Текст книги "Дороги и люди"
Автор книги: Константин Серебряков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
– Вы имеете в виду не только глубину поэтической передачи человеческой психологии?
– Конечно, не только. Вы знаете, как расширилась сейчас «карта» интересов нашей поэзии, в том числе и «географически» расширилась...
Я прерываю Ираклия Виссарионовича и говорю о том, что «карта» его личных литературных странствий внешне выглядит довольно причудливо. В ней нет какой-либо видимой последовательности: Индия, Ближний Восток, Соединенные Штаты Америки, Китай, Палестина, Турция, Италия...
– Нет, последовательность есть. Для нас жизнь – это человек, человеческая душа. Но она по-разному устроена. И дело здесь не только в национальных особенностях. Ты ездишь по свету, встречаешься с проявлениями простых человеческих чувств и понимаешь, что при всей общности эти чувства говорят о разных социальных мирах. Почти из каждой поездки я привозил с собой книжки очерков. Не буду говорить о них как о каких-то художественных дерзаниях. Мне было просто интересно запечатлеть увиденное. Я привозил также из этих поездок и новые лирические стихи. Но я ничего не мог написать в стихах, скажем, о Китае (я был там в шестьдесят четвертом году). Какая-то странная унификация в проявлении человеческих чувств сковывала мое воображение. Не поймите меня так, что я признаюсь только теперь в этом, но в размеренно регламентированных встречах в Китае с людьми, которые нас окружали в поездке, я чувствовал себя как-то неуютно. Словом, не получил я возможности прикоснуться к миру человеческих чувств – добрых, искренних, чрезвычайно содержательных, которыми, я знаю, живут все люди истинного труда.
И сейчас, когда думаю об опасном авантюризме китайских руководителей, меня больше всего волнует то неуважение к народу, к человеческому достоинству, признаки которого я видел уже тогда в Китае.
Ираклий Абашидзе замолкает.
Как это хорошо сказано: «Поэт – эхо мира». Настоящий поэт. Каждый по-своему – эхо. И труд поэта – это, конечно, не подбор рифм позвучнее, не просто выражение собственного внутреннего голоса, фиксация его на бумаге. Это прежде всего постоянная способность глубокого сопереживания того, чем живут люди.
В творчестве Ираклия Абашидзе последних двадцати лет легко прослеживается постоянная тема – руставелевская. Еще в цикле стихов «Из индийской тетради» есть стихотворение «По следам Руставели». Поэт много раз возвращался к образу великого отца грузинской поэзии. Абашидзе писал об этом и как поэт, и как исследователь. Но прежде всего – как поэт.
Вот и сейчас, когда мы сидим в комнате, где все напоминает о Руставели – и чеканка, и фотокопия знаменитого портрета, найденного на колонне Крестного монастыря в Иерусалиме, и фолианты «Витязя в тигровой шкуре», – Абашидзе показывает мне отлично изданные книжки с навевающим грусть названием «Палестина, Палестина!..». Это цикл стихов Ираклия Абашидзе, продолжающий ту же руставелевскую тему.
Стихи рождались в раздумьях о судьбе поэта, в странствиях по следам Руставели, в долгих поисках по далеким дорогам Востока.
«Минуя семь веков», наш современник по всей Индии искал «заветный след, – там, где на пыль дорог семь тысяч ливней пало, семь сотен лет прошло, – и след свело на нет». Искал он этот след и там, где Руставели «ловил неумолимый пророческий напев, где сердцем услыхал, как в верности клялись... друг другу побратимы, увидел, как встает в Арабском море шквал».
Наконец, Абашидзе – в Иерусалиме, у порога Крестного монастыря, где, по преданию, нашел последнее пристанище Руставели. После долгой череды тщетных поисков он, Абашидзе, несказанно гордый, исполненный высокого благоговения, восклицает: «Ты здесь...»
И вот далекий потомок Руставели, «услышав» в Крестном монастыре Его голос, Его исповедь, «просит» у него счесть «услышанное» за действительно услышанное и поведать людям о том, что Он «думал и переживал... в последние дни жизни» семьсот лет тому назад.
И со страниц «Палестины, Палестины!..» звучит голос Руставели. Звучит у стен монастыря, в монастыре, в оливковом саду, у колокольни, в белой келье, у Катамона, у Голгофы... Каждая главка – монолог великого поэта. И каждый монолог – своя высокая тема: разума и сознания, которые он почитал «высшим даром», поскольку они «из всех существ недаром лишь человеку только и даны»; тема родины, которая была его «дыханием когда-то»; родного языка, позабыть который не дано даже «в минуту кончины»; и снова тема отчизны, которой ниспослать «покой и процветанье» он молит бога...
Читаешь, перечитываешь цикл и чувствуешь, как прошлое удивительным образом приближается, как голос Руставели пробуждает мысль о нашем сегодня. Почему сегодня? Да потому, что он созвучен высокому гуманизму, который рожден всем строем нашей жизни, постоянно развивается и духовно обогащается. Бережно, с поразительно тонким чувством времени автор рассказал о своем герое.
«Палестина, Палестина!..» – это не только поэтический взлет Ираклия Абашидзе, но, не побоюсь гиперболы, и лучшее из того, что создано в грузинской поэзии о ее бессмертном отце.
Этот поэтический взлет не был случаен, он готовился исподволь, долго, может быть, даже незаметно для самого поэта, как скрыта от взора жизнь растения под землей, пока оно не пробьется наружу.
И взлет этот, рожденный и вскормленный силой могучего примера, преподанного Руставели, – его гуманизмом, нравственной чистотой, неистребимым чувством высокой любви, мудростью и патриотизмом, – открыл в творчестве современного поэта новые горизонты. А былая неуверенность в долговечности своей музы – «Мой стареющий стих... Что ему суждено впереди?» – тяготившая поэта на пороге полувека, сменилась верой в силу своего призвания:
Душа поэта – Разъяренный лев,
Иль колесница, мчащая над бездной,
Иль древний Рим,
где, все преодолев,
Сойдутся все:
и царь и раб безвестный.
В какой руде
Столь стойкий сыщешь нрав,
Иль, может,
в камне, или же в алмазе,
Чтоб все принять,
не сгинув, не пропав,
Как свет Помпеи или свод Армази?..[34]
Так прилив вдохновения, творчества поглотил сомнения, словно морской прибой мелкую гальку.
В конце той встречи поэт сказал:
– В жизни человек чувствует себя счастливым тогда, когда он в первый момент, развивая, продолжая что-то, стремится к новому, к началу чего-то нового.
«Стремится к началу чего-то нового» – может быть, в этом и есть разгадка неугасающего поэтического горения Ираклия Абашидзе? Во всяком случае, он пришел к своему семидесятилетию не только как к знаменательной дате, но и как к новому этапу в творчестве.
Я встретился с ним в Москве. Он был, как всегда, приветлив – этот высокий, статный мужчина с выразительными чертами открытого лица, с внимательным, участливым взглядом.
Это было на второй день после юбилейного вечера в зале Чайковского, где Ираклия Абашидзе чествовали торжественно и по-дружески, а он сидел, стараясь скрыть неловкость «неопытного юбиляра» (его реплика). Потом сосредоточился, и казалось – он не «виновник», а лишь участник торжества и слушает речи не о себе, а о ком-то другом, но близком человеке...
Я поздравил его с присвоением звания Героя Социалистического Труда, и у меня вырвалось:
– Ну как, не легко нести груз такой славы?
Он неожиданно сделал очень серьезное лицо и ответил своей иронической строкой:
– Хожу я как литературное наследство! – и широко улыбнулся.
– И все же? – переспросил я.
– Сказать, что слава мне не нравится, – не могу, слава, как и любовь, вдохновляет. Но привыкать к славе, как и к любви, – нельзя. Ни в коем случае! Иначе все станет скучным и томительным. Слава – тоже рубеж, с которого опять нужно начинать.
...Есть у Ираклия Абашидзе слова, которые я часто вспоминаю. Это слова о том, что человеческая жизнь похожа на вечность, если это подлинно человеческая жизнь, когда ты
...Все живешь, тревожась и тревожа,
И начинаешь снова начинать.
Глубоко правдивы эти слова. По отношению к истории человечества и к судьбе человека. По отношению к любви. К труду. К поэзии.
ТРУДНОЕ РОЖДЕНИЕ РОМАНА
Полчаса езды от Берлина, и сквозь лесную чащу выглянули светлые домики дачного поселка Цигенхальс.
Большой пушистый кот, черный с белыми лапками, чинно подошел к остановившейся машине и деловито мяукнул. Тут же вышел хозяин дома. Невысокого роста, энергичное лицо в резких морщинах.
Мы прошли в кабинет. Это был строгий рабочий кабинет писателя. Книги, стол, кресла. Все аккуратно и рационально. Ничего лишнего, ничего случайного, ничего отвлекающего. Может быть, только десятки великолепных курительных трубок из вереска и морской пенки, веером разложенные на низкой круглой тумбочке. Трубки – моя слабость, и я не мог не поглядеть на них с любопытством.
Хозяин молчал, как бы давая мне время освоиться. Потом, когда я посмотрел на длинные ряды книг, выстроившихся по стенам, он указал на полку, где стояли тома изданных на немецком языке мемуаров советских военачальников, и сказал:
– Мои настольные книги.
Это понятно: роман, принесший Дитеру Ноллю широкую популярность, – «Приключения Вернера Хольта» – произведение о второй мировой войне. Роман исповедальный, во многом автобиографичный. Нолль сам сказал об этом: «Позиция Хольта в романе адекватна моей тогдашней жизненной позиции – позиции антифашиста на подступах к социализму. В подобной ситуации находились в ту пору многие люди. Однако этого было недостаточно. Из противника нацизма надо было стать строителем социализма. Это означало также – и порой этот процесс был очень болезненным, – что необходимо оторваться от прошлого и стать на новый путь – и в собственной жизни, и в литературе».
В 1946 году Дитер Нолль вступает в ряды коммунистов. Работает в журнале «Ауфбау», жадно присматривается к жизни. Через несколько лет публикует книги очерков о том новом, что возникало в те годы в Германской Демократической Республике. Так, быть может, из сопоставления современной действительности с последними годами войны возникли идеи «Приключений Вернера Хольта», где столь отчетливо выражена позиция художника-гуманиста. Роман был удостоен премии имени Генриха Манна, переведен на многие языки мира.
– Да, я очень рад, что моя книга... – Нолль выбивает пепел из трубки, – что моя книга оказала известное влияние на молодых людей нашей страны. И прежних молодых, и нынешних. Их сознание тоже надо формировать. Никто готовым строителем социализма не рождается.
Мы вышли на веранду. Перед ней весело зеленела лужайка с низко подстриженной травой. Вдоль лужайки горели кусты роз. А дальше плескались зеленые воды озера Кросин с плакучими ивами по берегам и темной полоской леса на горизонте. И утки плавали, и лебеди, и белые паруса маячили вдали – все как на старинной, чуточку сентиментальной акварели. От слегка сумрачного неба краски были приглушены... Я спросил:
– Вы любите писать природу?
– Критики упрекали меня за пейзажи, и я перестал их писать. Но...
Он умолк. А я был настойчив:
– Что значит ваше «но»?
– А то, что я пишу природу только для себя.
– И этого вам достаточно?
– Видите ли, когда я пишу пейзаж, я не только вторично вижу его, но вживаюсь в него. И это острое ощущение природы питает творческие силы. Мне тогда легче даются психологические ситуации. Да что угодно легче! Могу еще признаться: пишу и стихи. И тоже только для себя. В литературе я скорее рационалист, но эмоции мне нужны. Хотя бы для душевного равновесия.
Супруга писателя поставила на стол поднос с чашечками и кофейником.
– Вот кто ухаживает за лужайкой, – сказал Дитер Нолль. И добавил: – Но Моника помогает мне и в работе. Я диктую – она стенографирует.
– Когда вы работаете?
– Ежедневно с пяти до десяти утра.
– И сколько страниц диктуете за эти часы?
– Бывает, до двадцати. Потом недели четыре правлю. Для последнего романа – «Киппенберг» – я написал пять тысяч страниц. Предварительно создал подробные биографии героев, чтобы знать всю их подноготную и лучше владеть материалом.
– Какая часть из пяти тысяч страниц вошла в роман?
– Лучшая, – сразу же ответил он, но тут же оговорился: – Впрочем, и остальное не пропадет...
«Киппенберг» вышел в 1979 году и быстро завоевал признание читателей, заждавшихся нового слова Дитера Нолля: интервал между «Приключениями Вернера Хольта» и «Киппенбергом» составил пятнадцать лет!
– Мое длительное молчание, – объяснил Нолль, – ничуть не удручало меня. Напротив, оно помогло избавиться от бремени успеха после «Хольта». Я решил, что если от меня не ждут ничего большего, то со временем можно предложить читателю нечто новое. Совсем новое. «Киппенберг» – не продолжение «Хольта», это новая проблематика.
Главный герой романа Иоахим Киппенберг – ученый. Но дело не в профессии героя. Это роман о человеке нашего времени. О гражданском долге, об ответственности за свое дело. Герою приходится решать сложные проблемы, требующие мужества, которого ему не хватило в необходимый момент. Отсюда острота конфликтной ситуации, чреватой серьезными нравственными уроками. И отсюда успех у читателя. Я спросил Дитера Нолля, как зародился замысел романа.
– После «Хольта» я работал над повестью, сюжет которой мне подсказала газетная заметка. То был случай, связанный со смертью девушки, отравившейся газом. Признаюсь, получалась душещипательная сентиментально-любовная драма. И для того чтобы изобразить несчастную любовь девушки к женатому человеку, мне нужен был персонаж, чье общественное положение и психологический склад определили бы развитие сюжета. Так я придумал доктора Киппенберга. Но герой – ничто, если он действует вне общественно-социальной среды. И к Киппенбергу я приставил еще несколько сотрудников и даже целый институт создал. И вот случилось так, что первоначально задуманный сюжет повести оказался лишь подступом к большой и серьезной работе. Неопубликованную повесть «Последнее дело Крузе» я называю теперь «Пра-Киппенберг»...
Медленно и величаво со стороны озера подошел кот.
– О-о, Мориц, давно тебя не было, – сказал хозяин, взял кота на колени и потрепал за ухо. – Ты что, опять за ондатрой охотился?
– ?
Дитер Нолль понял мое недоумение и пояснил, что в озере водится много этого зверька и Мориц наловчился истреблять его.
«Кот-браконьер», – подумал я про себя, но промолчал. И снова спросил:
– О чем будет следующий роман?
– Опять-таки о становлении нового человека, о развитии человеческой личности. А это, как вы знаете, процесс нелегкий. Пока, правда, я не могу сказать, в каких конкретных ситуациях будет действовать мой герой. Возможно, им будет артист. У меня уже есть ансамбль персонажей. Труппа, так сказать, подобрана, скоро начну репетиции. Но характеры и действия участников романа будут создаваться в процессе писания. Ведь известно, что герои не всегда подчиняются писателю. Порой они сами диктуют ему свою волю. Писатель – это не режиссер, требующий от артистов повиновения... – Нолль отпил кофе и неожиданно спросил: – А вас интересует, как у нас читается советская книга?
– Да, конечно.
– Расскажу о таком случае. Один из моих сыновей подружился с молодым человеком из семьи с мелкобуржуазными привычками и католическим духом. У молодого человека не было – как это сказать? – конструктивного понимания нашей новой действительности. Он попросил помочь составить ему «круг чтения». И я порекомендовал в этот «круг» трилогию Константина Симонова.
Дитер Нолль продолжает рассказ о юноше, которому романы Симонова открыли глаза на многое. А Серпилин и Синцов стали для него, по его же определению, «людьми, которыми хочется быть».
– Он сейчас в армии, – говорит писатель, – и книги Симонова помогли ему найти цель в жизни...
Через день на Александерплац я встретил... Но прежде о том, что происходило в пятницу, 31 августа, на этой большой берлинской площади.
В тот день Александерплац выглядела необычно. За прилавками нарядных киосков, увенчанных гербами немецких городов, стояли редакторы и сотрудники редакций более ста газет Берлина и всех других крупных городов ГДР, руководители издательств, радио и телевидения. Что только не продавалось здесь! Дивные саксонские гравюры из Дрездена и нежные гладиолусы из сельскохозяйственного кооператива Гентин; сверкающие внутренним огнем куски горных пород, добытые в Тюрингии, и фиолетовые упругие кочаны капусты с огородов Ребеля; всевозможные календари, альбомы, изготовленные в Лейпциге, и открытки с видами Веймара – этого старинного очага классической немецкой культуры; детские игрушки и сдобные крендели; плюшевые мишки – эмблема Олимпиады‑80 – и книги, книги, книги... По площади шмыгали мальчишки, потея в теплых, не по сезону, традиционных костюмах берлинских газетчиков, с пухлой сумкой через плечо, в фуражке с блестящим черным козырьком и, выкрикивая, предлагали публике факсимильные экземпляры первого номера «Берлинер цайтунг» от 21 мая 1945 года.
Это был десятый ежегодный праздник журналистов ГДР – День международной солидарности.
Многое из того, что было на стойках киосков, выработали сверх плана рабочие предприятий и безвозмездно передали в фонд солидарности. Зарубежные корреспонденты «Нойес Дойчланд» прислали чешское стекло, кубки с берегов Ла-Платы, палестинские головные уборы... А берлинцы (их побывало на площади более 150 тысяч) за ценой не стояли и нередко платили за покупки в двух– а то и в трехкратном размере.
...Блистая остроумием, журналист Ганс Узлар зазывал людей на аукцион сувениров и сам же собирал деньги в большую пивную кружку. Художник Герхард Вонтра со скоростью урагана рисовал портреты с натуры. Гельмут Шельхарт, дублировавший на немецком языке Берта Ланкастера в киноэпопее «Великая Отечественная», продавал снимки кадров из этого фильма.
Одним словом, фантазия бурлила, кипела у организаторов праздника, по внешнему облику, пестроте и многолюдности напоминавшего былые городские ярмарки, а по содержанию отражавшего новые человеческие отношения, интернационализм, истинную гуманность. В прошлом году, как мне сказали, вся выручка этого дня была послана во Вьетнам, в нынешнем – пойдет на помощь никарагуанцам.
Весь день играла музыка, с речами выступали журналисты и писатели, пели популярные артисты... Здесь-то я и встретил Дитера Нолля. Он стоял за прилавком киоска «Нойес Дойчланд» и продавал свой новый роман «Киппенберг», который давно уже исчез из магазинов. Выстроилась длинная очередь, и каждый, отходя от киоска, разглядывал автограф известного писателя. Наконец Нолль как-то виновато улыбнулся и сказал:
– Все. Больше книг нет.
Был он в светлой куртке, таких же брюках, в модных, немного грубоватых туфлях и с неизменной трубкой. Выглядел Нолль весьма моложаво, и я сказал ему об этом.
– Еще бы, – ответил он, – я продал сейчас сто «Киппенбергов», и большинство покупателей были девушки.
– А когда вы будете продавать свой следующий роман? Неужели... – я не закончил фразу.
Дитер Нолль рассмеялся:
– Понимаю, понимаю. Нет, следующую книгу я напишу гораздо быстрее. Долгая работа над «Киппенбергом» даст мне теперь большой выигрыш во времени. Труд ведь всегда окупается сторицей. Новый роман я напишу за пять лет. Значит, через пять лет снова помолодею, потому что надеюсь, вот так, как сегодня, буду продавать его красивым девушкам на Александерплац.
ПРОСТОТА ДУХА
Это был его второй приезд в Армению. Впервые он побывал здесь в 1935 году. Тогда познакомился и подружился с Егише Чаренцем. И Чаренц сказал ему: «Ты пишешь по-английски, и все-таки ты армянский писатель». Спустя год в Нью-Йорке вышла книга Уильяма Сарояна «Вдох и выдох» с авторским посвящением: «Английскому языку, американской земле и армянскому духу».
И вот он снова в Армении. Для него это не экзотическая страна, а родной край, земля его предков, где он слышит язык, на котором мать учила его молитве в калифорнийском городе Фресно – туда привела ее горькая доля таких, как и она, скитальцев из западно-армянского города Битлиса.
Чаренца уже не было... Был его друг – поэт Гурген Маари, ставший другом и Сарояна. Подружился он и с прозаиком Рачием Кочаром – умным собеседником, владевшим различными армянскими диалектами, в том числе битлисским, и с драматургом Ашотом Папаяном, чьи родители, как и у Сарояна, родом из Битлиса. Да мало ли с кем свели его насыщенные встречами яркие осенние ереванские дни 1960 года?
Непосредственный, импульсивный, быстрый в движениях, он тогда, в свои 52 года, казался непоседой. На представлении своей пьесы «В горах мое сердце» трижды вставал с места и, нагнувшись, быстро пересаживался в другой ряд. Невольно думалось: как же он подолгу сидит за письменным столом?
А за стол Сароян садится ежедневно. Даже когда находится в путешествиях. Вот и в те дни он каждое утро отстукивал на машинке, которую повсюду возит с собой, три-четыре странички, а то и больше – и только после этого выходил из гостиничного номера. Иначе как бы он мог создать свыше тысячи рассказов, больше двадцати романов и пьес, написать множество сценариев, очерков, эссе, как?
–
Сестра Кочара пригласила Сарояна к себе в село Джанфида – недалеко от Еревана.
Приехали к обеду. У дома собрались сельчане поглядеть на знаменитого писателя. Сароян вышел из машины и стал радушно здороваться со всеми: «Здравствуй, брат, здравствуй, сестра».
К дому прилегал виноградник. Из-под зеленых листьев выглядывали спелые желтые гроздья. Сароян быстро оказался среди лоз. Сорвал гроздь, попробовал:
– Такой в Калифорнии не родится.
– Кушайте, кушайте, – послышались голоса.
Он нарвал целую охапку и вышел из виноградника.
– Берите, кушайте, – предлагал собравшимся.
Никто, конечно, не брал. Обеими ладонями прижимая к груди гроздья, он стал подниматься по лестнице, вдоль которой стояли хозяева дома – взрослые и дети.
– Берите, кушайте, – продолжал он.
Все заулыбались.
– Странно, такой почтенный виноград, а вы не пробуете.
Он любит слово «почтенный» и часто «прикладывает» его к людям, предметам, животным.
Уселись за стол. Гроздья он аккуратно положил рядом с собой. Кочар провозгласил тост за гостя. Сароян пригубил рюмку и закусил виноградинкой.
– Теперь давайте выпьем за этот виноград, за эту землю и за руки, что оживляют ее, – сказал Сароян.
Всегда трудно угадать, что сейчас скажет Сароян и что он, непоседа, сделает. В самом разгаре обеда, когда внесли дымящиеся душистые шашлыки и появились шампуры с нанизанными на них крупными, чуть подгоревшими, будто покрытыми красно-черной политурой, помидорами, зеленым перцем и густо-синими баклажанами, Сароян вдруг встал, взял высвободившийся шампур, обошел стол, надел чью-то папаху и уселся на тахту, поджав под себя ноги и взлохматив свои черные усы.
– Похож я на фидаи?[35] Похож?
– Шашлык остынет, – заметил ему Кочар.
– Не беда, лишь бы память не остыла. Нужно помнить свое прошлое, тогда и шашлык и виноград вкусней будут.
Кто-то запел песню армянских фидаи.
Все подхватили. Пел и Сароян.
Прощаясь, он спохватился:
– А виноград? Мой виноград! Я сохраню косточки и посею их во Фресно. Пусть растет там армянский виноград.
Ашот Папаян – величавый, с бело-сизой гривой свободно спадающих на лоб волос, с грозным и в то же время ласковым взглядом больших глаз – статный, красивый мужчина.
– Ты настоящий битлисец, – сказал ему Сароян. – Моя мать и дядя говорили, что в нашем городе все были красавцы.
Сароян побывал в доме Папаяна. Мать драматурга Грап (ей тогда было уже восемьдесят) поцеловала Сарояна в лоб, а он склонился и нежно поцеловал ей руку.
Разговорились. И Сароян узнал в тот вечер, что Папаяны жили в Битлисе по соседству с его родителями – отцом Арменаком и матерью Такуи – дом к дому. Старая Грап вспомнила, что во дворе у Сароянов росло большое тутовое дерево. Его крупные белые плоды были сладки как мед. Летом мальчики взбирались на дерево, трясли ветки, и спелые ягоды сыпались на полотно, разостланное на земле. В такие дни Сарояны приглашали Папаянов полакомиться сочной тутой.
– Жаль, меня не было тогда на свете, а то бы и я съел. – Помолчал и, как бы про себя, добавил: – Может, когда-нибудь побываю в Битлисе. Ведь я никогда там не был.
Спустя два года ему удалось съездить в Битлис – «в город, выстроенный в горах», где и улицы «были пробиты в горах». Позже он сообщил Ашоту Папаяну, что без труда разыскал отчий дом – так точны были рассказы матери, дяди и старушки Грап.
Руины Звартноца, храма VII века. Суровая голизна громадных камней, четкий орнамент на низвергнутых капителях: орел, виноградная гроздь, гранат. И – будто туго закрученная пружина – символ «вечного движения».
Сароян ходит молча, непривычно медленно, погруженный в себя. «Удивляться надо молча», – скажет он позже.
Я был тогда корреспондентом «Литературной газеты» по республикам Закавказья и конечно же собирался написать репортаж о пребывании Уильяма Сарояна в Армении. Вот и поджидал удобного момента, чтобы побеседовать с ним.
Когда был закончен осмотр Звартноца и Сароян вернулся к привычной своей общительности, я попросил его об интервью.
– Хоть сейчас. Задавайте вопросы.
Тут по моей просьбе хотел было вступить в свои обязанности переводчик: мне казалось, что Сарояну будет легче изъясняться по-английски. Он категорически отказался от услуг переводчика и повел разговор на армянском языке. Иногда затруднялся, искал подходящее слово, но ни разу не перешел на английский. А о беседе и о том, как она далее обернулась для нашего гостя, скажу чуточку позже.
Сароян уезжал из Советского Союза. Рачия Кочар, Ашот Папаян и я решили проводить его до Тбилиси, откуда он отправится в Батуми, потом морем – в Грецию.
Ровно в девять утра, как условились, мы выехали из Еревана. В машине я спросил Сарояна, неужели и сегодня он успел поработать, «настучать» свои странички.
– Это для меня так же необходимо, как выпить чашечку кофе или побриться, – ответил он.
Остановились на Севане. Подошли к берегу. Вода в озере, согретая летним горным солнцем, успела уже остыть. Было довольно зябко. Ашот Папаян скинул с себя костюм: купаться, купаться!
– Вот это битлисец! – с гордостью сказал Сароян.
Пока мы с Кочаром наблюдали, как здоровенное тело Ашота барахтается в холодной воде, Сароян куда-то исчез. Мы обернулись и увидели его совершающим какие-то странные перебежки. Он прыгал через камни, останавливался, нагибался к земле, вскакивал и снова устремлялся вверх по крутому берегу.
– Что случилось, Уильям? – крикнул Кочар.
Сароян не унимался. Наконец остановился и, держа что-то в руке, стал внимательно рассматривать.
Мы подошли к нему.
– Почтенное животное. Солнце любит. А какие глаза! – с детской восторженностью говорил он.
В руке у него была обыкновенная, серая, как камень, маленькая ящерица с удивленно выпученными глазами.
– Как она смотрит, а? Как смотрит! – снова сказал он и бережно опустил ящерицу на плоский валун. Она тут же скрылась.
Этот эпизод показался мне особенно примечательным после того, как я прочитал в сборнике Уильяма Сарояна «Меня зовут Арам» рассказ «Гранатовая роща». Там есть тонкий, смешной, порой нарочито несуразный, внешне предельно простой, а по сути многозначительный диалог Арама и дяди Мелика. Позволю себе процитировать некоторые места.
«Рогатая жаба выползла на поверхность прямо у него из-под ног. Дядя стиснул мне плечо и замер в благоговейной неподвижности.
– Что это за животное?
– Это крохотная ящерица?
– Это мышь с рожками. Что это такое?
– Не знаю наверное. Мы их зовем рогатыми жабами...
– Она не ядовитая? – сказал он.
– Если ее съесть? Или если укусит?
– В том и другом случае, – говорит дядя.
– По-моему, они несъедобные, – говорю я. – Но, кажется, безвредные. Я их много ловил. В неволе они тоскуют, но не кусаются. Поймать ее?
– Пожалуйста, – говорит дядя.
Я подкрался и схватил рогатую жабу, а дядя за мной наблюдал...
Я протянул рогатую жабу дяде. Он старался показать, что ничуточки ни боится.
– Прелестная крошка, правда? – сказал он не совсем твердым голосом.
– Хотите ее подержать?
– Нет, – сказал дядя. – Лучше ты сам. Я никогда так близко не видел этих зверюшек. Гляди-ка, да у нее есть глаза! Она, наверное, нас видит.
– Конечно, – говорю я. – Она смотрит прямо на вас...
– Какие огромные глаза для такого маленького создания. Ты уверен, что они не сердятся, когда их хватают руками?
– Они, наверное, сейчас же забывают об этом, как только их отпустишь.
– Ты в самом деле так думаешь?
– Да, вряд ли у них хорошая память.
Дядя выпрямился и глубоко вздохнул.
– Отпусти ее с миром, – сказал он. – Не надо быть жестоким с невинными тварями божьими. Раз она не ядовитая и не злопамятна... отпусти эту робкую крошку на землю. Будем добры ко всем зверюшкам, которые живут на земле вместе с нами».
Сначала я подумал, что диалог этот навеян эпизодом, случившимся на Севане. Но потом узнал, что рассказ «Гранатовая роща» написан задолго до этого, и тогда... тогда меня поразило, как сильно и непосредственно живут в художнике творчески уже выпестованные детали. Ведь на севанском берегу Сароян вел себя прямо по рассказу – сам по своему рассказу...
Мы уже принялись за еду в прибрежном ресторане, когда появился посиневший от холодной воды Ашот Папаян. Он обтирал платком затылок, шею, потом просунул платок под сорочку. Заметив насмешливый взгляд Кочара, объяснил:
– Не просох. Полотенца-то не было.
– Не смущайся, хорошенько ощупай себя – не застряла ль где под мышкой форель? Выпусти беднягу в озеро, пока мы не уехали отсюда. Будем добры с невинными тварями божьими, – неожиданно произнес Сароян.
Позади остался перевал. На смену суровой пустынности гор хлынули нам в очи зеленые волны леса. Дохнуло терпким воздухом хвои и прохладой ручьев.
– Армянский рай! – воскликнул Сароян. – Тут не машина нужна – велосипед. А еще лучше – пешком. – Улыбнулся и добавил: – Ашот быстрее бы просох.
Позже в одном из интервью он скажет: «Вершиной лечения считаю ходьбу и езду на велосипеде». И еще скажет: «Не могу жить без иронии».
Миновав Дилижан, поехали лесным ущельем реки Агстев. Среди деревьев мелькнули фигуры людей в пестрых одеждах.
– Это кто, цыгане? – спросил Сароян.
– Нет, курды, – ответил Кочар.
– О, это страшно интересно! Остановите машину.
Кочар, владевший курдским языком, тут же установил контакт.
– Они из Тбилиси. Невесту везут на свадьбу, – сказал он нам после того, как обменялся с курдами быстрыми вопросами-ответами.
– А можно взглянуть на невесту? – не унимался Сароян.
Кочар перевел на курдский его просьбу, и нас подвели к невесте. Это была прехорошенькая девушка в длинном пунцово-желто-зеленом платье, увешанном поверху тяжелыми рядами ожерелий из монет. Она кротко сидела на камне со своей подружкой и, когда обернулась к нам, вся зазвенела.
– А кто здесь ее отец? – спросил Сароян.








