412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Серебряков » Дороги и люди » Текст книги (страница 13)
Дороги и люди
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:41

Текст книги "Дороги и люди"


Автор книги: Константин Серебряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

В те дни Мариэтта Сергеевна лежала в больнице после глазной операции и, к счастью, через час после моего разговора с Зильберштейном позвонила мне и с торжеством, давно не ощущаемым в ее голосе, сказала:

– Мне сняли повязку. Я счастлива! Снова вижу мир и свет. Грешно мне жаловаться на судьбу. В 91 почти год – вы подумайте! – сделали операцию. Выходит книга! Что мне еще нужно?! Хочется только одного – знать, что жизнь не прошла даром, что ты еще действуешь и что ты еще нужна.

Я сообщил ей о письме. Она буквально вскрикнула:

– Неужели нашлось? Завтра вместе с Зильберштейном приезжайте ко мне. Буду ждать...

Мы ее встретили в коридоре. Она шла, поддерживаемая внучкой Леной. Узнала меня сразу. Это хороший симптом – значит, лучше стала видеть, подумал я. Завела нас в палату. Перед чтением письма Зильберштейн не удержался, чтобы не сказать ей, какая она мудрая, какая замечательная и какое это бесценное, не имеющее себе равного в эпистолярной литературе письмо. «Это письмо века», – заключил он.

– Ну, ладно, ладно, читайте. Посмотрим, имеет или не имеет себе равных, – сказала она.

– Только не перебивайте меня, – пошутил Илья Самуилович, – тем более, что я старше вас.

– Вы поглядите на него – он старше! Малютка вы по сравнению со мной.

– Вы отчаянная дама!

– Не дама, а отчаянная девчонка. Ну, читайте же.

Читал он медленно, внятно, отчеканивая каждое слово этого действительно удивительного письма по беспощадности самоанализа, откровению, а главное, – по глубине понимания поэмы «Двенадцать». Можно без преувеличения сказать, что Мариэтта Шагинян – одна из первых, кто так верно постиг и оценил историческое значение «Двенадцати». В этом письме и тревога за больного Блока, отягощенного душевными метаниями, напором злобствующих эстетов из среды буржуазной интеллигенции, пытавшихся снять с него «клеймо большевика», оторвать от революции.

Мариэтта Сергеевна слушала свое письмо молча, напряженно-внимательно, иногда кивала головой в знак согласия с тем, что утверждала сама пятьдесят восемь лет назад, иногда улыбалась, а в конце даже всплакнула... Потом наступило молчание.

– Вы знаете, на меня сейчас дохнуло воздухом Октября. Какое было время! А он, он прочитал это письмо, как вы думаете?

– Может, и прочитал, – сказал Зильберштейн. – Но ответить уже не мог. Угасал...

Письмо Мариэтты Шагинян Александру Блоку будет опубликовано в четвертой книге 92‑го тома «Литературного наследства». Мариэтта Сергеевна разрешила мне процитировать некоторые места из этого, написанного мелким почерком на шести страницах, письма. Что я и делаю.

«...Не знаю, как и благодарить Вас за все, что Вы... написали, а главное за то, что так скоро прочитали пьесы.

Только в одном Вы, пожалуй, ошиблись (лестным для меня образом!): «Не особенно органический язык»[26]: «недостаточная пристальность взгляда» – у меня вовсе не почетный порок символистов, преодоленный сильнейшими из них в настоящий классицизм. Это у меня не «печать школы» и не временное несовершенство, – а самое тяжкое личное бремя, которое преодолеть мне не суждено; я могу лишь постепенно создать себе условный стиль из стремления его преодолеть... Дело в том, что у меня матовое восприятие мира (плохо слышу и вижу), и нет своего языка. Органичен язык лишь тогда и там, где он речь. Но я не знаю речи; остатки своего слуха я невольно приспособляю к бескрасочному услышанию, то есть напрягаюсь услышать, что мне сказали, а не как; на музыку, на связь, на очарованье речи уже ничего не остается, ибо внимание приковано неизбежно к понятиям. И вот, постоянно силясь понимать, я неизбежно разучаюсь слушать. Где уж тут питаться живой органикой речи! Остается книга, и свой собственный «потенциал». Но через книгу и от книги (даже самой стихийно-народной) родится только «книжность и производность». А «потенциал» у меня почти бессилен: я – русская армянка, инородка, с испорченной расовой памятью; речь моих предков мне не «вспоминается» (не знаю ее), речь родного по духу русского народа – тоже не «вспоминается», потому что не отложена в моей крови. Трагедия же для меня не столько в отсутствии своего языка, сколько в присутствии своей «темы», которая все время развивается и набухает внутри и никак не может разродиться в органически-целое. Вот Вам полная правда обо мне, как о поэте...»

Прежде, чем привести вторую цитату, следует сказать: Мариэтта Шагинян со временем создала свой, своеобразный, ни на кого не похожий стиль. Он рожден ее мышлением. Выражению своей мысли – точной и емкой – она подчиняет такой же точный и емкий язык. Мысль и язык у нее нерасторжимы. В «плотный язык» уложены и пейзаж, и портрет человека, и диалог. Но эта плотность свободна, она как бы раскрепощена. Она движется, дышит, живет. И в этом, мне кажется, необъяснимая тайна шагиняновского почерка.

И тем не менее, прочитав письмо Блоку, я спросил у Мариэтты Сергеевны, как бы она сейчас объяснила эти свои строки?

Полушутя, полусерьезно, но решительно она ответила:

– Я никогда не была символисткой, ни в какое время не причисляла себя к символизму, и когда Блок упрекнул меня за неорганичность языка – «общий порок «символистов», от которого ни один из нас не был свободен», – я, чтобы резко оградить себя от причастности к символизму, свела вопрос о языке к своему происхождению. Гордыня, самолюбие заиграли во мне...

И далее уже о «Двенадцати»:

«Для меня «Двенадцать» – символ веры, художественная формула сокровеннейшего религиозного опыта, который пережили немногие из нас, «интеллигентов», и почти все «простонародныя» души в октябрьскую революцию. Вы дали тончайшую, точнейшую реакцию на реальнейшую, но невесомую и невидимую действительность. Людям, пережившим ту правду, Ваши «Двенадцать» были связью, встречей друг с другом. Я жила на юге России, в самом глухом одиночестве, и когда контрабандой (через украинскую границу) к нам из красного Харькова в белый Ростов завезли скверную перепечатку «Двенадцати» Блока и она попала мне в руки, я (простите мне эту неприличную нескромность) молилась Богу над нею и плакала от счастья, что Вы увидели и воплотили. Потом дошла до нас и Ваша статья, кончающаяся заповедью «Слушайте музыку революции»... Вы – умны, как Пушкин, у Вас ясное сознанье и Вы эту ясность отлагаете в кристаллах мысли»...

XXV


И на этот раз я застал Мариэтту Сергеевну за письменным столом, на котором лежали листы бумаги, исписанные непривычным для нее крупным почерком – как в букваре. Увидев меня, она сняла с глаз какое-то странное соооружение, напоминающее трубочку на глазу у часовых дел мастера. Три месяца назад ей сделали операцию катаракты. На девяносто первом году жизни. И вот теперь, когда все позади, я спросил ее, как она решилась на это?

Она спрятала сооружение в специальный ящичек, надела обыкновенные очки и сказала:

– Это долгая история. Признаюсь вам, за время моей почти полной слепоты, да еще с каждым днем усиливающейся, я думала не столько об операции, сколько об одной очень важной проблеме: о пересадке органов и регенерации. Пересадка чужих органов, особенно сердца, с самого начала возбуждала во мне неприязнь. Во-первых, потому, что для нас, материалистов, личность человека создается из каждого его атома, и каждый орган носит в себе частицу индивидуальности. Пересадка организованной материи из одной биологической структуры в другую не может не нарушить индивидуального целого введением в него чужеродной частицы другой биологической структуры. Совсем другое дело регенерация: подлечивание органа, на время освобождаемого от своих функций, в результате которого человек как бы возрождается к новой жизни.

Я была против изъятия из глаза хрусталика. Правда, смелый и талантливый хирург Федоров вставляет в глаз вместо негодного старого хрусталика пластмассовый. Но к живому хрусталику еще древние греки относились с благоговением. Они называли его «богом философии». И мне всегда казалось, что живой хрусталик связывает отражаемое с его осмыслением в мозгу человека, и я боялась операции, ни за что не хотела ее. Но когда наступила слепота – выхода не было. И мне пришло в голову: а не придет ли такое время, когда можно будет «омолаживать» хрусталик каким-то способом, подвергнуть его регенерации? Каждый день у нас оперируют глаза у сотен людей и выбрасывают, как негодный хлам, отживший хрусталик. А ведь в нем еще теплится зерно индивидуальности. Что, если я попрошу хирурга не выбрасывать мой хрусталик, а положить беднягу в бутылочку с физиологическим раствором? Найдут, должны же найти в конце концов ученые, думала я, способ опрозрачивания хрусталика. Вот мой пусть и лежит до того времени. И это стало моей, как говорится, «idee fixe». Я была уверена, что почти все хирурги посмеялись бы над моей просьбой или не приняли бы ее всерьез. И тут, в одной из больниц, я познакомилась с замечательным хирургом, удивительным в своем отношении к больным человеком. Он совершенно серьезно выслушал мою просьбу и обещал выполнить ее. Не знаю, может быть, c его стороны это была благородная хитрость. Во всяком случае, я согласилась на операцию, великолепно проведенную этим хирургом. Сейчас прошло более трех месяцев со дня операции, и я осваиваю новую технологию зрения, которая, надеюсь, позволит мне хоть немножко, но читать своими глазами.

Мариэтта Сергеевна говорила все это с каким-то особым, восторженным увлечением, и я остерегался отвлечь ее не только случайно оброненным словом, но и жестом, а когда она закончила, сказал:

– Это очень интересно, но все-таки как вы перенесли операцию? Когда я навещал вас в больнице, то лечащий врач сказала, что, учитывая возраст, вам сократили дозу наркоза до минимума, но вы ни разу не пикнули и даже не вздрогнули.

– Во-первых, я понимала, что каждое мое неосторожное движение могло помешать хирургу. А во-вторых, мне помогла моя привычка «воображать». Я представила себе, что многие и многие больные переносят куда более серьезные испытания и что такое моя боль перед их болью?! С помощью воображения и сравнения человек может облегчить себе любую боль.

Мариэтта Сергеевна открыла ящичек, достала оттуда свою новую оптику, надела ее и поднесла к глазам книгу с крупным шрифтом.

– Медленно, но читаю. Это же счастье!

XXVI


В июльский вечер 1978 года в Малом театре шел спектакль «Возвращение на круги своя». В антракте я увидел Мариэтту Сергеевну, сидевшую в первом ряду с краю. Подошел к ней.

– И вы тут? Присядьте и послушайте, что я вам скажу. Сегодня закончила «Человек и Время». Не знаю, что получилось, но точку поставила. – Помолчала и снова: – Спектакль, по-моему, тяжелый. А Ильинский играет превосходно. Кажется мне, он очень похож на Толстого – и голос, и движения, и мимика.

Признаться, я пожалел, что она перешла к своим впечатлениям от спектакля и ничего больше не сказала о новой книге.

...В девятом номере «Нового мира» за тот год вышла седьмая часть «Человека и Времени», в одиннадцатом – восьмая, завершающая. На последней ее странице мелким шрифтом значилось: «90 лет и 4 месяца. Переделкино – Москва». А весной 1980 года вышла книга.

Итак, почти девять лет из девяноста Мариэтта Шагинян посвятила воспоминаниям о своей жизни, виденному и пережитому в тяжелые и светлые, но всегда трудовые, творческие годы. Я сказал привычное – «воспоминания о своей жизни», но это неточно. В конце книги она пишет о тирольском поэте Адольфе Пихлере, оставившем человечеству четверостишие, мудрость которого «можно применить как совет, как указание каждому человеку». Цитируя четверостишие по-немецки, она дает его пересказ: «Молод только тот, кто находится в процессе становления, в процессе роста, кто продолжает развиваться, хотя бы и с седыми волосами. А-тот, кто недвижно пребывает (окопался, окаменел, застоялся) в своем времени, в узком кругу своего времени, тот пусть себе ложится в гроб». И, комментируя, замечает, что Пихлер имеет в виду два времени: одно, развивающееся из прошлого в будущее, – это Время с большой буквы, и другое – сегодняшние часы и минуты, свое, узкое время, «в котором застаивается, окаменевает человек, как муха в клее».

Мариэтта Шагинян живет и всегда жила во Времени с большой буквы. И книга ее – о жизни человеческого духа, человеческой совести, исканий истины в большой эпохе, в большом мире.

Время, его природа – давний предмет интереса у Мариэтты Шагинян. Сначала было восторженное и робкое прикосновение к теме времени в стихах:

Тебе, кому миры подвластны,

Кто чередует свет и мглу,

Мой скромный стих, мой слабогласный,

Споет ли должную хвалу?



Это из «Оды Времени», написанной в 1915 году. Потом мысли о Времени возникали в разных произведениях. В 1959 году она пишет статью «Время с большой буквы» – размышления, навеянные научным трудом астрофизика Н. А. Козырева. В 1970‑м публикует философскую работу «О природе Времени у Гегеля».

И вот – книга воспоминаний. Время, необратимый ход которого направлен из прошлого в будущее, предстает в ней как «великая ведущая сила жизни». Человек не просто пребывает во Времени, он сам несет его в себе – как частица, как элемент неотделимого от бытия Времени-силы.

Девять лет на воссоздание последнего десятилетия девятнадцатого века и первых двух десятилетий двадцатого.

И тем не менее тридцать лет – это лишь условное ограничение времени воспоминаний об эпохе и своей жизни в ней. Рассказ о том, что было в тридцатилетие, ведется человеком, обладающим живой памятью десятилетий последующих. А эта память, накопившая колоссальный опыт в самых различных областях жизни и творчества, в самых различных науках, которые постигала Мариэтта Шагинян (и постигает по сию пору), освещает события прошлого с высоты сегодняшнего дня. И нередкие, лучше сказать – постоянные, в решающих пунктах текста осуществляемые «выходы» автора из прошлого к событиям нынешним раздвигают временные рамки книги и превращают ее, по сути, в концентрированное духовно-философское повествование об огромном периоде жизни человека-мыслителя, притом страстно-эмоционального, чуткого и к законам истории, и, начиная с самого первого ощущения бытия, к деталям, в которых скрыто пульсирует ощущение времени.

«Тогда, в самом начале пути, я еще не предчувствовала, каким большим путешествием будет моя жизнь». Ее жизнь-путешествие было поистине большим. И сложным. Противоречивым. Начиналось оно с домашнего воспитания и учения. Учения, которое не прекращалось никогда. Проходило сквозь всполохи 1905 года. Когда схлынула волна первой русской революции, для нее, как и для части тогдашней молодежи, наступил период напряженных духовных исканий. Участие в религиозном кружке новоселовцев – и уход из него. Увлечение идеей религиозной революции – и разрыв с этой проповедью Зинаиды Гиппиус и Мережковского, как и с «голгофским» движением во главе с епископом Михаилом Старообрядческим...

Разбитая, опустошенная, она вернулась из Петербурга в Москву и в первый же день сказала сестре: «Линуха, все кончено. Передо мной стена». Лина ответила: «Вот и слава богу, что стена, значит, ты – у поворота, а раз у поворота – все будет по-новому». Поворот к новому, однако, наступил не сразу. Еще одно искушение пережила она – уход в «чистую науку», «чистую культуру». Но пришло наконец осознание социальной правды Времени, обретение рубежей истины. И это было неизбежно – ведь сквозь тяжкие испытания души, сквозь наносные влияния студенческих лет в ней прорывалось, развивалось заложенное еще с детства и юности демократическое начало подлинной культуры. Оно ширилось, оно дало ей прозрение, оно привело ее к Революции. Вот уж когда правомерно сказать: гражданскую позицию, основанную на марксистско-ленинском мировоззрении, этот человек, главный персонаж книги, выстрадал, выносил в себе!

В восьмой, завершающей части своей книги Мариэтта Шагинян подводит как бы нравственный итог пройденному: «Я пишу о себе, о своем самочувствии. Так встает передо мной прожитое прошлое. Оно никогда не мешало мне мыслить, писать и говорить то, что я думаю, в чем убеждена. И могу сказать в лицо моим детям и читателям: я не знала за эти творческие рабочие мои годы ни лжи, ни фальши, ни соскальзывания с простой и прямой дороги чести. Не могу не сказать этой правды в конце жизненного пути, потому что в этой правде о себе я берегу как дорогую для меня драгоценность историческую правду эпохи».

Первого января 1900 года она, одиннадцатилетняя девочка, записала в ученическую тетрадку фразу, услышанную от незнакомого человека: «Правильно жить!» И эти два слова со временем стали ее жизненным лозунгом, оберегавшим от фальши, от «соскальзывания с простой и прямой дороги чести»; они стали духовной силой, которая помогла ей преодолеть «хаотические противоречия» раннего своего творчества, освободиться от юношеской религиозности, порвать с идеализмом.

А какие незабываемые встречи были в этом большом путешествии! Андрей Белый, Сергей Рахманинов, Николай Метнер, Максим Горький... Об этих встречах – вдохновенные страницы книги, написанные с максимальной точностью и открытостью, без малейшего утаивания порой даже нелестных для автора деталей. И переписка с Блоком, с которым она не была знакома лично, впервые вблизи увидела великого поэта на смертном одре и всю ночь при свече в одиночестве читала псалтырь. Это, может быть, самые сильные по своей искренности страницы книги!

Я назвал знаменитые имена, и, конечно, не все, но в книге много героев, среди них люди и с малоизвестными именами – те из современников, кто встречался Мариэтте Шагинян на жизненном пути: однокурсницы, педагоги, церковники, ученые, библиотекари, рабочие, артисты, коллеги по перу... С кем только не сталкивала ее судьба! Характеры, взгляды, поступки – об их многообразии и об их типичности рассказывается зримо, динамично, страстно. Вместе с автором к одним проникаешься глубоким уважением, порой искренней любовью, другие вызывают, как и у автора, осуждение. Разбросанные по книге портреты людей, органически вплетенные в канву повествования, могли бы, однако, жить самостоятельно. Это портреты-размышления, портреты-эссе.

Лишь один человек не может жить вне всей канвы книги, поскольку он почти повсеместно сопровождает ее страницы. Это младшая (всего на полтора года моложе) сестра Мариэтты Сергеевны – Лина. Редкостно одаренная – художник, музыкант, педагог, – она посвятила себя старшей сестре: стала ее советчиком, помощником, верным другом, совестью, наконец.

Ее совестью осталась она и после ухода из жизни в 1961 году... Строки о ней – волнующее признание в неугасимой любви к сестре, вечная благодарность за самоотверженность в дружбе.

Но не только это. Я повторяю уже цитированные мной однажды слова Мариэтты Шагинян о том, что творческий акт, в котором рождается истинное произведение художника, – «не просто воспроизведение наших жизненных наблюдений и чувств. Он даже и не только одна переплавка их из пережитого в написанное. Он прежде всего и главнее всего – преодоление личного материала жизни в нечто абсолютно надличное, общечеловеческое». Об этом именно преодолении думаешь, «подсматривая», как ее личные воспоминания о сестре превращаются в художественный портрет, художественный образ, становясь надличными.

Есть, мне кажется, чрезвычайно примечательная особенность этой мемуарной книги. Писательница меньше всего пишет о том, что, как и когда она создавала. Но по той широкой панораме общественной жизни и тем ее «микроклиматам», которые рисует автор, угадываешь, ощущаешь истоки и принесшей Мариэтте Шагинян первую известность стихотворной книги «Orientalia», и серьезной исследовательской работы «Путешествие в Веймар», и повести «Перемена», романов «Своя судьба», «Приключения дамы из общества», и остросоциального романа-сказки «Месс-менд», «Гидроцентрали» и т. д. А уж истоки и общественный фон, на котором исподволь созревала ее главная книга, ее Лениниана, ощутимы повсюду. Жажда знаний, общественной активности, поисков истины, самоанализ и умение учиться на ошибках, ее изо дня в день труд, в котором она видит главное призвание, – путь к совершенствованию – не могли не привести ее к Ленину, к ленинскому пониманию истины – стало быть, к Лениниане.

«И тут я опять хочу – да простит мне мой терпеливый читатель! – свернуть по ассоциации в сторону...» Такую или подобную оговорку в книге встречаешь не раз. Но читатель только благодарен автору за «сворачивания» в сторону от сюжетной магистрали – тут совет, выношенный работой мысли, опыт, урок, актуальная проблема:

педагогики, например: когда автор повествует о болгарском опыте проблемного обучения как наилучшем способе развивать самостоятельное детское мышление. Или: об умении видеть в человеке всю целостную личность, а не обладателя только одного качества;

музыки, например: что такое мелодическое целое?

нравственности: никогда не быть требовательной, если любишь;

политэкономии и философии... В сорок три года Шагинян поступила в Плановую академию, чтобы прочитать и понять все три тома «Капитала» Маркса; рассказ о том, как постигала «тайну прибыли» и что такое труд, подводит – в этой же главке – к размышлениям о социалистическом планировании.

Так со страниц книги глядит на вас глубоко увлеченный наукой, творчеством, мыслящий, пытливый ее герой, и вы вместе с ним испытываете каждый раз радость обретения новых знаний, новых открытий. В этой книге – вся мудрость одной яркой, незаурядной человеческой жизни.

«Человек и Время» писалась с перерывами. Мариэтта Шагинян, как всегда, продолжала жить интересами современности. За эти девять лет на страницах наших журналов и газет неоднократно появлялись ее проблемные статьи и очерки. Работу над книгой прерывали и болезни. Но, читая главу за главой, не ощущаешь никаких перебоев, никаких спадов, хотя годы шли... Нет, ни на йоту не убывает тяга к чтению, к продолжению чтения этой книги. И, как всегда, нигде не блуждает авторская мысль. Она пробивает себе путь уверенно, зная все повороты своего русла, все его глубины и подводные камни. И мысль развивается, расширяется, как река, – от истоков своих по мере течения становится шире и полноводней.

Почему так живы и свежи события многолетней давности? Почему с такой ясностью, четкостью встают перед читателем картины и детали давно ушедших дней и лица, как живые, появляются из теней прошлого? Талант художника? Да. Но не только. Еще и огромная ответственность перед законами Истории и как я уже сказал – перед ее конкретностью, совестливая ответственность перед памятью тех, кто встретился ей на пути. И, наконец, перед Читателем, которому она передает на суд исповедь своей жизни.

Дневники писательница ведет, как о том упоминалось, с 1915 года. Они, надо думать, многое напомнили ей и во многом помогли. Но этого было мало. Она читала, изучала комплекты газет и журналов тех лет, о которых писала. Читала, чтобы войти в атмосферу времени, услышать голос эпохи. Она поехала в Гейдельберг, где жила еще в 1914 году, готовя магистерскую диссертацию о малоизвестном немецком философе-идеалисте Якобе Фрошаммере, но не написала – помешала война. Съездила в Веймар, куда в том же далеком 1914 году она, восторженная и убежденная гётеанка, совершила паломничество. Отправилась и в Цюрих, памятный тем, что здесь, все в том же грозном 1914-м, она провела месяц с сестрой Линой, вызволившей ее из баден-баденского лагеря для интернированных. Но особенно тем памятный, что этот город «стал местом зарождения» в ней «будущего нового человека». Она услышала здесь доклад члена думской фракции большевиков, излагавшего совершенно неожиданную тогда, потрясшую молодую пытливую душу ленинскую точку зрения о необходимости поражения царской России в империалистической войне. То был для нее первый урок ленинской диалектики.

И вот, уже в 1973 году, в Цюрихе она целые дни, с утра и до сумерек, проводит в городской библиотеке. «Пусть смеются надо мной ученые. Но я должна признаться: «живой фермент труда», созидающее начало у Карла Маркса в его «Капитале», как ни невероятно это, был последним толчком, заставившим меня наконец в восемьдесят пять лет вернуться к моей покинутой диссертации о Якобе Фрошаммере».

Она скрупулезно собирала материал в Цюрихе, Берлине, в Москве и Ленинграде. Собрав материал, не сумела, однако, осилить его – резко ухудшилось зрение. Но к тому времени она завершила другой свой, несравненно более значительный труд – книгу «Человек и Время». Эту диссертацию жизни можно считать защищенной.

«Не знаю, что получилось...» – сказала Мариэтта Сергеевна в тот памятный вечер в Малом театре. Позволю себе ответить: нужная людям, глубокая, правдивая книга об истории человеческого становления, о Человеке и его высокой причастности ко Времени.

XXVII


Ей пошел девяносто четвертый год. У нее много книг – едва ли не столько, сколько ей лет. А ее творческая активность, ее жизнедеятельность поразительны.

Она продолжает писать, хотя уже не может прочесть написанного. Иногда буквы набегают на буквы, слова на слова, строчка на строчку. Но она пишет. Потом ей читают, и она исправляет. А если написанное ей не нравится – выбрасывает в корзину. И начинает снова. Никаких поблажек, никаких скидок на старость она не позволяет себе в творчестве. Все должно быть «по-шагиняновски» – и язык, его ритмика, и начало, чтобы захватило читателя, и сюжет, и концовка, которая сама образуется, как точный ответ при правильном ходе решения математической задачи; и, главное, мысль – глубокая и ясная.

В ее статьях и очерках последнего времени есть и факты прошлого, встречаются и даты, и цитаты... Как же она, лишившись зрения, находит их в книгах, справочниках? Только и остаётся, что пожать плечами.

– Теперь я живу копилкой памяти, – объяснила она.

Ну, а то, что ей необходимо прочесть своими глазами – не на слух понять, а зрительно увидеть и продумать, – помощница переписывает ей из книг такими большими буквами, чтобы она могла разобрать, да и то в лупу.

Она в курсе событий в стране и в мире. Она слушает телевизор, приблизив к нему микрофон слухового аппарата, и видит, если изображение дается крупным планом.

Недавно она сказала:

– Как это ни странно, но интенсификация огромного внимания прибавляет мне и зрения, и слуха. А что прибавилось или убавилось в моем творчестве? Я приобрела лапидарность, лаконичность стиля. Это – преимущество старости, за это надо благодарить годы... Если мозг продолжает творчески работать, старость учит человека. Учит двигаться дальше, развиваться.

Не по годам и ее непоседливость, страсть к путешествиям, к новым открытиям для себя и через себя, через свои книги – для читателя. Вот и теперь она собирается в Ленинград и помышляет об очередной зарубежной поездке...

В чем же тайна этой уникальной жизнедеятельности и огромного творческого трудолюбия? Ответ на это, пожалуй, можно найти в этическом и философском содержании понятия «получение и отдача» или «отдача и получение». Чем больше отдаешь людям, тем больше получаешь от самого процесса жизни; чем больше тратишь творческой энергии, тем больше она возрастает у человека, подобно тому как донор, отдающий свою кровь, усиливает ее воспроизводство в организме. Это утверждается всей жизнью и всем творчеством Мариэтты Шагинян. Она щедро отдает людям свои знания, свой талант, свой труд, свое время, испытывая великое чувство удовлетворения от полезности своей работы. Отдача – это единение с людьми, с обществом, с миром.

Мариэтта Шагинян как-то процитировала афоризм великого армянского поэта Аветика Исаакяна: «Мыслящие люди и в старости сохраняют молодость души. Мысли обладают долголетием». И приписала от себя: «Молодость души – это способность чувствовать; долголетие мозга, тянет за собой сердце, освежает и омолаживает сердце...»

СОЛНЕЧНАЯ СКАЗКА



1


Крестьянский сын, он стал великим художником.

Прожил девяносто два года и ушел из жизни, оставив людям свой дивный – сарьяновский – мир.

Его называют певцом радости, певцом солнца. Можно подумать, что он безоблачно прожил свой век. Нет, он перенес и обиды, и горести, и сильные душевные потрясения. Его, было время, называли и эпигоном, и формалистом, а он, ни на йоту не отступая от своих творческих идей, создавал неповторимый «стиль Сарьяна».

Он обладал непобедимым упорством и до конца дней остался верным себе, своей художнической правде.

В 1915 году, когда разразилась страшная трагедия армянского народа, когда под турецкими ятаганами гибли сотни тысяч беззащитных людей и «оргия смерти разливалась по... гигантскому человеческому морю до седого Арарата»[27], Сарьян покидает Москву и едет в Армению, чтобы помочь беженцам из султанской Турции.

Потрясение от увиденного и услышанного было слишком сильно. Сарьян очнулся в Тифлисе: друзья, заметив признаки душевной болезни, спешно вывезли художника из Армении. Придя в себя, он пишет натюрморт. Яркий, жизнеутверждающий натюрморт с древнеегипетскими масками; они символизировали вечность, неистребимость жизни...

В 1928 году от пожара на французском пароходе погибло сорок работ Сарьяна с персональной парижской выставки.

Художник преодолел этот тяжелый удар. В созданной тогда картине «Осенний мглистый день» торжествует не забиваемая ничем зелень деревьев.

В жизнелюбии – тайна искусства Сарьяна. И потому оно общечеловечно.

Но жизнелюбиво не только творчество художника. Жизнелюбие было в его человеческом поведении, в его повседневном бытии. Иначе он не смог бы выразить этого бесценного качества с такой искренностью, яркостью, обобщенностью и простотой форм, чистотой и открытостью цвета.

«Каждый – день – торжество, – писал Сарьян, – солнце поднимается и по-новому раскрывает все... Лучи света как будто осязают землю, заставляют ее дышать, и все вокруг начинает оживать, двигаться. Какое это чудо!»

Его вера в жизнь и его преданность искусству были лучшим снадобьем от невзгод. А творческие взлеты окрыляли, прибавляли сил.

Сарьяна однажды спросили: к какой школе он принадлежит? Художник ответил: «Ни к какой: я человек».

Мысль здесь более широкая, чем в общеизвестном: «Стиль – это человек». Человек больше, чем любой стиль.

Его удостоили самых высоких почестей. Он был лауреатом Ленинской премии, Героем Социалистичесского Труда, народным художником СССР, академиком. При жизни он получил мировое признание, стал классиком. И остался простым, добрым человеком, каким был всегда.

О нем написано много.

Может быть, мои краткие заметки, рожденные впечатлениями от встреч с Мартиросом Сарьяном, а главное, радостью, испытанной от его картин, хоть еще немного расширят представление о художнике.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю