412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Серебряков » Дороги и люди » Текст книги (страница 7)
Дороги и люди
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:41

Текст книги "Дороги и люди"


Автор книги: Константин Серебряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Наконец дневник у меня. Его вел в Буденновке, близ Мариуполя, секретарь тайной полевой полиции 626‑й группы при первой танковой армии германских вооруженных сил однофамилец тебризского Шмидта – Фридрих Шмидт. Наскоро пробегаю глазами дневник. Это документ саморазоблачения гитлеровцев. Его должны прочитать как можно больше людей!

Решаю отослать не в свою фронтовую газету, а в «Красную звезду» – Илье Эренбургу. Пишу короткое письмо, кое-как склеиваю пакет и мчусь на аэродром. К счастью, есть оказия. Пакет мой заложили в мешок, мешок запечатали, и я со спокойной душой вернулся в Вишневку. И только вернулся, как над головой прошумел «У-2», взлетевший с аэродрома и уже над морем набиравший высоту. «Полетел мой пакет», – подумал я. Но когда «уточка» разворачивалась, показался «мессершмитт», настиг ее и обстрелял. «Уточка» задымилась и начала резко терять высоту.

Что стало с пилотом? Не знаю. Видел только, как от берега рванулся в море катер...

Возвратившись из-под Хадыженской, я раздобыл еще один экземпляр дневника. Отсылать, однако, не понадобилось: раскрыв свежий номер «Красной звезды» от 11 октября 1942 года, увидел высоким «подвалом» напечатанный дневник гитлеровца. После кавычек шли слова Эренбурга:

«Я заканчиваю выдержки из дневника секретаря тайной полиции Фридриха Шмидта. С трудом я переписываю страшные строки. Кажется, во всей мировой литературе нет такого страшного и презренного злодея. Он расстреливает подростков, и он боится самолета... Ему не напрасно дали крест с мечами за военные заслуги – ведь он отважно истязал русских девушек. Он даже храбро убил четырехлетнего ребенка. Поганый трус, который мучается от мысли: «А вдруг поймают?..» Я прошу иностранных журналистов передать дневник секретаря тайной полиции во все газеты свободолюбивых стран. Пусть узнают о работе Фридриха Шмидта англичане и американцы. Пусть узнают о ней граждане нейтральных стран. Немец-завоеватель, кавалер креста с мечами, ближайший сотрудник графа фон Ферстера должен обойти земной шар...»

И до сих пор я не знаю, моим ли экземпляром воспользовался Илья Эренбург, опубликовав этот дневник? Может быть, почту со сбитого самолета удалось спасти? А может, в Москву был доставлен другой экземпляр? Этого я не знаю. Но какая разница? Важно, что дневник прочитали миллионы...

4


Не то в конце июля, не то в начале августа 41‑го года – точно не помню, а даты такой в моем блокноте нет, – к нам в редакцию прибыл из Еревана Гурген Борян.

Каждый день войны так был насыщен событиями и делами, что казалось, не месяц с ее начала прошел, а год. И некоторые из тех, кто служил в Красной Армии с первых дней войны, считали себя чуть ли не ветеранами и на новичков смотрели глазами бывалых воинов, хотя пороха еще и не нюхали...

Худой и потому казавшийся выше своего роста, Борян, было видно, впервые облачился в военную форму и чувствовал себя в ней неловко: то одергивал гимнастерку, на нем мешковатую, то, переминаясь с ноги на ногу, смущенно поглядывал на великоватые кирзовые сапоги.

У него были добрые, теплые глаза, густые, вьющиеся волосы, которым суждено было потом сильно поредеть; на его выразительном, красивом лице постоянно вспыхивала застенчивая улыбка, которой так соответствовала нежная ямочка на подбородке. Гурген вел себя сдержанно и даже стесненно, но сразу же располагал к себе людей. Может быть, оттого, что обладал даром слушать собеседника – внимательно, сосредоточенно, чутко. Эта восприимчивость, казалось мне, и рождала в нем поэта.

А Борян был поэтом. Лириком. Заявил он о себе не сразу. Но вот когда написал: «Ах, если бы дорога бежала без предела, как звездные пути! Чтоб не было рассвета, чтоб сердце радость грела... Чтоб нам идти, идти... Чтоб ту любовь, что в жизни не гасла, не скудела, в бессмертие нести. Ах, если бы дороге тянуться без предела, а нам – идти, идти!»[9] – написал он это стихотворение, и сам Аветик Исаакян его поцеловал в лоб. Стихи переложили на музыку и стали петь...

И первое, что в дни войны написал Гурген Борян, корреспондент газеты «Боец РККА», тоже были стихи: «...Отважный воин, павший в грозный час за край родимый, здесь в гробу лежит. Из гроба этого не смерть на нас, а вечное бессмертие глядит»[10].

Борян был трудолюбив, неиссякаем в делах. Из Тамани, из Керчи он ежедневно слал корреспонденции о фронтовых буднях. Возвращаясь в редакцию, тут же садился за новую статью. И снова – стихи (уже к концу 1941 года вышел его сборник о войне – «Клятва бойца»). И письма, почти ежедневно – жене, отцу, друзьям. Однажды в минуту откровенности он сказал мне:

– Знаешь, почему еще я люблю писать письма?.. Вот пишу, и такие наплывают чувства, что не могу выразить их в письме, и тогда письмо отправлю и пробую выразить в стихах...

Как-то ночью мы возвращались с фронта в редакцию. Поезд шел медленно, почему-то подолгу стоял на затемненных, безлюдных, объятых тишиной станциях. Да и когда трогался, то казалось, нехотя крутил колесами. Потому что нам хотелось двигаться быстрее.

Проплывали мимо нас, не спавших, силуэты домов, деревья, очертания гор вдали. А небо было усыпано крупными сияющими звездами – вот уж кому нипочем светомаскировка!

Гурген все глядел и глядел в окно. Я же забрался на верхнюю полку и заснул. Но на остановке проснулся – с грохотом промчался встречный поезд. Открыл глаза. Гургена не было. Долго не было. Поезд уже подходил к следующей станции, а его нет. Я слез с полки, прошел, нет, скорее, пробрался через весь темный вагон, – конечно, битком набитый военными и невоенными, – обшарил взглядом все сиденья и полки, в каждом отделении тихо, почти шепотом, чтобы не разбудить людей, повторял: «Гурген, Гурген...» Тщетно. Оставалось справиться у проводника. Заглянул к нему и вижу: за откидным столиком, при робко мерцающем синем свете фонаря, сидит Гурген рядом с тихо похрапывающим проводником, который тут же пробудился, схватил фонарь и, не говоря ни слова, выскочил в тамбур.

– Что ты тут делаешь? – спросил я.

– Сейчас вернется фонарь – узнаешь, – ответил он с какой-то гордой интонацией в голосе и пошелестел бумагой.

Когда поезд тронулся и «фонарь вернулся», Гурген прочитал по-армянски строфу, которую только что сочинил: «Много припомнил я звездных ночей, но никогда еще так не сияла звездная россыпь мильоном лучей, столько их на небе и не бывало!..»

Осенние дни 1942 года были тяжкими для Владикавказа. Враг наступал мощными силами. Тридцать первого октября фашистские танки прорвали нашу оборону северо-западнее Владикавказа. А второго ноября захватили селение Гизель – вблизи города. Теперь на Владикавказ падали не только бомбы – его обстреливала и артиллерия. Пылали пожары, над городом стоял тяжелый дым, клубились тучи пыли; гибли дома, и под ними – гибли люди, мирные жители города. «Участь Владикавказа уже решена, и перед победоносной германской армией открывается прямая дорога в Тифлис...» – хвастливо писала в те дни гитлеровская военная газета «Панцер форан!»[11], которая, как вскоре выяснилось, не оправдала своего названия: клейстовские танки, из тех, что остались неподбитыми, возглавили... отступление.

...Когда я помогал телеграфисту расшифровывать свою наспех написанную корреспонденцию, меня окликнул дежурный по узлу связи:

– Товарищ политрук, вас тут какой-то корреспондент спрашивает.

Я поднялся из аппаратной, разместившейся в глубоком подвале старинного дома. У подъезда в мокрой плащ-палатке поверх шинели (в те дни не переставая моросил холодный осенний дождь), с вещевым мешком за спиной стоял Гурген Борян.

– Какими судьбами?

– Только вчера добрался. На перевале повалил густой снег, долго расчищали... Побывал уже под Малгобеком, поговорил с бойцами. Трудно им. Но стоят крепко. Одним словом, материал собрал. Теперь надо отписываться. – Помолчал и снова: – Но вот стихи покоя не дают, на бумагу просятся. – Он раскрыл вещмешок и вытащил оттуда два больших желтых персика. – Ереванские, ешь. И возьми-ка лаваш попробуй. Из темной муки, правда, но лаваш...

В назойливо моросящий дождь мы шли по пустынным, уже темнеющим улицам Владикавказа. Лишь несколько минут назад прекратился очередной артобстрел. У разрушенной стены женщина в черном и паренек лет четырнадцати молча разгребали кирпичи, вытаскивая из-под них домашний скарб.

– Давай поможем, – сказал Гурген.

Принялись за работу.

– Не беспокойтесь, сыночки. Спасибо! Мы сами. У вас свои дела есть, – сказала женщина.

Гурген вытянул из-под груды кирпича большое, сшитое из разноцветных лоскутков одеяло, отряхнул его от битой штукатурки и передал хозяйке.

– Где же вы будете ночевать? – спросил он при этом.

– Не беспокойся, сыночек. Добрые соседи есть. Пока их дом цел.

Мы пошли дальше. И вдруг оба одновременно остановились: на мостовой лежала рука. Оторванная по локоть женская рука в узком вязаном рукаве.

Огляделись вокруг. Прошли вперед. Снова вернулись. Прислушались. Нет, никто не стонет, не зовет на помощь. Было тихо. Мы переглянулись с Гургеном – ни он, ни я не знали, как в таких случаях поступать. Решили закопать руку. Тут же, недалеко, в безлюдном саду, у забора.

Несколько ночных часов провели в домике с выбитыми окнами и сорванной входной дверью, на окраине города, неподалеку от КП одной из частей, оборонявшей подступы к Владикавказу.

Домик пустовал. Как и многие жители города, хозяева, наверное, ушли в горы. Мы расположились на широкой тахте под пестрым домотканым ковром. Комната была низкая; с деревянного потолка свисала люстра, удивлявшая предусмотрительно вделанной в нее керосиновой лампой. Люстра то и дело вздрагивала и покачивалась от взрывных волн. В углу комнаты стояла бамбуковая этажерка, на ней – школьные учебники и клубок шерстяных ниток, из которого торчали две стальные спицы.

– А может быть, жива та женщина? – сказал Гурген.

– Может быть, – ответил я.

– Хорошо, что она никогда не узнает, где захоронена ее рука...

Неожиданно утих артиллерийский гул. В небо взлетела осветительная ракета и на мгновение вырвала из темноты вершины гор. То ли горы, мелькнувшие вдали, навеяли воспоминания, то ли он хотел уйти от скорбных мыслей, но Гурген запел. Голос у него был небольшой, но приятный. Пел он «Горы высокие» – из оперы «Ануш». Жестом попросил поддержать его. Я молчал. Голоса у меня сроду не было. Слух был, а вот с голосом не получилось.

Спев «Горы высокие», Гурген поддел меня:

– Эх ты, такой песни не знаешь!

Мое самолюбие было ущемлено, и я сказал Гургену, что он-то, наверное, и понятия не имел об этой песне, когда мы, ученики 82‑й тбилисской трудовой армянской школы, разучивали оперу «Ануш» под руководством – как он думает, кого? – самого автора, тогда еще мало известного композитора, – Армена Тиграняна, который в ту пору преподавал нам пение.

– И ты там пел?.. Тогда жаль мне Тиграняна, – снова поддел Гурген.

Но не прошло и минуты:

– Не обижайся, это я в шутку.

Вздрогнула, закачалась люстра.

Опять загремела канонада и вернула нас к суровому бытию войны.

Между Гизелем и Владикавказом шло ожесточенное сражение. Немцы бросали в бой новые и новые силы – танки, авиацию, артиллерию, стремясь сломить сопротивление защитников города...

На другой день мы расстались с Гургеном. Но мне одному оставаться не пришлось. Прибыл ростовчанин Михаил Андриасов – тоже корреспондент нашей фронтовой газеты – очеркист и поэт, веселый, остроумный человек. Вместе и провели мы оставшиеся дни тяжелой обороны Владикавказа. А потом...

7 ноября 1942 года, в день 25‑летия Октября, началось то, что все ждали с нетерпением, – исподволь, упорно готовящееся наступление наших войск. Началась гизельская операция, решившая судьбу осажденного города. Танки Клейста поползли назад со все большей скоростью. 19 ноября Советское Информбюро сообщило о разгроме немецко-фашистских войск в районе Владикавказа (Орджоникидзе).

Первыми в Гизель ворвались бойцы гвардейской бригады полковника Даниеляна. В тот же день мы встретились с ним в Гизеле, а вечером передали в редакцию корреспонденцию «Защитники Владикавказа». Ее напечатали 21 ноября. В том же номере, на первой странице, было опубликовано стихотворение Гургена Боряна «Герою».

Защитники Владикавказа пошли в новое наступление, очищая от врага предгорья Кавказа...

Сразу после войны Гурген Борян напишет первую свою пьесу «На высотах» – о героях битвы за Кавказ. Потом – «На мосту» и «Под одной крышей». Он станет драматургом. Останется поэтом. И до конца жизни, которая оборвалась на полпути, – деятельным, активным человеком. Добрым и чистым.

5


Итак, в начале 1943 года в «Боец РККА» прибыл майор административной службы Ираклий Андроников. Был он уже обстрелянный, бывалый офицер-фронтовик. А в сорок втором провел две недели в тылу у врага, на Смоленщине, где действовали партизанские отряды знаменитого Бати – Никифора Захаровича Коляды. Очерки Андроникова были одними из первых о советских партизанах, и читали их с огромным интересом. Он служил в газете Калининского фронта, в войсках которого познакомился с генералом Чанчибадзе. Встреча эта породила целый цикл «устных рассказов», которые Андроников читал фронтовикам. И первый материал Ираклия Андроникова, напечатанный в «Бойце РККА», назывался «Как бить вражеские танки. Беседа генерала Чанчибадзе с бойцами пополнения».

Помнится, в тот день газета переходила из рук в руки: «Читали? Читали о Чанчибадзе?» Но еще больше восторгались люди, когда им доводилось слышать рассказы самого Андроникова. А нам, офицерам редакции, в этом смысле везло больше других. В свободные минуты собирались в комнатке, где сидел Андроников. Просить он себя не заставлял. Он рассказывал, часто импровизировал, и мы слышали незнакомые и знакомые голоса, иногда даже свои собственные. Каскад остроумия! А закончив, этот уникального дарования человек, все с той же доброй улыбкой, которой он, как бы со стороны поощрял себя-рассказчика, нарочито густо басил своим великолепным голосом:

– Ну, хватит, хватит. Работать надо.

В том, 1943 году Андроникову не повезло.

По заданию нового редактора газеты, подполковника Ивана Михайловича Лаврухина, Андроников написал очерк «Генерал Таварткиладзе» – об участнике Сталинградской битвы, ставшем прототипом одного из героев романа Рачия Кочара «Дети болышого дома». Перед публикацией редактор попросил командующего фронтом генерала армии Ивана Владимировича Тюленева прочитать этот очерк. Тот прочитал и одобрил. Вечером, когда версталась газета, Андроникову сказали, что очерк надо сократить. Андроников не хотел, но – газета не резиновая – сократил. На второй день командующий проводил совещание с офицерами, держа перед собой свежий номер фронтовой газеты. Он похвалил очерк и хотел было прочитать какой-то отрывок. Быстро пробежав страницу, не нашел его. Хотел прочитать другой отрывок – тоже не нашел.

– Что за чертовщина! – сказал он сердито и отложил газету в сторону.

После совещания Тюленев вызвал редактора:

– Какую это статью вы мне подсунули? Даете читать одно, а печатаете другое.

– Нет, товарищ командующий, это та же статья, только немного сокращенная.

– Почему сократили? Кто сократил?

– Сам автор.

– По своей воле?

– Нет, ему предложили...

– Раз он такой малодушный и не умеет отстаивать свое, наложите на него взыскание. Да покрепче...

Работал Андроников неутомимо. Корреспондентом ездил и ездил в воинские части. Там же выступал рассказчиком. В редакцию стали поступать заявки на корреспондента Андроникова. Один из его вечеров открыл Петр Андреевич Павленко.

– Перед вами выступит сейчас Ираклий Андроников, – сказал он. – Кто такой Андроников? Писатель. Но какой он писатель, когда больше говорит, чем пишет? Ученый. Но какой он ученый, когда выступает в газете, а не в ученых сборниках, да еще не с научными статьями? Артист. Но какой он артист, если не выступает в театре? Сейчас Андроников начнет рассказывать, и вы будете умирать от хохота, узнаете в лицо людей, которых никогда в жизни, наверное, не видели. Вот все это вместе взятое и называется: Ираклий Андроников.

Наступил день 25‑летия «Бойца РККА». Военный совет фронта устроил прием в честь этой даты. Андроникова попросили выступить. Он прочитал рассказ о генерале Чанчибадзе, затем об Ал. Толстом, о Качалове... Успех был огромный. Когда смолкли аплодисменты, заговорил Тюленев:

– Есть слово «заметить», есть «наметить», есть «разметить» – так, кажется, говорят, когда гонорар проставляют в газете, верно, товарищ редактор? А еще есть слово «отметить». Вот мы и решили на Военном совете отметить товарища Андроникова и наградить его орденом Красной Звезды...

В 1944 году Андроников приехал в Москву и в тот же день встретился с Павленко.

– Вы всю жизнь опаздываете на один день, – сказал ему Павленко. – Вчера у писателей выступал маршал артиллерии Воронов. Если бы вы были здесь вчера, вас уже назначили бы главным писателем артиллерии. Но ничего, ничего, завтра я буду у Воронова и возьму вас с собой.

На следующий день они действительно поехали к маршалу артиллерии. Входя в кабинет, Павленко сказал:

– Здравствуйте, Николай Николаевич! Я не один к вам, а с моим товарищем, из Закавказья – Ираклием Андрониковым.

– Слышал, слышал, – сказал маршал артиллерии.

– Если вы возьмете его в артиллерию, он все сделает. И обобщит опыт артиллеристов, и о героизме напишет, и историю артиллерии создаст.

– Я бы взял его, Петр Андреевич, но если он такой разносторонний человек, вряд ли его ко мне отпустят.

– Отпустят, отпустят, Николай Николаевич, он там все равно ничего не делает. Скучает. Фронт перестал действовать...

И еще об Ираклии Андроникове. Но для этого нужно вернуться к началу войны.

22 июня 1941 года «Правда» опубликовала большую статью «Бородино» Лермонтова». Это была единственная на военную тему статья в тот день во всей центральной печати. В ней сопоставлялось содержание стихотворения «Бородино» с фактическими деталями исторической битвы, рассказывалось о патриотическом подъеме, охватившем русскую армию, о мужестве русских артиллеристов.

Утром Андроникову – автору статьи позвонили (поздравили!) С. Маршак, В. Шкловский, К. Федин. А в 12 часов 15 минут радио передало сообщение о начале войны...

– Признаться, я тогда подумал, что уже больше никто не прочитает моей статьи, – сказал недавно Андроников.

«Ребята! не Москва ль за нами? Умремте ж под Москвой...» Как близка эта лермонтовская строчка к призыву генерала Д. С. Дохтурова к армии, когда, после ранения Багратиона, он получил приказ Кутузова принять на себя командование левым флангом: «За нами Москва, умирать всем, но ни шагу назад!» Как же прозвучали эти слова Лермонтова и Дохтурова в тот тяжелый день, в тот первый день войны!

А пять месяцев спустя политрук Клочков-Диев, один из двадцати восьми героев-панфиловцев, бросил своим воинам клич: «Велика Россия, а отступать некуда – позади Москва».

Разве не символическую статью «Бородино» Лермонтова» написал Ираклий Андроников?

Вот что напомнили мне беглые записи в том фронтовом блокноте.

ОДНОПОЛЧАНИН


Живет мой фронтовой друг Эммануил Фейгин в Тбилиси, и все же видимся мы довольно часто. Вот и недавно встретились в Москве. И по какому-то поводу зашла речь о далеких днях войны.

– А помнишь нашу поездку под Новороссийск? – спросил я.

– Постой, когда это было?

– В феврале сорок третьего.

– Ну да, в феврале. Конечно, помню. Тогда у тебя родилась дочь, и ты пробрался в роддом, чтобы повидать ее. Поезд отошел, тебя все не было. Я встревожился, что попадешь под трибунал, а ты нагнал поезд, кажется, на дрезине.

– У дочери теперь своя дочь. И сын.

– А помнишь?..

И вдруг осечка.

– Не помню, никак не могу вспомнить.

– Послушай, а у тебя сохранился тот февральский блокнот?..

Снова просматриваю короткие, иногда в одно слово, порядком поблекшие записи...

Утром первого февраля 1943 года редактор фронтовой газеты «Боец РККА» сказал нам своим мягким говорком:

– Вот что, хлопцы, – отправляйтесь-ка сегодня в Черноморскую группу войск. В штаб можете не заезжать. Прямо под Новороссийск. Ясно?

Поездом из Тбилиси мы доехали до Сухуми, а оттуда на полуторке – мимо некогда веселых приморских курортов, теперь малолюдных, притихших, по ночам затемненных. Из Сочи вышли на рейдовом катере. Недалеко от Туапсе из облака вынырнул вражеский самолет-торпедоносец и сбросил торпеду. Катер сманеврировал, и торпеда прошла мимо. Для команды это было обыденным, для нас довольно невеселым испытанием.

Зашли в Туапсе и после короткой стоянки поторопились к Геленджику, где уже не раз приходилось бывать. Отсюда завтра, в ночь с 3 на 4 февраля, высадится морской десант и начнется героическая эпопея Малой земли, о чем мы с Фейгиным тогда еще не знали.

Не знали, но такова уж привычка военных газетчиков: есть возможность – поговори с бойцами, узнай, кто они, откуда родом, где сейчас их близкие? Как воевали вчера, сегодня?.. Вот мы и заполняли – тут же на пристани, примостившись то у ящиков с боеприпасами, то присев у портовой стенки, – свои блокноты. Благо, было с кем поговорить: и морских пехотинцев, и сухопутных бойцов оказалось в тот день в Геленджике непривычно много. Фейгин даже встретил одного знакомого – и долго с ним беседовал...

Позже, когда мы добрались до Кабардинки, Эммануил прочитал мне запись своего разговора с командиром взвода старшим сержантом Чебанюком. Рассказ воина мне показался страшно интересным, и я сказал:

– А что, если подправить, переписать и сегодня же отослать в редакцию?

– Рано, – возразил Фейгин, – назревают важные события, и Чебанюк наверняка будет в боях. – И, задумавшись, как бы про себя, добавил: – И характер у него огневой, и судьба огневая. Он всегда в самом пекле. Будь моя воля, я бы его фамилию так писал: Чебанюк-неопалимый.

Сказать по правде, мне не терпелось как можно скорее снабдить редакцию «гвоздевым» материалом, но Фейгин устоял против такого журналистского соблазна.

– Рано, – повторил он. – Подождем.

И вот снова, как четыре месяца назад, – девятый километр от Новороссийска. Сюда нас и посылал редактор.

Среди развалин старого здания расположилась артбатарея. Встретили мы здесь военного корреспондента «Известий» Алексея Степанова.

– Что, уже и на фронте не разминуться корреспондентам? – сказал он с улыбкой. – Но договоримся, братцы: здесь моя епархия, и дайте мне первому поговорить с народом.

– А мы уже поговорили, – ответил Фейгин. – Во сколько записали, – и вытащил из кармана пухлый блокнот.

Только мы покинули разбитое здание, как началась бомбежка и артобстрел. Залегли. Низко пролетел немецкий самолет и обстрелял из пулемета. Пули попали в лежавшую рядом мертвую лошадь. Снова, еще ниже, пролетел самолет. У Фейгина был автомат, и он дал очередь по нему. Стрелял, как он потом сказал, «для самоуспокоения» – просто так, без дела лежать невозможно. И очень сожалел, что нет при нем карабина – вместе с наганом он сдал его в госпитале, откуда только недавно выписался.

– Из карабина можно попасть, – сказал он. Сказал так, что я понял: очень ему нужно попасть. Душа горит.

Мы придвинулись поближе к лошади. Мертвым своим телом она прикрыла нас, живых.

Когда утих артобстрел и угомонилась авиация, мы выбрались из своего «укрытия». Фейгин признательно и прощально притронулся рукой к голове павшего коня.

Надвинулись сумерки, все гуще и гуще заволакивая землю. С моря дул колючий ветер, подсекая тонкие струйки моросящего дождя. Быстро стемнело. Мы шли в черноте сырого холодного вечера по расковырянной снарядами дороге, еще не зная, где проведем ночь.

– А я, – заговорил Эммануил, – все о Чебанюке думаю. Романтик он все-таки. «Вы, говорит, литераторы, должны писать для нас возвышенно». То есть как возвышенно? – спрашиваю. «Да очень просто, – отвечает, – так, чтобы бойцы полюбили свой военный труд. Полюбили побеждать».

Я заметил, что романтика, наверное, помогает переносить суровую суть войны.

– Все, что делаешь, надо любить. А иначе не пойдет дело, – сказал Эммануил.

Ночью раздался мощный орудийный грохот. Мрачное февральское небо над Цемесской бухтой заалело сполохами, его прочертили огненные стрелы «катюш». Наша артиллерия с земли и с моря ожесточенно била по западному берегу бухты...

Утром мы узнали, что на окраине Новороссийска, у рабочего поселка Станичка, высадился десант.

– Где-то там наш Чебанюк, – сказал Фейгин...

23 февраля – в день именин Красной Армии – во фронтовой газете «Боец РККА» вместе с нашими корреспонденциями (очерк Фейгина назывался «Звезды Черноморья») был опубликован рассказ уроженца Новороссийска командира взвода старшего сержанта Чебанюка под заголовком «Мы научились бить немцев». Это был суровый рассказ о трудных дорогах войны, о том, как шаг за шагом шел советский солдат к воинской зрелости, как он мужал, как крепла его воля: «Мы научились любить победу, и не только ту окончательную победу, которая будет через месяцы, а ту, которая будет через час, через минуту, когда ты врываешься во вражеский дзот или дом, занятый фашистами, и колешь их штыком, бьешь прикладом, душишь руками. Да, мы научились любить победу, почувствовали ее вкус и, что самое главное, мы научились добывать победу». В конце было сказано, что глубокой ночью взвод Чебанюка высадился с катера на берег, пробился в пригород Новороссийска...

Не раз еще мы с Фейгиным оказывались вместе на фронте, и всегда я чувствовал заботливую руку друга, его ненавязчивое, корректное покровительство. И хотя разница в возрасте у нас небольшая, я относился к нему как к старшему, более искушенному в жизни. Тем более в литературе. Войну он начал уже писателем. За плечами были четыре изданных книги... Позади – Перекоп, Севастополь, Керчь, Кубань... «Бывалый парень», – сказали мне друзья, знакомя с Эммануилом Фейгиным ранней осенью 1942 года, когда он служил еще в газете Черноморской группы войск «Вперед, к победе!». Никогда не забуду, как участлив он был, узнав, что меня ранило, как снаряжал, когда я уезжал в тыл полечиться. Уже в пути я обнаружил, что в сухом пайке, который он вручил мне, когда я взобрался в кузов машины, – и печенье, и табак, и даже копченая рыбешка. Где он раздобыл эти «деликатесы» – одному богу известно.

В конце сорок третьего нас разлучили кадровики. Меня перевели в другую газету, а он остался в «Бойце». Встретились мы лишь после войны – в Иране, куда меня снова забросила тогда судьба газетчика.

Было это в Казвине – плоскокрышем, знойном городе, в ста сорока километрах от Тегерана. Приехал Фейгин неожиданно и удивительно вовремя, потому что в тот день я собрался в далекую поездку. Когда улеглись наши обоюдовосторженные восклицания, он вынул из полевой сумки и подарил мне свою новую повесть «Девушка из легенды».

– Когда ты успел? – спросил я.

– Хотелось, не мог не написать.

Мы собрались идти обедать. Эммануил спросил, не найдется ли у меня чего-нибудь поесть. Заметив мое недоумение, добавил:

– Сейчас узнаешь.

У лестницы его поджидал пес. Рыжий, лохматый, хилый, он, высунув язык, прерывисто дышал.

– Жарко бедняге, – сказал Эммануил и дал ему ломоть хлеба.

– Где ты эту дворнягу нашел? – спросил я.

– С утра ходит за мной. Бездомная. Тут много бездомных собак.

Позже я узнал, что все три недели пребывания Фейгина в Казвине собака неотступно следовала за ним. Он ее кормил, даже купал в арыке. А когда выехал в Тебриз и через три дня вернулся, пес поджидал его у дома.

Вечером я отправился в восточную иранскую провинцию Хорасан.

Война не дошла до Ирана, хотя немцы изо всех сил пытались сокрушить Кавказ, затем устремиться в Иран, в Индию... Кавказ выстоял и победил. Иран продолжал мирную жизнь – по его территории пролегала лишь трасса военных перевозок. Ну, а здесь, в Хорасане, вдали от тех дорог, по которым с юга на север шли грузы, даже в войну не ощущалась война. В 46‑м и подавно. А в тихом, несуетливом городке Нишапуре, что по дороге из Тегерана в столицу Хорасана – многолюдный, бойкий Мешхед, средоточие паломников, – время, казалось, вообще застыло, остановилось.

Это чувство особенно сильно овладело мною, когда я пришел к холмику, благоухающему розами. Такой была тогда могила Омара Хайяма. Теперь в Нишапуре возвели великолепный мемориал и прах поэта покоится под камнем. Но холмик, покрытый розами, казался мне самым подходящим, самым естественным надгробием тому, кто лежал под ним. Самым подходящим, самым простым и великим.

Меня, когда умру, вы соком роз омойте...



Кругом стояла непроницаемая тишина, с неба, отполированного до синевы, нещадно палило солнце. А розы сияли свежестью, бессмертием красоты, как рубаи Хайяма о нежности и страсти, любви и грезах, о тайнах мироздания и свободе разума.

Стихи шли из глубины времени, не увядая и не теряя силы, напротив, обретая ее, потому что, простые и мудрые, они покоряли разум и душу все новых и новых поколений, призывая их к справедливости, к добру.

Когда б я властен был над этим небом злым,

Я б сокрушил его и заменил другим,

Чтоб не было преград стремленьям благородным

И человек мог жить, тоскою не томим.



Может быть, никогда раньше так пронзительно не звучали во мне эти строки, как в тот жаркий день в Нишапуре у могилы их творца.

Нет, не застыло здесь время! Тишина, прочно властвовавшая вокруг, словно наркоз, притупляла его ощущение. Жила, звучала в эти мгновения лишь поэзия Хайяма. Это она вобрала, вместила в себя время: и те восемьдесят с лишним лет, которые прожил ее творец на свете, и те восемь с лишним столетий, в которых живет его дух и его дар. И будет жить всегда.

Потом мы с водителем отправились перекусить в придорожную чайхану с рекламным названием «Омар Хайям». С потолка гирляндами свисали едко-желтые бумажные ленточки, усеянные черными точками мух, с неровного глиняного пола пахло испаряющейся водой. У входа висел потемневший от времени, но аккуратно обтянутый по краям синим бархатом, картонный портрет мудрого и печального старца в чалме.

Посетителей было мало. Трое молодых мужчин сидели за столиком, еще трое пожилых, поджав под себя ноги, – на ковре. Из маленьких стаканчиков они медленно пили чай с сахаром вприкуску и вели тихую беседу. Один уселся в сторонке и, облокотившись на цветастую подушку, тянул кальян, наблюдая, как при очередной затяжке булькает в стеклянной трубке вода.

Еще один посетитель находился в чайхане – худущий, с землистым лицом и в рваной одежде. Возраст его определить было трудно. Он стоял у входа и неотрывно, завистливо глядел на человека, курившего кальян. Потом приблизился к хозяину, разливавшему чай, но не успел проговорить ни слова: тот вышел из-за стойки, взял его за ворот куртки, подвел к портрету старца, заставил поклониться портрету и, что-то сказав, выдворил за дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю