Текст книги "Дороги и люди"
Автор книги: Константин Серебряков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– Но почему это случится?
– А я отвечу вопросом: самому вам разве не хочется вместо книги, где синтаксис превращается в пунктир, смысл остается за пределами фраз, логика заменяется кадрами случайных ассоциаций, вдруг засесть за чтение старого «Робинзона Крузо» и получить от него полное удовольствие? Я, например, с наслаждением читаю старые романы конца девятнадцатого века, русские и английские. Они меня утешают, успокаивают, ободряют, развлекают. Они – умные собеседники, с ними и себя не чувствуешь олухом царя небесного, как, например, при чтении Кафки. Впрочем, это во мне уже заговорили мои восемьдесят лет.
Публицистическое и художественное творчество Мариэтты Шагинян наводит на мысль о том, как глубоко чужды ей технократические тенденции нашего времени. Внешне это может показаться даже парадоксом: мало кто из наших литераторов уделял такое большое внимание проблемам научного прогресса, развития техники, организации производства. Но у Шагинян эти проблемы всегда становились проблемой духовной культуры человека. Между тем на Западе высказываются мнения, согласно которым развитие науки и техники настолько «облегчает» духовную деятельность человека, что ее средний потенциал якобы с неизбежностью будет понижаться. Я спросил Мариэтту Сергеевну, что она думает по этому поводу.
– Думаю, что подобные взгляды основаны на неуважении и к человеку, и к технике. Всюду, где приходилось мне видеть настоящий технический прогресс, он предъявлял и более повышенные и более усложненные требования к человеческому интеллекту. За каждой «физикой» в истории культур всегда следовала своя «метафизика» (в дословном смысле «послефизика»). И я уверена, что новейшая «метафизика» – углубленная работа человеческого разума над новыми проблемами, выдвигаемыми наукой и техникой, – непременно вырастет на открытиях современной физики. Что касается кибернетики, которая будто бы может заменить умственную работу человека, то, во-первых, любую умственную работу человек должен автоматам задать, а это само по себе по своей сложности может стать огромным напряжением ума, а во-вторых, мысль ведь не продукт одного мозга, как когда-то думали вульгарные материалисты. Чтоб жить жизнью мыслителя, надо жить и сердцем, всеми доступными нам чувствами. И одного никогда не смогут машины – страдать. А без страданья, мне кажется, ничто духовное не рождалось и не родится. О марксизме – припомните – тоже сказано было, что наш народ его выстрадал.
Слушая Мариэтту Сергеевну, я подумал, что энциклопедичность (а эту писательницу принято называть энциклопедисткой) состоит не только в многосторонних знаниях наук, языков, искусства и т. д. Энциклопедист – тот, кто думает над тем, что он знает, мыслит и чувствует самостоятельно и оригинально и умеет глубоко обобщать...
Суждения Шагинян о формах развития искусства и – шире – современной духовной культуры позволили мне спросить о ее собственной практике художника:
– Как вы относитесь к утверждению нашей критики о все усиливающейся тенденции к документальности – утверждению, которое некоторые критики обосновывают ссылками и на ваши произведения?
– Смотря что считать документальностью. И смотря где и как использовать документ. В исторических романах документальность правомерна, но надо уметь читать документы, надо их расколдовывать и размаскировывать, а это дело художника. Ведь если о выговоренном слове Тютчев сказал: «Мысль изреченная есть ложь», то про написанное это в десять раз справедливей. Документ очень часто не открывает, а скрывает правду. В историческом романе он должен помогать автору в создании атмосферы, настроения, направления эпохи, должен стать строительным материалом сюжета, а для этого надо ставить документ на ребро – и это, поверьте мне, требует всей творческой интуиции писателя и острой работы мысли. Обычно я так обращаюсь с ним: не жизнь проверяю документом, а документ стараюсь проверить жизнью. Вообще же художественный, то есть образный, анализ документа – одно из самых увлекательных дел историка-романиста. Много счастливых часов пережила я в таких анализах и для повести «Воскрешение из мертвых» и для всего цикла работ о Ленине.
...Стемнело. Мы сидели на балконе; внизу сияла огнями вечерняя, подогретая ранним мартовским теплом Ялта. Время от времени на краю мола, уходящего в темноту моря, загорался красный огонек маяка. Всякий раз, как он загорался, глаза Мариэтты Сергеевны обращались к нему. Она призналась, что вот так вечерами выходит на балкон, чтоб поглядывать на этот маяк – «старого своего друга»...
X
3 апреля 1968 года литературная общественность Москвы, многочисленные читатели чествовали Мариэтту Сергеевну Шагинян. Восьмидесятилетняя именинница пристроилась на краешке глубокого кресла – маленькая, уютная, в строгом зеленом платье, торжественно сверкающем орденами и медалями. Она внимательно слушала речи и поминутно смущенно улыбалась. По обеим сторонам от нее сидели А. И. Микоян и маршал И. Х. Баграмян. Рядом на столе росла пирамида из красных папок с адресами от писательских организаций страны, от издательств, редакций журналов и газет. Выросла и целая гора телеграмм.
Председательствующий Алексей Сурков предоставил наконец слово Мариэтте Сергеевне. Она подошла к краю сцены, опустила перед собой на пол пухлую черную сумочку и заговорила бойким голосом:
– Дорогие товарищи! Вы, наверно, устали, и я постараюсь сказать коротко...
Молодые девушки и парни сейчас невероятно рано женятся и потом разводятся. Я выходила замуж тридцати лет и горевала, что не доживу до того возраста, когда у меня будут внуки. И представьте, дожила до возраста, когда у меня есть правнук. Итак, не надо торопиться жениться, для того чтобы не разводиться. Мы с мужем прожили почти полвека...
На свой юбилей, – продолжала Мариэтта Сергеевна, – я смотрю не как на юбилей, а как на творческий вечер писателя. Мне хочется говорить не о прошлом, о чем говорили тут все добрые друзья мои, а рассказать вам, что я сейчас делаю. Я надеюсь все-таки пожить еще, может быть, до следующего юбилея – девяностолетия, на который всех вас от души приглашаю.
Я хочу написать книгу, которую сейчас довела до трех четвертей. Я пишу ее очень медленно – это очень ответственная работа. Тема книги равно дорога и близка всем. Это Ленин. Я пишу книгу под названием «Четыре урока у Ленина» и хочу раскрыть Ленина в тех его чертах характера, психологии, душевных качеств, о которых до сих пор у нас не говорили. Ленина, которого мы все любим, которого считаем самым дорогим, самым близким, самым живым, самым нужным для нас человеком, я хочу показать настоящим, живым, хотя бы в нескольких человеческих штрихах. И над этой книгой я работаю так, что по двадцать раз рву то, что написала, делаю бесконечные варианты каждой главы. Надеюсь, что мне помогут судьба и время, и я сделаю то, что хочу, для потомства.
Сказала и отошла от трибуны...
И аплодировала вместе со всем залом. Аплодировала Ленину.
XI
Мне иногда приводилось видеть, как работает Мариэтта Шагинян, и поэтому хочется сказать несколько слов о технике ее труда.
Каждую работу она начинает много раз; в корзину летят различные варианты первых страниц. Иной раз кажется, что начало превосходное, но Мариэтта Сергеевна возражает:
– В нем нет инерции продолжаемости. Начало не должно упираться в стену, оно должно прорывать русло так, чтоб вещь полноводно шла дальше.
Следуя примеру своего кумира Гёте, Мариэтта Сергеевна заставляет себя останавливать работу часто в самый кульминационный момент и именно тогда, когда пишется, когда хочется писать. Это она делает для того, чтобы не исчерпать творческого подъема, чтобы завтра легче было продолжать, чтобы продолжение сохранило тягу творчества, или, как она говорит, чтобы сохранить остаточное возбуждение от вчерашнего труда. Но при этом, садясь за продолжение, писательница обязательно пробегает глазами предыдущее и правит отдельные не понравившиеся ей слова – она их соскабливает ножичком и на их место вписывает более подходящие. Иногда десять, а то и больше раз проходит Мариэтта Сергеевна по рукописи своим ножичком и пером еще до сдачи на машинку.
Что касается пишущей машинки и автоматического пера, трудно представить, как она ненавидит эти орудия труда. На столе у нее – школьные фиолетовые чернила (их у нее в запасе по крайней мере дюжина бутылочек), старая ученическая ручка и одни и те же стальные перья. Однажды, читая письма Ленина к матери, она нашла место, где Ленин попросил найти и прислать ему любимые им английские перья, которыми он постоянно писал. И тут не было границ радости Мариэтты Сергеевны, она возбужденно кричала:
– Зарубите себе на носу: у Ленина были свои любимые перья!
Пишет Мариэтта Сергеевна очень мелко и на длинных четвертках финской бумаги, называя эти четвертки «столбиками». Затем «столбики», не раз исправленные и подчищенные, местами срезанные и подклеенные, идут к машинистке. И опять новые сокращения, новые исправления (а то и целиком все заново пишется), и снова – на машинку. Потом опять поправки... И вся эта ювелирная работа делается с наслаждением.
Работа, труд – ее страсть, ее жизнь. Когда-то она записала в дневнике: «Я должна работать, пока могу работать. Ничего другого, по-видимому, мне в жизни не суждено». Никто не слышал от нее: «Устала от работы», «Надоела работа». Но множество раз: «Устала от безделья». И это «устала от безделья» говорится, когда ей приведется какой-нибудь один-единственный день провести без строчки. Но и тогда она не бывает без дела. Если Мариэтта Сергеевна одна, она играет в шахматы: сама с собой, и за себя и за противника...
Еще один необходимый элемент ее отдыха, вернее, не отдыха, а накапливания энергии для дела, для творчества: ходьба пешком. Строго рассчитанная, продуманная, в определенном, нарастающем темпе. Бывало по 10, а то и по 15 километров.
Все, что делает она, делает с разумом, а не то чтобы просто «провести время». Позволю себе отвлечься на минуту от темы этой главки и снова процитировать Мариэтту Шагинян: «Замечательно и необходимо человеку хоть на час в сутки становиться кусочком природы. Мы это забыли. Мы набиваем свободные минуты мероприятиями. Мы думаем, что свободное время – это дырка во времени, и дырки надо забить, чтоб человек не скучал и не проводил время без пользы. Но в том-то и дело, что время нельзя «проводить». Его нельзя представлять себе дыркой в пространстве. Время течет и дышит, вдыхаемо и осязаемо, оно – сама жизнь, существо жизни, и нет ничего отраднее, как отдаваться его течению, словно плыть на спине, глядя в небо. Налаживая и настраивая время в себе, как великий ритм жизни, вы собираете силы для мышления и для творчества».
Работает она с утра. Натощак. Выпьет только чашечку кофе и садится за письменный стол. Творчески Мариэтта Сергеевна трудится лишь два-три утренних часа (смолоду работала пять часов). Остальное время дня отводится на чтение с конспектированием, ответы на письма читателей, редактирование и корректуру, записи в дневнике, на тот или иной вид необходимой учебы и т. д.
Орудия своего труда – чернила, перья, школьную ручку, любимую маленькую чернильницу, стопки «столбиков», ножницы, перочинный ножик и канцелярский клей – она бережет, как рабочий в цеху, и никому не позволяет писать своей ручкой. Ей кажется чудовищным, когда писатель сразу отстукивает свой труд на машинке, не пишет, а именно отстукивает. Рука должна быть творческим орудием человека...
Как-то я застал Мариэтту Сергеевну за чтением гранок ее статьи. Она посмотрела на меня с каким-то особенным, огорченным, даже убитым выражением:
– Нельзя это печатать! Придется обратно взять...
Оказывается, у Шагинян есть свой «контроль качества», который считается ею непреложным, даже если и редактор и друзья уверяют ее, что статья хорошая и нужная.
– Видите ли, – объяснила она, сворачивая гранки и разрывая их на части, – у меня правило: если то, что я написала, при чтении в наборе ничего нового не дает мне самой, не учит меня чему-то, чего я еще не знала, – значит, дрянь работа, никуда не годится и нечего ее жалеть. Собственное дело должно быть так сделано, чтобы оно обогащало и двигало тебя, расширяло дорогу твоей мысли, было выше тебя, то есть выше того, что есть в данную минуту.
В другой раз она разъяснила это так: «В творческом труде есть что-то таинственное, нечто вроде скрытой «прибавочной стоимости», нечто от природы самого труда, от матери-природы, от земли... К тому, что есть как материал, как способность, как талант, как опыт, как производимая работа, – творчество вкладывает свою добавку сверх того, что уже есть, тот элемент нового, вновь рожденного, что двигает мир вперед».
XII
Накануне дня, о котором будет рассказано (было это в июне 1969 года), получил из Ялты открытку от Мариэтты Сергеевны:
«...Я пишу, пишу – и счастлива!.. Здесь райски прекрасно. Такое изобилие красоты, хорошей погоды, покоя, неба и моря. И – творчества...
20‑го, во вторник, в 10 ч. 40 мин. утра мой поезд Севастополь – Ленинград будет стоять 12 мин. на Курском вокзале в Москве, проездом в Ленинград (я там должна выступить 22. VI в Доме журналиста), а 23, вероятно, буду опять проездом на 12 минут в Москве (дам знать!). Вагон мой № 6. Вы постарайтесь, пожалуйста, 20‑го быть на вокзале... Жду известий о Туманяне...»[17]
...Поезд остановился. Она была уже в тамбуре. С чемоданом.
– Остаюсь на ночь в Москве. В Ленинград поеду завтра. А сейчас мне нужно дать вам два очерка о ГДР. Прочитайте, потому что они мне очень нравятся, и я их переделывала всего один раз. Может быть, я заблуждаюсь – так бывает у меня. Мне нужно знать – получилось или не получилось. Прочитайте и скажите честно. В три часа заеду за ними.
Села в машину и помахала рукой.
В три заехала не она, а Иван Павлович (водитель ее машины). Хотя прочитать очерки я не успел – неожиданно наплыли дела, – но отдал. Через час звонок:
– Ну как?
– Что как, Мариэтта Сергеевна?
– То есть как это «что как»?
– ?
– Очерки прочитали?
– Не успел.
– Ну как вам не совестно. Чем же вы занимались, хотела бы я знать.
– Делом, Мариэтта Сергеевна!
– А прочитать мои очерки – вам не кажется делом?
– Очерки дело, но...
– Опять «но». Вы меня просто расстраиваете. Я перестану с вами знаться.
– К вечеру прочитаю.
– Как же вы прочитаете, когда у вас очерков нет? Господи, что с вами творится? – И не ожидая ответа: – Вечером зайдите ко мне. Расскажете о новостях.
Вечером приезжаю к ней. Вхожу в комнату. Мариэтта Сергеевна, склонившись над столом, правит статью о Туманяне.
Не видит и не слышит меня. Жду. Две минуты, три... Осторожно притрагиваюсь к рукаву.
– Кто это? – спрашивает она, поднимая голову. – Садитесь и не мешайте. Я сейчас. А лучше достаньте из вашего портфеля мои очерки и читайте.
– Но они же у вас?
– Как так у меня? Вы что, уже потерять их успели? Какой ужас! У меня ведь нет черновика. Я все изорвала, оставила лишь беловик.
– Но я же передал очерки Ивану Павловичу.
– Да как же вы тогда обещали прочитать к вечеру?
– Я ошибся, вернее, в ту минуту забыл, что отдал Ивану Павловичу.
– Или обманули? Признавайтесь.
– Нет, не обманул.
– Погодите, погодите, вот они, – сказала Мариэтта Сергеевна, вдруг увидев на столе очерки.
Я облегченно вздохнул.
– Ну ладно, ладно, мне сам бог велел забывать. Память мне нужна не для таких пустяков. Вот когда я сажусь за стол и мне нужно вспомнить то, что было полвека назад, – все, все всплывает, последовательно выстраивается в ряд, и не однопланово, не плоско, а во всем своем объеме. Когда я села писать о Туманяне, вспомнила его слова: «Лав э, шат лав э»[18], сказанные им по поводу моей лекции об армянских сказках, прочитанной в 1917 году в Тифлисе. А до этого ни разу не вспоминала этих слов Туманяна. И они как бы осветили мне всю статью, придали ей смысл, создали сюжет, начало и концовку... Ну, хватит. Читайте, – сказала она, передавая мне очерки...
Статья об Ованесе Туманяне, о которой упомянула Мариэтта Сергеевна, предназначалась для «Литературной газеты». Но когда статью «заверстали», она заняла на газетной полосе больше места, чем отводилось ей по макету. Газета есть газета, и я (не без опаски) попросил Мариэтту Сергеевну сократить две странички.
Приезжаю к ней за сокращениями.
– Слушайте, что я вам расскажу, – говорит Мариэтта Сергеевна. – Утром ко мне пришла Д. Вы ее знаете... Я сидела и делала для вас сокращения. Вы тоже невыносимый человек! Как можно требовать сокращения двух страниц! Это же все равно что резать ножом живой организм. Ведь статья – это живой организм со своими жизнедействующими органами. А вы заставляете меня обрубать голову или отрывать ноги. Черт знает что такое!
– Но, Мариэтта Сергеевна, вы лучше расскажите о Д. – говорю я, чтобы отвести разговор о сокращениях.
– Ну ладно, ладно, я уже сократила. Бог с вами... Так вот, заходит она и с порога начинает говорить. Боже, сколько она говорит! Я ей сказала, что занята, что срочно сокращаю статью для Серебрякова. Ничего знать не хочет. Тогда я демонстративно сняла слуховой аппарат и сказала ей: «Я вас не слышу». Она не уходит, а маячит перед глазами. Я ее не слышу, но вижу, как безостановочно работают ее губы. Говорю ей: «Уходите! Дайте мне, наконец, работать». Она не уходит. Тогда я не выдержала, всем телом надвинулась на нее и дико закричала: «У‑хо-ди-те!»... Ну, скажите, на что это похоже? Мешать работать восьмидесятилетней женщине! Это же неслыханно! Воображаю, что теперь она обо мне будет говорить: «Старуха Шагинянша с ума сошла и выпроводила меня из дому»... Но пусть знает, как мешать мне работать!
XIII
Она сидит в концертном зале, держа в протянутой руке микрофон слухового аппарата.
Лицо сосредоточенно; по глазам можно, кажется, как по нотам, воспроизвести музыку, что звучит со сцены.
Меняется выражение лица – то становится напряженно-суровым, то меланхолически-безмятежным, то радостно-торжественным. Нет, это не простое слушание музыки, это – проникновение в нее, слияние с ней.
Еще совсем маленькой Мариэтта играла в оркестре на барабане, и это, признается позднее Мариэтта Сергеевна, привило ей «чувство важности работы в коллективе». А в гимназии училась игре на рояле. Потом – на скрипке. Однако начала усиливаться глухота, и тринадцатилетняя девочка должна была бросить занятия музыкой.
Впрочем, занятия эти продолжались: концерты оставались для нее наслаждением, потребностью, нравственно-эстетической школой.
Она слышала Сергея Рахманинова, Николая Метнера, Иосифа Гофмана, Пабло Казальса, дирижера Артура Никиша... Но чаще всего – Сергея Рахманинова. На много лет связала с ним девушку большая дружба. Мариэтта Шагинян вступила, можно сказать, в борьбу за Рахманинова. В 1912 году она пишет статью против обвинения замечательного композитора в эклектизме; в письмах к Рахманинову она вселяет в него уверенность в собственных силах, благодарит за высокое искусство, которое «возбуждает благородные и мужественные начала» в человеке, «помогает ему бороться с хаосом, со стихийностью, направляет его на большие, исторические свершенья...».
«Я писала ему, вероятно, обо всем, чем жило и дышало тогдашнее русское общество... с одной-единственной, поглощавшей все мое отношение к нему, мыслью: дать Рахманинову пережить и понять историческую нужность его музыки, прогрессивность ее, в тысячу раз большую, чем все формальные выдумки модернистов...»
«Кроме своих детей, музыки и цветов, – отвечал ей Сергей Рахманинов, – я люблю еще Вас, милая Re, и Ваши письма. Вас я люблю за то, что Вы умная, интересная и не крайняя (одно из необходимых условий, чтоб мне «понравиться»); а Ваши письма за то, что в них, везде и всюду, я нахожу к себе веру, надежду и любовь: тот бальзам, которым лечу свои раны. Хотя и с некоторой пока робостью и неуверенностью, – но Вы меня удивительно метко описываете и хорошо знаете. Откуда? Не устаю поражаться». И далее идет суждение необыкновенное – по откровенно высокой оценке и проницательности: «Отныне, говоря о себе, могу смело ссылаться на Вас и делать выноски из Ваших писем: авторитетность Ваша тут вне сомнений... Говорю серьезно!»
«Воспоминания о Сергее Васильевиче Рахманинове» выходят за рамки обычных мемуарных зарисовок. Это небольшое, но емкое исследование, живо воссоздающее обстановку музыкальной жизни России десятых годов, драматизм этой жизни, определяемый, помимо прочего, и тем, что на ведущих художников того времени – людей демократических убеждений – нападали модернисты, лжепророки, «будто бы шедшие к далекому будущему человечества и «предвосхищавшие» это будущее». Со страниц «Воспоминаний» встает образ великого музыканта и великого труженика, человека сложной и противоречивой души, художника высоких устремлений, безграничной преданности искусству и одновременно обостренно-нервной неуверенности в себе. Строки писем Сергея Рахманинова к Мариэтте Шагинян полны признательности за бескорыстную помощь, дружескую поддержку, которую оказала молодая тогда писательница композитору в его трудные годы.
Мариэтта Шагинян написала свои воспоминания почти через сорок лет после последней встречи с композитором. Но факты и детали – а их тут множество – столь достоверны, столь живописны, что кажется, время совсем не затуманило памяти автора, увидевшего свою задачу в том, чтобы сохранить для себя и для нас драгоценные уроки искусства и нравственности.
Музыка прошла через всю жизнь Мариэтты Шагинян. И через все ее творчество.
В одной из своих статей Шагинян пишет о ее величестве Музыке – «самом организованном, самом бескорыстном наслаждении... дающем человеку, через слух, полноту его душевного состояния, насыщающего человека эмоцией...». Мне кажется, и в публицистике Мариэтты Шагинян живет музыка. Она музыкальна, публицистическая работа писательницы. Любая статья ее, очерк, исследование основаны на стройной композиции, отличаются слаженностью всех частей, имеют захватывающую увертюру, необходимую кульминацию, логический финал, а то и своеобразную концовку-резюме, коду. Логика в произведениях Мариэтты Шагинян – и в художественных и публицистических – неоспорима. И ритмика тоже – четкая внутренняя ритмика в каждой ее книге, в каждой статье.
В своих работах о музыке, как и во всем своем творчестве, Мариэтта Шагинян тяготеет к многожанровости. В произведениях, опубликованных в девятом томе собрания сочинений, писательница предстает и как романист, и как очеркист, и как мемуарист, и как очень оригинальный критик-рецензент.
«Воскрешению из мертвых» Шагинян посвятила девять лет жизни и труда. Она работала в архивах и библиотеках Рима, Неаполя, Парижа, Праги... Она искала и по крохам собирала все, что могло оживить человеческий образ чешского композитора XVIII века Иозефа Мысливечка, его рукописи, его музыку. По карте Рима того времени она нашла дом, где жил композитор. Нашла его портрет, с которого была сделана известная гравюра. А в Ленинграде – партитуру оперы «Медонт», следы которой были давно потеряны.
Литературное «воскрешение из мертвых» Иозефа Мысливечка явилось большим культурным событием. Творческий подвиг писательницы был отмечен высокой наградой – Золотой медалью ЧССР.
Музыка для Шагинян, как уже было сказано, не только наслаждение, но и потребность, нравственно-эстетическая школа. Эта школа нужна людям как воздух, как вода, как хлеб – вот мысль, которую не устает повторять Шагинян. Для нее это бесспорно. Несколько лет назад она задержалась в Италии лишь для того, чтобы за два дня до премьеры присутствовать на генеральной репетиции оперы Дмитрия Шостаковича «Нос», поставленной Эдуардо де Филиппо. И тут же написала небольшую статью об этом и передала ее в Москву, в «Известия».
Мариэтта Шагинян – крупный знаток музыки Дмитрия Шостаковича. Она неизменно рецензировала почти все новые его произведения. Она автор обобщающей статьи о нем. Работы М. Шагинян о Д. Шостаковиче – яркий и глубокий, резко антишаблонный творческий портрет великого композитора. «Для меня является большой честью очень высокая Ваша оценка моих опусов. Повторяю, все вышедшее из-под Вашего пера будет для меня большой честью», – писал он ей.
Весной 1943 года, точнее, 28 мая Мариэтта Шагинян записала в своем дневнике: «...Шостакович дарит мне листки сонаты, только недавно созданной...» Немного позже, под впечатлением новой сонаты, она делает в дневнике чрезвычайно любопытную запись о силе воздействия его творчества: «Музыка Шостаковича заставляет внутри как-то хорошо и определенно перестраиваться... подтягивает, выпускает отдохнувшим и готовым на продолжение жизни с новым запасом сил... Это деятельная музыка, и за это я ее страстно люблю».
В центре интересов Мариэтты Шагинян как публициста всегда стояли и стоят важнейшие проблемы жизни – «время и человек», «время и культура», «нравственное и гуманитарное воспитание» и т. п. И, я думаю, поэтому творчество Дмитрия Шостаковича, проникнутое столь острым ощущением трагизма и оптимизма нашего времени, словно магнитом притягивает к себе писательницу.
И это свое ощущение, свое восприятие музыки Шостаковича она стремится передать не узкому кругу специалистов, а широкой массе слушателей, заинтересовать их ею, вдохновить их ею, научить жить.
Она стремится в виде прямой беседы раскрыть особенности формы произведений Шостаковича. Один пример. В Четырнадцатой симфонии, этой особенной «песенной сюите», чередуется музыка на стихи таких разных поэтов, как Лорка и Рильке, Аполлинер и Кюхельбекер. «Что в них общего? Где тут связь? Но вот гений музыки опускает смычок на струну, заставляет зазвучать голос, рассыпает первую горсть звуков по клавишам фортепьяно – и вы заворожены, захвачены, потрясены углубленной трактовкой поэтического слова, магией музыки, и стихотворение впервые раскрывает перед вами полноту своего смысла, связь вдруг протягивается от каждого из них к другому, – и все обретает цельность».
В коротком авторском слове к девятому тому своего собрания сочинений Мариэтта Сергеевна предупреждает читателя, что ее работы о музыке писались «не специалистом, не знатоком, а простым слушателем». Но этот «простой слушатель» особенно остро и глубоко понимает и воспринимает музыкальный язык, выражающий не выразимые словом тайники человеческого духа. Этот «простой слушатель» ощущает организующую и дисциплинирующую силу музыки. И главное, конечно, – ее нравственное воздействие на человека. Здесь – вспомним еще раз Сергея Рахманинова – авторитетность Мариэтты Шагинян велика и несомненна.
XIV
Было еще темно, когда «Стрела» подошла к ленинградскому перрону, и едва посветлело, когда я постучал в номер гостиницы, где жила Мариэтта Сергеевна.
– Что это значит? – воскликнул я, входя к ней. – С какой стати вас, коренную москвичку, нужно разыскивать в Ленинграде? Почему и зачем вы на всю зиму удалились из родного города, не оставив даже адреса?
– Погодите, погодите, я ничего не слышу, – сказала Мариэтта Сергеевна, прилаживая к уху слуховой аппарат. – Ну, теперь повторите весь ваш монолог.
Я повторил.
– Ничего не случилось, кроме того, что я очень люблю Ленинград. Он для меня близок так же, как Москва. Еще мне нужна здешняя Публичная библиотека, где у меня свой столик. Я сейчас поглощена подготовкой к новой работе.
– Можно ли узнать, что это за работа?
– Нет, нельзя. Пока не напишу – не скажу.
– Так, может, скажете, что вы читаете в библиотеке?
– Гегеля. «Феноменологию духа».
– А как же с главной вашей темой – ленинской?
– На Гегеле воспитывались будущие марксисты. Ленин сам, как вам известно, зачитывался им... Готовясь к будущей своей книге и вновь обратившись к Гегелю, я отнюдь не отрываюсь от Ленина.
В студенческую пору, – продолжала Мариэтта Сергеевна, – мы все увлекались Гегелем. И вот сейчас сижу на своем постоянном месте в библиотеке, и передо мной с левой стороны «Феноменология духа», в оригинале, а справа – та же книга в русском переводе. Надо сказать, что Гегель в оригинале гораздо понятнее и прозрачнее того Гегеля, которого добросовестно перевели пять сотрудниц Эрнеста Радлова под его редакционным руководством. Мне, признаться, доставляет удовольствие ловить неточности их перевода, потому что это помогает глубже понять дух самого Гегеля.
– Но почему вы работаете в ленинградской библиотеке, а не в московской? – снова допытываюсь я.
– С ленинградской Публичной у меня связано очень забавное воспоминание...
В 1920 году Ленинград, тогда еще Петроград, был голодным, холодным, слабо освещенным. Библиотека не отапливалась, научным сотрудникам приходилось заниматься на верхнем этаже, под самой крышей, где было чуть потеплей. Там находилась тогда часть фондов. По поручению издательства «Всемирная литература» ей предстояло написать брошюру об Уилки Коллинзе. Это была удивительно приятная работа. Она прочитывала один за другим все его странные и страшные романы и все то немногое, что имелось на английском языке об этом замечательном писателе. Сидела она там в окружении десятков томов часто совершенно одна, обычно до сумерек. И не заметила однажды, как неподалеку захлопнулась большая чугунная дверь. Сторож не увидел ее за томами Коллинза, запер фонды и ушел. А дело было в субботу. Наступали сумерки. Света тогда не давали. Увлеченная страшным уголовным романом Уилки Коллинза «The Law and the Lady» – «Закон и женщина», она вдруг спохватилась и сунулась было к выходу. И тут только поняла, что оказалась взаперти. Сколько ни стучала, сколько ни кричала – все напрасно. Вокруг – полная тишина. Суббота, – значит: две ночи и день на самой верхотуре, без воды, без еды, без света. До понедельника. Сперва это происшествие даже понравилось ей. Она начала рыться в окружавших ее полках, где была собрана французская литература XVIII века. Встречались здесь книги и с довольно пикантными картинками... Но сумерки сгущались, читать уже было невозможно, и к тому же появились крысы. Они спокойно шмыгали мимо нее и деловито углублялись в кожаные фолианты. Она сильно струсила. Кроме того, захотелось есть и пить. Наверху в чердачном окошке было круглое отверстие вместо фортки, видимо для «буржуйки». Она порылась в кошельке, нашла медяк, написала на бумажке: «Меня заперли в верхнем этаже библиотеки. Найдите сторожа и попросите выпустить». Затем водрузила на стол стул, поднялась на него, просунула руку сквозь отверстие и со всей силы швырнула на улицу медяк, завернутый в записку.
Петроград был всегда благовоспитанным городом. Не прошло и получаса, как в полной темноте, сквозь шорох крыс, деликатно поедавших фолианты, раздался скрип и в дверном проеме показалось освещенное свечкой сердитое лицо сторожа.








