже обидело это невнимание; но скоро она услыхала в окно, что на завалинке разговаривают про камешек, и девочка живо притихла в избе и стала прислушиваться к каждому слову.
А за окном, на завалинке, собравшиеся уже товарищи рабочие стали исследовать камешек, каждый по-своему заинтересовавшись им: кто провесит его на руке и скажет, что это, должно быть, какой-нибудь металл; кто ударит его о кремень свой, которым тогда раскуривали трубки, и скажет, что он не дает искорки; кто попробует его зубом и скажет, что он мягкий; кто поскоблит его ножичком и скажет, что он блестит…
– Руда какая-то, ребята, в нашей речке Мельковке находится, – сказал один рабочий, – только какая руда, – не знаю, медная – не медная, железо – не железо…
Как вдруг рабочий, рассматривавший блеск камешка, заметил:
– Уж не золото ли, братцы, это в нашей Мельковке? Чего нет на Урале? Находятся, слыхать, даже драгоценные камни…
– И впрямь, братцы, не золото ли? По-золотому, ровно, блестит, только вот мягко, – говорили рабочие.
И эта мысль так заинтересовала рабочих, что они тут же решили отправиться к батюшке, который считался начитанным, самым умным человеком в заводе.
Батюшка сидел в это вечернее свободное время перед сном тоже на завалинке и обрадовался, когда к нему подошли с почтением рабочие, прежде всего взявши благословение.
– Что скажете, братия? – благословивши всех, обратился священник.
– Да вот, извините, батюшка, пришли мы вам показать одну находку. В Мельковке нашей отыскала ее одна девочка, вот дочь его, – указали на отца Кати Богдановой, – и что это за камешек, что за руда – мы никак не можем догадаться…
– Покажи-ка, – обратился батюшка к отцу Кати Богдановой, – знаю я твою дочь, – и протянул свою руку. Ему подали камешек, и он тоже, как рабочие, страшно им заинтересовался.
Батюшка внимательно стал рассматривать камешек, весил его на руке, и вдруг по лицу его пошла счастливая улыбка.
– Как будто, ровно, золото… Золото и есть, – заговорил он и вдруг кликнул свою попадью.
На зов его живо явилась матушка, и батюшка к ней обратился:
– Ну-ка, мать, сними свое обручальное кольцо золотое на минуточку, – рабочие принесли мне камешек, как будто он похож на червонное твое золото, что в колечке.
Матушка торопливо сняла с своего опухшего пальца золотое обручальное кольцо и подала его священнику, предупредивши, чтобы оно куда не закатилось.
– Не беспокойтесь, не беспокойтесь, матушка, – заговорили рабочие почтительно и еще теснее окружили теперь батюшку, который стал сличать кольцо по блеску с камешком Кати.
Чиркнет тихонько батюшка по шиферной доске золотым кольцом, чиркнет найденным камешком, помуслит и смотрит, какая металлическая черта осталась по следу. Что червонное золото, что и камешек Кати Богдановой делают совершенно одинаковую черту.
Исчеркали всю шиферную плиточку, и батюшка объявил, что это не иначе, как золотой самородок.
– Золото, золото, – заговорили радостно рабочие и с вестью, что у них на речке Мельковке объявилось золото, про которое даже и не слышно было на Урале до этого времени, разошлись в тот летний вечер по домам, чтобы завтра встать снова на работы.
Когда возвратился в свой дом отец Кати Богдановой с находкой своей дочери, она спала уже сладким сном, набродившись днем по речке Мельковке, даже не подозревая, что ожидает ее наутро.
IV
А утром весть про золото, пока спала эта девочка, уже разошлась по всему Верх-Нейвинскому заводу. «Золото открылось в речке Мельковке», – говорили рабочие, – «золото, сказывают, нашли на заводе», и весть эта живо дошла до управляющего завода, который плавил тут чугун для хозяина своего – купца Демидова и был владыкой завода и крепостных рабочих.
Управляющий этот был человек старого времени, строгий-престрогий, и как только услыхал про золото, про Катю Богданову, распорядился привести к нему девочку вместе с находкой.
Можно вообразить, какой переполох поднялся в доме Кати Богдановой, когда пришли туда и потребовали ее с находкой к ответу к самому управляющему заводом по фамилии Полузадову.
– Господи, боже мой! – только всплеснула руками мать ее у печи. Девочку подняли с постели самым бесцеремонным образом, одели ее поскорее в свеженький пестрядинный самодельный сарафанчик понаряднее, заплели ей косы и повели к управляющему, где неизвестно, что еще будет.
Чуть жива, говорят, стояла Катя Богданова перед крыльцом управляющего.
Это были самые торжественные выходы управляющего, где обычно ранним утром уже толпился разный нуждающийся рабочий народ со своими слезными просьбами, где обычно делались разные распоряжения и наказывался провинившийся.
Было много рабочего народа к этому времени; но, когда показался на крыльце управляющий, он обратился первым долгом к девочке, которая стояла позади всех.
– Эта, что ли, девочка нашла у вас какой-то камешек? – обратился он строго к своим подчиненным, указывая глазами на Катю.
Ему с поклоном доложили, что эта самая.
– Ну-ка, пусть подойдет, красавица, посмотрим мы, что она нашла в речке Мельковке? – проговорил важно управляющий, и девочку толкнули к нему чуть не под ноги.
– Покажи, что нашла? – обратился к ней управляющий, и все присутствующие невольно расступились перед
Катей Богдановой, которая вся вспыхнула, очутившись на глазах управляющего, и словно застыла на месте.
Но Катя живо оправилась от первого смущения, смело подошла к самому крыльцу управляющего и учтиво, как ее учили дома, поклонилась. Поклонилась и тут же протянула руку и разжала перед управляющим свой кулачок. В кулачке ее блеснуло золото, и все заметили, что блеснули и глаза управляющего, который, повидимому, был поражен этой находкой. Он быстро спустился с крыльца, торопливо взял блестящий, как чистое золото, камешек, теперь уже очищенный от темного налета, и взвесил его на руке.
Перед ним, несомненно, было самородное золото; но недаром он был управляющим Демидова, чтобы тут же обнаружить свою радость. Он, как хитрый, осторожный человек, сообразил, что донесись весть о находке этой до Петербурга, – отберет казна дачу его хозяина под добычу золота, и конец не только ему, управляющему, но и его направленному с таким трудом заводу… И быстрый в своих решениях, в досаде, что все залюбовались несомненным золотом, он живо спрятал самородок в свой жилет и строго распорядился:
– Отведите-ка ее на конюшню и дайте ей розог!.. Да наказать ей, чтобы отнюдь не говорила никому про находку свою и не шлялась по речке Мельковке… Услышу, что шляется, – запорю до смерти…
И прежде чем Катя Богданова поняла, в чем дело, ее подхватили какие-то жестокие руки и так, в слезах, при криках ее отчаянных, зовущих на помощь, унесли на господские задворки…
А управляющий как ни в чем не бывало набросился на просителей и так раскричался, что они не знали, что делать.
Грозой, говорят, пронесся этот день для завода Верх-Нейвинского, когда пострадала за свою бесценную находку невинная девочка, и ее в беспамятстве принесли к матери, которая так и упала на землю от горя.
Но жестокая мера управляющего не заглушила в народе вести про золото, которое нашлось на Урале. «Золото, золото, золото», – заговорил рабочий народ; все уверены были, что это, действительно, было золото, все говорили, жалели эту девочку, пострадавшую за него, и скоро весть про Мельковку, Катю Богданову, про золото разнеслась по всему горнозаводскому Уралу. И рабочий народ стал внимательнее присматриваться к разноцветным камешкам, и золото скоро было открыто чуть не всюду на Урале.
Урал объявлен был золотоносным. Уралом загордился рабочий народ. Про золото Уральского хребта пронеслась весть далеко за границу.
Скоро началась и добыча золота, открытого Катей Богдановой на речке Мельковке.
И когда вспоминают ее, ее позор за это золото, то как-то невольно связывают этот металл и с горем, и счастьем.
Простой рабочий народ говорит на Урале: «Недаром золото приносит человеку и счастье, и горе, когда оно облито было при находке его этой девочкой горькими невинными слезами и кровью Кати Богдановой».
Вспоминайте, читатель, и вы эту бедную девочку – Катю Богданову, когда будете носить на своей руке золотое колечко, – кто знает, быть может, оно с этого золотоносного Катиного Урала.
1914
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по журналу «Юная Россия», 1914 г., январь.
За заранками
Ранней весной, после пасхи, когда только что появлялась первая крупная почка на березе, когда начинала распускаться ива и покрывался зеленью выгон, – наша деревня, где протекало мое счастливое детство, обыкновенно развлекалась бабками.
Бабки были у нас очень любимой игрою; в бабки играли и малые, и большие, и в праздники на улице можно было видеть не только нашего брата-подростка с панком в руке, прицеливающегося в длинный кон белых и крашеных бабок, но и взрослых мужиков, которые становили козны[1] громадной шеренгой и жестоко били железными плитками, бросая их на десятки сажен с такой силой, что бедные бабки скакали на сажень вверх, прыгали на стены и разлетались даже пополам, переставая от таких ударов быть даже бабками и превращаясь в ничего нестоящую кость.
Я страшно любил играть в бабки; Агафья-стряпка не смела никому, кроме меня, дать бабки, когда вываривала на студень бычачьи ноги; я ее заставлял красить их, когда она красила к пасхе яйца, также в луковом пере и фуксине, а работник Трофим нередко наливал их свинцом, чтобы битки, которые я бросал в кон, были тяжелее, чтобы бабки разлетались от них по сторонам, и мои карманы были бы полны чужими бабками.
Но как я ни старался, как ни красила Агафья бабки, как ни наливал Трофим полно панки свинцом, я все-таки каждый раз, отправляясь на игру к соседним товарищам, неизбежно проигрывался в пух и в прах, часто до последнего битка.
В тот день, весенний, ясный, теплый день, к которому относится этот рассказ из моих воспоминаний далекого детства, я, к удивлению своему, не нашел охотников со мной поиграть: соседи мои – ребята были в лесу, даже не было маленьких девочек – их сестренок, и я нашел одного только знакомого парня, от которого узнал, что все мои приятели ушли за саранками.
Боже мой, как я мог прозевать такой случай – побывать в лесу и в поле в это время!
«Ушли за саранками», – да ведь это горе: они все саранки[2] выкопают и поедят…
Парень говорил, что они взяли и бурачки для березовки.
Горе мое, казалось, с каждой минутой росло, и я с такой тоской посматривал в соседний березовый лес, что не бойся я его берез, что стояли группой за выгоном на кладбище, то я смело один отправился бы, чтобы догнать товарищей, которые предприняли без меня такой важный поход в поле.
Делать было нечего; пришлось покориться и ждать другого дня, когда товарищи мои снова отправятся за саранками и можно будет идти с ними…
«Но если будет дождь? Если не отпустит мама!» – грустно думал я.
Но мама утешила меня, говоря, что она отпустит за саранками, если только пойдут в поле завтра деревенские ребята.
Вечером они воротились. Ни саранок, которые они поели в лесу, ни березовки, которую они выпили там, на месте, – у них не было; но у них были такие счастливые лица, так горели глаза, столько было рассказов про то, как они видели в лесу серого зайца, что я чуть не со слезами просил их взять завтра меня с собой в лес, чувствуя, что я не вынесу другого такого же горького для меня дня.
Они обещали взять меня. Один сверстник, с которым я был более всех дружен и еще не дрался ни разу, даже обещал зайти за мной, – я успокоился и стал ждать.
Ночью я десятки раз вскакивал, боясь проспать, десятки раз подбегал к окну и смотрел, не начинается ли день; но утром меня сморила усталость, и я вскочил тогда уж, когда в окно смотрело солнце. Я не стал пить чай, как меня ни удерживали, взял корзинку, в которую еще с вечера мне положила Агафья пару яиц и кусок хлеба, и, прежде чем мать хватилась меня, как я уж был за воротами, и обернулся взглянуть на нее только тогда, когда она постучала мне в окно и что-то крикнула, – вероятно, прося, по обыкновению, быть осторожнее.
На месте назначенного сборища была уже целая ватага ребятишек – мальчиков и девочек во всевозможнейших костюмах: кто в материной кофте и отцовской шапке, кто в пимах, кто босиком, кто в одной рубашонке, кто в дырявом армячишке с отцовского плеча с подтыканными полами, – и все вооруженные: то боронным зубом, то сломанными железными вилами, то лопаткой, то старым ножом, то тупицей, словно мы шли на какого-нибудь неприятеля, отправляясь в дальний поход. У более взрослых, которые были проводниками и брали нас, мальчуганов, под свое покровительство, были даже заткнуты ва опояску настоящие топоры, у одного было даже какое-то короткое ружье, которым, – он клялся, – убьет зайца.
Девочки в белых и красненьких платочках, одни босиком, другие в ботинках и сапожках, стояли особняком, не смешиваясь с ребятами, с корзиночками в руках, на дне которых лежала провизия, а также деревянные ложки для березовки; некоторые захватили по бурачку, где было пока молоко.
Вся эта ватага ребят шумела, спорила, кого-то дожидалась; многие бегали за забытыми вещами и, сгорая от нетерпения, не могли еще тронуться, дожидаясь то товарища, то товарки.
Наконец, мы тронулись в путь, побежали по проулку, и хотя наши смелые вожаки кричали нам: «Не торопитесь! Не торопитесь!», но мы не могли сдерживать своего страстного желания поскорее добраться до леса, и многие уже вытянулись по выгону и, казалось, готовы были бежать к ближайшим кладбищенским березам, которые нам казались настоящим страшным лесом.
Вот и кладбище со старыми крестами и свежими могильными насыпями из желтого песку. Сколько знакомых могил, крестов, могилок! Тут лежит брат Васи, там отец Петра, тут дедушка моего приятеля Кирилла…
Вот мы уж рассыпались около ближайших толстых корявых берез, перебегаем от одного ствола к другому, торопимся найти свежую засеку, в которой накопилась за ночь вкусная березовка – березовый сок. Боже, какая вкусная березовка! Кажется, вкуснее ее нет ничего на свете!
Вот свежая засека в корявом толстом стволе березы; которая немного даже склонилась в эту сторону; сквозь свежий заруб просачивается белый сок, стекает в лунку, и в ней уж накопилось через край вкусного сока, и он тоненьким ручейком-струйкой течет вниз по стволу, теряясь в расселинах ствола, словно слезы в старческих морщинах. Маленькие щепочки плавают в нем; тут же замокло белое бересто. Но это ничего, мы сдуваем его осторожно; становимся на колени, припадаем и аппетитно пьем, прося друг друга оставить попить еще, жадно припадая разгоряченными губами к сладкому, словно сахаром напоенному соку, который пахнет березой…
Кажется, ничего нет слаще, ароматнее этого напитка, ничего нет полезнее для груди, которая поднимается выше, дышит глубже, вольнее в этом свежем березовом лесу, уже отдавшем воздуху аромат своих почек и белых стволов.
И вся наша команда уж рассыпалась по лесу, шумит, дерется, стучит топорами, даже не думая, что подрывает жизнь старым березам, которым нужно потом несколько лет, чтобы залечить эти раны.
Дети на коленях подрубают дерево, на коленях пьют сок, на коленях сливают ложками сок в бурачки, чтобы унести домой и напоить там маленьких братьев и сестер, которых не пустили в лес.
Проходит добрый час или два, мы жадно пьем сладкий сок; шумная компания снова собирается на место; наступает продолжительный, говорливый отдых на зеленой траве; сообщаются разные новости, накопившиеся за это время, впечатления, разбираются ссоры, упреки, и наша орава снова поднимается на резвые ноги, чтобы пуститься дальше в путь к настоящему уж березовому большому лесу, что чуть виден за пашней.
Там уж неизвестные земли, таинственность. Там Гришутка Козленков зимой, когда ездил с отцом за снопами, видел серого волка. Там пропасть, по словам Степки, зайцев. Там может быть и опасность, и мы молча, сбившись в кучу, пускаемся туда, оглядываясь назад, соображая тайком: далеко ли нам придется бежать, если мы увидим волка.
К этому невольному страху прибавилось и то, что вдруг стало сумрачно. Яркое солнце, горячо разливавшее лучи свои с раннего утра, теперь зашло за облако; темное облако сулило настоящее ненастье; подул сырой ветерок; деревья тихо зашептали; сухая прошлогодняя трава склонилась к северу, и словно с этим холодным, сырым ветром в наши маленькие души пахнуло что-то неприятное, предсказывая нам неблагоприятный исход нашего дальнейшего путешествия.
Вот окончилась и большая пашня Савоськи с сжатой соломой прошлогодней ржи, вот и опушка березового леса, дальше идет высокий осинник дяди Прокопия, там мы рассыплемся искать саранки, луковки, из которых летом, в страду, вырастают такие высокие дудки с фиолетовыми висячими цветами-колокольчиками, украшая этот лес вместе с другими разнообразными цветами.
Вот и березовый, местами вырубленный дядей Прокопием, лесок; сучья трещат; мы спотыкаемся от торопливости и невольного страха, вступая в этот неизвестный лес, где можно заблудиться; боязливо пробираемся по нему к осиннику, оглядываясь по сторонам, нет ли где в кустах черемухи волка, и, уж совсем замолкнув, вступаем в таинственный осиновый лес, где только одни старые желтые и красные листья осины нарушают покой, трепеща у сучков от пробегающего по лесу легкого ветерка.
В лесу темно, страшно, таинственно; сквозь синеватые стволы ничего не видно; кругом – тишина, высокая старая трава; земля завалена вся плотно широкими листьями осины, которые при каждом шаге шелестят, опутывают ноги, и они вязнут в топких, сырых местах.
Вон горка муравейника; вон сломленная бурей осина с опрокинутым синим стволом и переломанными ветвями, которые обглодали зайцы; вон воронье гнездо в ветвях; вон следы жировки зайцев, тропы, ложбища в сухих ветвях, – и лес, осиновый толстый лес словно замолк, пропуская наше затихшее вдруг общество между своими высокими стволами, готовый напугать нас первым скрипом, первым натиском порыва ветра.
Становится жутко и страшно.
Но вот кто-то крикнул: «Саранки, саранки!» – и бросился в сторону; ватага сразу ожила: страх забыт, – все бросились на поиски, разбежались по лесу, зааукали, закликали, – и бороньи зубья, ножи, все острые инструменты пущены в ход, – сырая земля, листья полетели в стороны там, где должны быть саранки.
Мы долго со Степкой не можем найти саранок; все роют, все копают, вон уж едят, а у нас словно застлало что глаза, мы не видим, пробегая мимо; кругом нас уж идут счеты: сколько кто нашел, кричат вновь и вновь: «Саранки, саранки, еще, еще!», а мы словно ослепли, ничего не видим и только бросаемся из стороны в сторону, смотря с недоумением, как другие роют, выцарапывают руками, вытаскивают черными уж от земли ручонками большие и маленькие луковки и, обтирая их той же грязной рукой, едят, едят, впиваясь в белые и желтые, вкусные, сочные перышки белыми зубами и оставляя там свои следы.
«Господи, неужели не найдем мы ни одной саранки?!.»
Но вот, наконец, Степка, с которым у нас компания на паях, бросился в сторону, вскрикнув от радости: «Саранка!» Я бегу за ним и растягиваюсь, задев ногой за какую-то ветку, локти уходят в сырой лист и мокры, коленки тоже, рука оцарапана, язык больно прикушен, но я встаю и подбегаю, когда он становится уж перед тоненькой дудочкой старого ствола саранки на колени, крестится и сильным взмахом тупицы начинает окапывать кругом его сырую землю, вонзая в нее глубже и глубже топор.
Я тоже становлюсь на колени, крещусь; ствол саранки передо мной. «Неужели там нет в земле саранки!» – думаю, вздрагивая от каждого удара ржавого топора, который уходит глубже и глубже в сырую землю; я замираю, бросаюсь, чтобы помочь выцарапывать из ямки землю руками, перепачкал уж их. Но как-то верится в опытность Степки, и вдруг он вытаскивает кругленький комочек земли, – ствол падает, оторванный его руками, – и, обтерев его о сырой лист, показывает мне луковицу, желтую, большую луковицу саранки с загнутыми сочными перышками, с острым хвостом, как у репы, которую я почти вырываю из его рук, чтобы в свою очередь полюбоваться ею. И мы, забыв все, садимся около свежей ямки на сырой лист, протягиваем ноги, разглядываем ее и начинаем пробовать, отламывая перышко за перышком, наконец узнав ее прекрасный, несравнимый ни с чем вкус, начинаем есть, добираемся до ее круглой, пестиком, сердцевинки, из которой должен был вырасти потом высокий ствол травки и распуститься за счет этих вкусных перышек в пышный цвет фиолетовыми колокольчиками, которые так любят пчелы.
Какая вкусная саранка, как хороша она в этом лесу! Вот показать бы маме!
Но саранка живо съедена; хочется еще, еще, много, чтобы набить полные карманы, чтобы принести домой, дать сестрам, брату, показать маме, и мы бросаемся снова на поиски, пока не находим, не становимся на колени, не рубим тупицей землю, не роемся руками в сырой земле, не вытаскиваем саранок, чтобы наесться досыта и набить карманы…
Я сам уже отыскиваю саранки и, увидав, бегу, падаю на них и кричу Степке: «Саранка, большая саранка!»
Мы уж далеко забежали в лес; по временам становится страшно, когда стихают голоса; лес стал темнее, зашумел вершинами, потом затих, словно перед грозой; но саранки, как на грех, лопадались чаще и чаще. Уж набиты ими карманы, уж у ъСтепки набита пазуха, как вдруг – выстрел, мы бросаем топор, прислушиваемся, и страшный, нечеловеческий крик, крик зверя, но какого – неизвестно, доносится до слуха. Кто-то крикнул: «Волк!», волосы зашевелились, мороз пошел по коже, и мы в ужасе бросились со Степкой бежать без оглядки, забыв и топор, и саранку.
«Волк! Волк!» – кто-то крикнул еще и еще, и все ближайшие наши соседи по лесу бросились бежать с криком, визгом, пугая друг друга, сбивая с ног, падая через колодины, рассыпая саранки, бросая корзинки, кузовки, набегая на стволы деревьев, ломая сучья, боясь собственных своих шагов, замирая от шагов товарищей и треска сучьев, боясь оглянуться назад и посмотреть, боясь отстать друг от друга, с ужасом в лице, с приподнятыми волосами, без шапок на головах, забыв все, только стараясь как можно поскорее выбежать из этого страшного леса на пашню и улепетнуть поскорее в деревню, которая – увы! – так далека…
Я несся стремглав за Степкой, видя только его черные пяты; передо мной падали, кричали, запинались и совались носом, словно убитые пулей неприятеля, товарищи; кто падал, тот, казалось, погибал навсегда; кто с ревом отставал, не имея сил больше двинуться с места, чтобы поспеть за убегающими товарищами, казалось, обречен был на верную гибель; у меня не было в карманах уж ни одной саранки, все повыскакали, и мы опамятовались только тогда, когда перебежали пашню и снова были на кладбище, откуда хорошо была видна наша деревня. Сбившись в кучу, мы заметили, что нас осталось немного. Кто-то еще бежал по пашне, высунув язык и раскрыв рот. Мы забираемся на высокую могилу, залезаем на крест и смотрим, но позади стоит одиноко осиновый лес, – там царит такая тишина, словно уж все кончено. Ясно, что волки поели всех наших товарищей и товарок.
При этой мысли страх еще сильнее охватывает наши маленькие души, и мы в ужасе несемся тем же аллюром дальше, в деревню, с страшной вестью, что волки поели наших товарищей и нашего стрелка в осиновом лесу дяди Прокопия.
Вот и деревня, вот и гумна, вот и проулок, и мы несемся по улице и разбегаемся по своим дворам с ужасной вестью, дрожа от страха.