355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Братья » Текст книги (страница 4)
Братья
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:57

Текст книги "Братья"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

Глава четвертая

Что, если бы все безумцы, чудаки, Геростраты [3]3
  Герострат– грек, уроженец Эфеса, сжегший, по преданию, в 356 году до н. э. храм Артемиды Эфесской, чтобы запечатлеть свое имя в памяти потомков.


[Закрыть]
собрались в этом городе?

Он еще полон химер, окутанные сыростью камни кажутся сквозными, здесь нет пространства, каким глаза привыкли видеть его, здесь утро наступает в полдень, и лампы вновь загораются, не успев остынуть.

Не призраки – живые люди скользят вдоль зыбких стен, струятся по мостам, перекинутым из мутной пустоты в мутную пустоту, колышутся испариной над бледными площадями.

И все же, как будто – не живые люди, но призраки, призраки, призраки.

Сорвавшись с библиотечных полок, шуршащие, как книжные страницы, они притворились, простыми людьми, обыденными вещами, осязаемой, тленной материей.

И они говорят, они поучают, они плодятся, как печатные изделия, они убедили человечество в вещности, животности своей природы.

Но это же – Диккенс, это – полнейшее собрание сочинений Чарльза Диккенса, представленное в бесподобной обстановке!

Здесь люди улыбаются так, что один взгляд на них напоминает счастливый очаг, здесь отращивают бакенбарды на голландский манер, чтобы поглаживать их незабываемым жестом согнутой в пальцах руки, здесь плачут о погибших безродных малютках, носят веночки из вереска на могилы утонувших моряков, и высшее, сердечнейшее веселье – до слез в благородных глазах – здесь все еще – простенькая полька и старая семейная кадриль.

Да, да, в этом бледном городе человеческие призраки, надуманные чувствительным британцем, поселились прочно, и целый республиканский штат, пожалуй – республика, принадлежит неотъемлемо очагу, бакенбардам, несчастным малюткам, веночкам из вереска и семейной кадрили.

Остров, воспетый остров, республика академиков и лоцманов! Никакими брандспойтами не смыть с тебя прекрасного твоего обольщения!

Печальные корабли стародавней стройки одиноко удаляются отсюда в неизвестность, доморощенные капитаны, завернувшись в угловатые резиновые дождевики, осеняют крестиками пряжки своих поясов, и в кирхах служатся суровые мессы, и бородатый звездочет поворачивает обсерваторские телескопы, и аспиранты поводят головами следом за флюгером метеорологической вышки, и заводы, как курильщики, грустно выпускают зеленоватые колечки хлористых отбросов.

Как Млечный Путь, неясны и обманчивы очертанья, и как в Млечном Пути – загадочно множество видений.

Ночами островная республика рассылает по всему городу своих бумажных, призрачных граждан, и худощавые поэты бормочут на каналах вирши, застывшие женщины, перегнувшись через перила мостов, смотрят в воду, отжившие витии становятся у церковных оград и протягивают давно не мытые руки за подаянием.

Разоблачается театр, и даже трезвейшему педанту очевидно неумное дневное притворство героев, и вот он сам уже покрылся бледностью, размеренная поступь его дрогнула, он стал просвечивать и шуршать, вместо того чтобы отражать свет и громыхать сапогами, неясность, всерастворяющая неясность поглотила трезвейшего педанта, и вот он – новый персонаж из Чарльза Диккенса, вот он – призрак, вот он – живое подобие человека!

Что, если бы и впрямь в этом городе собрались все чудаки, безумцы, Геростраты?

И куда же, куда еще могли привести Никиту Карева его взволнованные скитанья?

В самой походке его было что-то необычное, прямое, словно приподнятое над землей. Как случилось, что из всей каревской семьи он один – Никита Карев – не унаследовал ничего от отца, деда, от всех своих пращуров, уральских, яицких первой руки казаков? Куда девались в нем косолапость ступней, вывернутых киргизскими стременами, тугая упругость колен, неповоротливая толщина пояса – тех самых чресел, которыми крепок казак? Да и сидел ли Никита когда-нибудь в седле?

Откуда-то появилась у него любовь к ходьбе, и земля носила его удобно, с внимательной заботой о том, чтобы не нарушить легкой прямоты его осанки, не искривить ровной его поступи. И он ходил, не помня, куда заносили его ноги, постоянно глядя вперед малоподвижными, ленивыми глазами.

…В эту ночь, выйдя от брата, окунувшись в вихревую суматоху тяжелых, тающих на лету хлопьев снега, Никита быстро слился с темнотою. У него было одно желание: идти. То, что он оставил в доме Матвея, чудилось ему сумбуром. Ни одного взгляда, ни одного движения по-разному близких ему людей он не мог понять. Но жестокая встреча с Родионом и Варварой Михайловной как-то очень скоро заслонилась болью, знакомой, почти привычной, но еще больше выросшей болью об Ирине.

С этой тоскою, с этим гнетом только и можно было нестись неизвестно куда, в снежном тайфуне, в мокром, свистящем смерче. И, закрученный воронками вьюги, исчезнувший в рябой суматохе несчетных пятен, Никита кружил по бесконечным слепым улицам города.

Его сопровождал непрерывный слитный шум: звенели потоки воды по сточным трубам, хлюпала по крышам и дорогам тяжелая дробь дождя. В этом шуме сама собой нашлась стонущая длинная волна каких-то звуков. Волна катилась навстречу Никите, неустанно возрастая, готовая подмыть его, бросить и разорвать, разомкнуть неудобное, назойливое сцепление звуков. Он слышал ноты, которые должны были разрешить это сцепление, они были в нем, он знал их, он даже промычал их одну за другой через нос, числом пять, гнусаво и коротко, точно давая тон безучастной неподчиняющейся погоде, он даже прикрикнул:

– Ну же, ну!

И вновь прогнусавил пять нот, сидевших в голове и единственно способных сбить гребень с волны, уронить ее, сровнять с поверхностью потока. Но волна продолжала мчаться на него, все усиливая свое звучание, разливаясь вширь, окружая Никиту со всех сторон и упрямо держась на одной и той же напряженной, мучительной высоте. Ему хотелось, чтобы она ударила его в грудь, он думал рассечь ее, он ускорил шаги, побежал, и его охватило то чувство тоски, которое давит человека после томительного сновидения.

Он против воли смутно и долго вспоминал недавний сон, державший его в мертвящем подчинении целое утро.

Это был город, похожий на все города, какие видел Никита, а может быть – на те, каких он никогда не видал. И был вечер, с огнями, фаэтонами, людьми. Какой-то большой, сумрачный дом, нерусской стройки, колыхался где-то в городе. И вот самое непонятное: вовсе не Никита со стороны смотрит сон, и вовсе не себя видит Никита во сне, а какие-то чужие души переживают все за Никиту, и само собой понятно для этих чужих душ и для Никиты, что смотрит, видит, переживает Никита. Словом, когда-то в юности Никита учился в Дрездене, в консерватории. Там встретил он девушку, и они жили вместе, не зная, конечно, что это и была настоящая жизнь, а, как все люди, думая, что настоящее – впереди. Потом девушка умерла. Возможно, впрочем, что Никита потерял ее, но только он сразу понял, что настоящее – позади. Так вот, оказалось, что девушка не умерла, а живет в этом колышущемся большом доме, в этом городе, вечером. Зовут ее Анной. Да, да, ее действительно звали Анной, и она только что приехала в большой дом. Живет она в одной квартире с другой девушкой, но не знает, кто эта девушка. И вот она смотрит Никите в глаза, он слышит, как она держит его голову теплыми руками и говорит ему, что любит его. Тогда он опять чувствует смертельное счастье и рассказывает ей, что он никогда не верил и ни за что не поверил бы, будто она умерла. Так вот, когда его заставили думать, что она умерла, когда он думал это, он поехал к ней, в ее город, в их город. Против окна Анны был магазин с громадным зеркальным стеклом. На выставке магазина всегда торчали манекены в модных платьях, люди часто останавливались смотреть на манекены. И он всегда стоял у зеркального стекла, но не видел манекенов, а смотрел в стекло, в зеркальное стекло, чтобы видеть ее окно. Он стоял, смотрел, ожидая, как она подойдет к окну и кивнет ему. Она ведь знала, что он смотрит через стекло на нее, и всегда отвечала на его поклон коротким кивком. Надо ведь было скрывать их любовь, и они были осторожны. Он все ждал, что она подойдет к раскрытому окну, что она появится в летнем платье – голубые полосы по белому – и кивнет ему. Но он не дождался Анны и ушел искать ее могилу.

И вот, пока Никита рассказывал Анне об этом, он видел, как росли ее глаза и как она начинала понимать его тайну: он связан еще с кем-то! И потом, вместе с Анной, он внезапно понял, что все раскрыто, что Анна угадала, кто жил с нею в большом доме. Он видит, как каждый день, в один час, вечером, крадучись, возвращается в большой дом та, другая девушка, Ирина, и как Анна угадывает, что она возвращается от Никиты. Может быть, это не Ирина, может быть – двойник Анны крадется по большому дому, где живет та – другая, то есть Анна, которая не могла, конечно, не понять всего, решительно всего, когда Никита рассказал ей, как он смотрел на ее окна через зеркальное стекло магазина. Потому что кому же, если не Анне, знать об этой любви Никиты к тайному, скрытому, обманному, о той неотразимой силе, какая тянула его к глядению через стекло? Да, конечно, он смотрел тогда в окно Анны, надеясь, отчаиваясь увидеть в нем Ирину. И не в этом ли двоении Ирины и Анны таилась мертвящая сладость сновидения?..

Никита сделал последнее усилие подробней и живее представить себе сон. Волна неприятно сцепленных звуков сменилась чем-то однотонно-пустым, хлопьев снега не стало, суматошную рябую пелену кто-то сдернул с улиц.

Никита стоял на плохо освещенном проспекте против громадного зеркального стекла магазина и смотрел в отражение большого темного дома. Окна его были мрачны, ни одной тени не скользнуло в них, ни одна рама не открылась. Кажется, Никита в действительности ждал, что у окна появится Ирина, взглянет в зеркальное стекло и тайком кивнет ему.

Он выговорил вслух:

– Умерла, конечно, умерла. Не пойти ли искать, могилу?

Он внезапно громко рассмеялся.

– Как во сне! – воскликнул он.

И, уже двинувшись вдоль проспекта, все еще с улыбкой на лице, так же вслух спросил:

– Но, может быть, повторится?..

Он ощутил резкий, пронзающий холод, пальто его было мокро и тяжело повисло на плечах, со шляпы скатывались и падали на грудь капли воды. Он увидел большой иссиня-белый фонарь, проливавший свет на подъезд старого дома. Череда колясок тянулась из глухой темноты к подъезду, согнутые силуэты людей дрожали в иссиня-белом свете. Никита узнал дом, тоскливое желание тепла толкнуло его к подъезду, он отряхнулся, расстегнул пальто и вошел в дом.

Его встретили разбухшие от одежды ряды вешалок, как в лавке богатого старьевщика. Ковер в потертых землисто-серых плешинах пятнистой гадюкой вползал на лестницу. Тонконогий столик, покрытый газеткой, на минуту загородил Никите дорогу. На столике валялись потерявшие блеск серебряные и медные деньги, топорщились розовенькие книжки входных билетов. В зимнем саду поддельная зелень пальм бережливо держала на себе фиолетовые мертвые слои пыли, и в маленьком бассейне с водою мертво стыли фиолетовые спины карпов и лещей. Разноцветные лампочки жидкой гирляндой обвивали пальмы, и в ровном их тлении таилась такая бесталанная, могильная скука, что Никита почти бегом кинулся вперед.

Но это было лишь преддверие склепа.

В игорном зале на стульях, разбросанных вдоль стен, искалеченные страданьем, сидели, полулежали, приткнулись фиолетовые мертвецы. Головы одних были запрокинуты назад, и черными дырами зияли раскрытые рты. Лиц других не было видно, только округло-тупые, недвижные затылки возвышались над скрюченными телами. Выбывшие из строя, изможденные, загнанные, обескровленные, посиневшие от злобы, как удавленники, игроки в бессмыслии отдавались мертвой схватке сна. И когда внезапно кто-нибудь, забормотав спросонок, вскакивал и бросался к столу, – казалось, что мертвец присоединяется к тихой погоне за удачей, чтобы вновь отстать, вновь изойти кровью изамертво рухнуть где-нибудь в сторонке, открытым черным ртом выдыхая отчаянье.

И только за столами медленно шевелились восковые фиолетовые чучела, наряженные людьми, и этим молчаливым паноптикумом безупречно дирижировал охрипший, как пропойца, арбитр счастья, пробуждавший к движению своих чучел рокочущим призывом:

– Есть прием на табло! Делайте игру! Принимаем на табло!

Тогда женщины начинали обкусывать грязные ногти, и кургузые пальцы стариков ощупывали карманы жилетов и брюк, и мертвецы вздрагивали на отдаленных стульях, с болью вслушиваясь в чарующую, властную хрипоту:

– Есть место за столом баккара! Есть прием на табло!..

Приторная духота охватила Никиту, он поспешно сделал круг по залу, держась около столов, будто в «боязни упасть, и вернулся в сад. Но холод не оставлял его, он решил согреться, выбрал глухой угол позади волосатой пальмы и занял столик.

Но едва он опустился на стул, как вплотную перед, ним кто-то встал. Он вскинул голову.

Раскрасневшееся, пышущее свежестью лицо Варвары Михайловны улыбалось ему, точно из другого мира. Он отстранился, не веря глазам, но тотчас принял обычный свой сдержанный, чуть напыщенный вид и привстал. Варвара Михайловна рассмеялась и, будто дразня Никиту, приблизила к нему свое лицо. Он ощутил поток душистого холода, который она принесла на себе с улицы, яркость ее словно утишила в нем беспокойство, он улыбнулся. Тогда Варвара Михайловна засмеялась громче, взяла Никиту за руку и – довольная собою – сказала:

– А здорово я вас знаю, Карев!

– Вы знали, что я приду сюда? – спросил он.

– Ну нет! Я плутала вместе с вами по улицам, – черт знает где вас носило! – я насквозь промокла. Про» сто, когда я выбежала от вашего братца, мне сразу пришло на ум, что вы не вынесете всей этой неразберихи, – я ведь здорово там начудила! – не вынесете, ну, и непременно пойдете бродить, выхаживаться. И правда ведь, Карев? Я подождала совсем немного, не больше десяти минут, и вот он – вылетел и поплыл!

Она опять расхохоталась, в голосе ее появились сочувствие и теплая, женственная нежность, но говорила все еще насмешливо, немного, пожалуй, свысока:

– Право же, право, Карев, вы ведь не ходите, а плаваете. Или нет, нет! Вы если и ходите, то не по улицам и, конечно уж, не по панелям, как у нас выражаются, а по эпо-хе, по совре-мен-ности, или как это? Миры, миры! Верно? Вокруг вас ледок, в такой вот форме, как это называется? – сфероид, что ли? Ха-ха, такой сфероидальный холодок…

Она круто сжала брови, точно намереваясь одним взглядом разгадать Никиту.

– Послушайте, Карев…

Вдруг оборвав себя, она спросила чуждо:

– Скажите мне правду, Никита. Вы побежали за мной, то есть вы захотели меня видеть, или… или напросто ваша племянница устроила вам сцену?

Он смотрел мимо Варвары Михайловны неизменившимися, малоподвижными глазами, и неровная белизна медленно покрывала его губы.

– Впрочем, она, конечно, не из тех, кто устраивает сцены, – с легкой улыбочкой сказала Варвара Михайловна. – Да?

– Не знаю, – ответил наконец Никита, – мне было неприятно и тяжело. Я ушел.

Варвара Михайловна опять засмеялась, и опять волнующая теплота смягчила ее речь.

– Бедный Карев, ведь из этого ничего не выйдет. Неужели вы надеетесь? Сколько ей лет? Семнадцать?

Он вдруг вспомнил Евграфа, озноб передернул его плечи, он спросил резко:

– Почему вы такая злая?

На одну секунду Варвара Михайловна смешалась. Вдруг она наклонилась к нему и торопливо зашептала:

– Нет, нет, Карев! Не злая, нет! Но подумайте: всю жизнь – ведь скоро уже вся жизнь, и зачем обманывать себя? – всю жизнь я преследую вас…

– Зачем? – воскликнул Карев, но она не дала ему говорить и продолжала торопливо шептать, приблизив к нему вплотную свое лицо:

– Тут не во мне дело, Карев. Я знаю, я прекрасно знаю вас, Карев, я знаю…

Она остановилась, сжала его руку и убежденно, просто сказала:

– Вы не можете быть счастливы без меня.

Он отшатнулся от Варвары Михайловны, пристально оглядел ее, точно впервые попавшегося, чужого человека, и неуверенно засмеялся:

– Я боюсь вас.

– Вы любите меня, – еще проще сказала Варвара Михайловна.

Он закрыл глаза и с минуту просидел молча.

– Нет, – произнес он тихо.

Она снова внезапно расхохоталась, как будто долго сдерживала мучавший ее смех и наконец дала ему волю.

– Вы должны были это сказать, Карев! Иначе в какое нелепое, смешное положение вы попали бы? Двадцать лет подряд тайно влюблен! Здорово!

– Вы возбуждены сегодня.

– Я давно не говорила с вами, Карев.

Она глядела на него в упор, открыто, немного надменно и вызывающе. Было что-то неприятное в ее глазах, может быть – грубоватая уверенность в том, что они хороши – под твердым росчерком бровей, разделенных прямою тонкою морщиной. Изредка морщина углублялась, и тогда вместе с выражением упрямства в лице Варвары Михайловны мелькало нечто очень несвойственное ей, мягкое, растерянное, – подобие мольбы, пожалуй – извинение за эту скрытую, застенчивую мольбу.

Кареву стало не по себе. Он спросил новым, подчеркнуто измененным тоном, показывая, что прежний разговор кончен.

– Что произошло у вас с Родионом?

– Я бросила его.

– Бросили?

– Ну да, ушла от него.

– Но зачем же вы сегодня разыскивали его?

– Он ревнует ко мне Ленку. Мечет и рвет, когда я прихожу с ней повидаться. И, представьте, потихоньку перебрался бог знает куда, кажется, на Васильевский остров, а я ищу его, как дура.

– Зачем?

– Как – зачем? А Ленка? Это же – прелестная девчонка, я ее страшно люблю. Вы послушали бы, как она болтает! Я ей обещала подарить домик, а она спрашивает: а что, у домика будет открыватка и закрыватка? Понимаете? Нет? Ну, дверная задвижка! Прелесть! Книги у нее бывают порусские и понемецкие, бороденку она называет бородавкой, или, например, знаете вы такое число – половинадцать? Я без ума от нее, Карев.

– Зачем же вы бросили ее? – воскликнул Никита.

– Я и не думала! Я бросила Родиона. А он не отдает мне Ленку. Он тоже от нее без ума, он прямо зверски привязан к ней.

– Тогда зачем же вы ушли от Родиона?

– Карев, Карев! Ведь это же форменный допрос! Я никак не ожидала от вас такого интереса к себе. Я страшно польщена, право! Ха-ха! Ну, извольте: Родион мне надоел. Он сделал свое дело.

– Какое дело?

– У меня от него ребенок.

– Родион только для этого нужен был вам? – изумился Никита.

С запыленных фиолетовых верхушек пальм низринулся грохот оркестра, в саду стало шумно, нужно было кричать. И Варвара Михайловна, придвинувшись к Никите, прокричала:

– А вы не догадывались? Конечно, я предпочла бы иметь ребенка от другого отца, но он – тоже прекрасный отец. Впрочем, я хотела бы еще одного ребенка… от вас, Карев.

Варвара Михайловна сильным, плавным движением качнула свои широкие плечи и грудь перед Никитой, словно развертывая их материнскую мощь, и губы ее раскрыли ровную, мерцающую полосу зубов.

– Чтобы бросить меня, когда я… сделаю свое дело? – спросил Никита с усмешкой и, казалось, чересчур тихо, чтобы его можно было расслышать.

Но она поняла его и ответила:

– Я вас не бросила бы.

Пододвигаясь совсем близко к нему, она отчетливо выговаривала, точно вбивала в Никиту крепкие, неломкие слова:

– Я никогда не брошу вас, Карев. А вы должны выкинуть из своей великолепной головы бред о том, что вы не годны для меня и что мне нужны особые экземпляры, какие-то Родионы.

– Это – не бред, – сказал он, покачивая головой.

– Это – глупость, – крикнула Варвара Михайловна. – И трусость, ребячья трусость.

– Невозможно, – улыбнулся Карев, все еще покачивая головой, – вы говорите невозможное. Человек, к несчастью, связан с прошлым. Мы не поступаем сейчас, а неизбежно должны поступать так, как определено нашим прошлым. Каждый шаг наш оставляет следы не только настоящего, но и прошлого. Прошлое и настоящее – одно. В этом смысле времени нет, по крайней мере его нет для одного человека. А вы хотите…

– Я хочу прежде всего, – прервала Никиту Варвара Михайловна, – чтобы вы не говорили со мной так снисходительно и к тому же не выдавали пустяков за философию.

Он встал, мучительно поморщившись, взглянул наверх, откуда горохом сыпалась барабанная дробь. Варвара Михайловна опять взяла его руку и тоже поднялась.

– Я больше не могу. Пойду, – сказал он.

– Я приду к вам, Карев, – быстро проговорила она ему на ухо.

– Хорошо, – ответил он.

– Приду скоро! – добавила она, пожимая руку Никиты.

И тут же громко, весело крикнула:

– И у меня будет от вас ребенок!

На полуфразе оборвалось разящее форте оркестра, исильный голос Варвары Михайловны прозвенел в тишине сада:

– …от вас ребенок!

Это было так громко, что – кажется – фиолетовые рыбы в аквариуме расслышали неожиданные слова и пошевелили мертвыми спинами.

Все кругом обернулось на Варвару Михайловну.

Она стояла, упершись одной рукой в бедро и показывая стынущую полоску ровных зубов.

Никита быстро вышел.

Он вырвался на улицу и с радостью вдохнул в себя колющую, острую свежесть зари.

Но неожиданный, стремительный поток крови неприятно согрел его с головы до ног, он засунул руки поглубже в карманы и торопливо зашагал.

Ему представилось, что десятки, сотни глаз с укоризной и нелюбовью, даже с ненавистью осматривают его лицо, затылок, помятую, промокшую шляпу, его забрызганное грязью пальто. Ему стало мерзко видеть себя, точно грязь запачкала не одежду его, а все тело.

Утро было обычное. Толстые, укутанные в мохнатые шубы фигуры неповоротливо копошились на трамвайном пути, поспешные удары молота железно сыпались, догоняя и подталкивая эхо, в молочном свете электрических вспышек дрожали и колебались согнутые спины сварщиков рельсов. Раскачиваясь и гудя суетливыми колесиками, бежали вдаль серые платформы рабочих трамваев, и навстречу Никите, наперерез ему, перегоняя и обходя его, спешили люди, кое-как заткнув в рукава курток красные от холода руки, разбрызгивая покоробленными подошвами слякоть тротуаров.

Никита попробовал вглядеться в мелькавшие мимо него лица. Они были сосредоточены на одной какой-то думе, в морщинах их лежала сдержанная суровость, точно эти люди, сжав свое сердце, навсегда признали упрямую неизбежность вот таких городских рассветов – с торопливо бегущими, однотонными фигурами, с железным звоном ударов по рельсам, с дрожащим молочным огнем сварки.

Это был долг, человеческий долг – такие рассветы, когда люди бежали, бежали, чтобы скорее, как можно скорее добежать, включить себя в какую-нибудь крошечную часть озабоченной машины.

Стыд щемил Никиту. Ему было стыдно перед божьим светом, перед зачинающимся днем, перед бегущими людьми. Ему хотелось приобрести с ними сходство, потеряться среди них. Но он чувствовал, что лицо выдает его, что нельзя скрыть истекшей бессмысленной, жалкой ночи.

Он вздохнул свободнее, выйдя на Фонтанку. Походка его изменилась, свет сломал ее, как сламывал, стирал вечернюю, ночную неуловимость и неясность уличных линий.

Город лежал спокойный и большой. Все вокруг было полно смысла. Краски, стены, углы, решетки были подобраны и сделаны расчетливо и разумно. Все размещалось на земле с простором и достоинством. Мир был удобен.

Никита легко сбежал с возвышенности, поднимающейся к Аничкову мосту.

Вдруг сзади его кто-то придержал за локоть:

– Извиняюсь.

Он отдернул локоть и повернулся.

– Извиняюсь, гражданин, – сказал мухрастый человечек, приподнимая картузик, – очень извиняюсь, если обознаюсь.

Желтенькие глаза с сиреневыми мешочками под нижними веками испытующе всматривались в Никиту. Незнакомец, как бы нарочно, быстро заткнул руки в ободранные рукава рыжего пальто.

– Извиняюсь – холодно, не могу протянуть руку Не за подаянием, не. До этого не доведен. Но чтобы пожать, в свою очередь, руку известному и знаменитому Никите Кареву. Насколько убеждаюсь, – не обознался. Извиняюсь – Никита Васильич?

– А вы кто?

– Значит, верно-с… Никите Васильичу – честь, почет, уважение и вообще – фурор. Готов рукоплескать, но холод не допускает.

– Вы знаете меня? Кто вы?

– Называю по имю, отчеству и по фамилье. Так что – знаю-с. Мое фамилье, конечно и обязательно, не так знаменито. Но вам может показаться знакомо. Чупрыков. Мог сохраниться в вашей памяти довольно прочно, скорее, конечно и обязательно, по имю: Витька, Витька Чупрыков.

– Помню, – сухо сказал Никита. – Вы служили у Шерстобитовых?

– Действительно, так. Но впоследствии служил по призванию в геройской Красной Армии. Заметьте: по призванию, а не по призыву. Совершил большие походы, контужен и в демобилизацию уволен инвалидом на сорок процентов. Страдал сознательно и не каюсь: по призванию бороться за правду.

– Как же вы попали сюда… и чего вы хотите от меня?..

– От вас – ничего. Считаю за почет обмен мнением. Ваше фамилье облетело весь город. Читал в афишах и чувствовал. Очень крупно: синфония Никиты Карева под управлением автора. Стоял у дверей и наблюдал за толпою публики. Конечно и обязательно, мое фамилье честного бойца не может идти в сравнение с вашим фамильем. Однако задумываюсь по своей склонности размышлять…

Никита пожал плечами и двинулся с места.

– Мне надо идти.

– Пожалуйста, не могу задерживать. Извиняюсь. Но разрешите проводить. Вы ведь неподалеку?

– А вы откуда знаете?

– Заметил. Привык замечать.

– Вы давно здесь?

– Не очень. Но срок дела не меняет. С утра в искании работы. Был в Саратове, затем в Москве. Искал места, но ничего не достиг, хотя, конечно и обязательно, везде признают, что Чупрыков заслужил весьма беззаветной борьбой в рабочих-крестьянских рядах. Впрочем, сказать правду, достиг: в Саратове платили шесть с полтиной в месяц за сорок процентов контузии, здесь платят десять. На такой баланс, извиняюсь, даже умереть прилично невозможно.

Чупрыков оглядел себя сверху донизу, демонстрируя свою бедность.

– Никакого сальда не остается, чтобы постираться и помыться, – сказал он, ухмыляясь.

Потом он умерил шаг и остановился.

– Извиняюсь, вы ведь, кажется, торопились домой?

– Да откуда вы знаете, где мой дом? – вскрикнул Никита.

Чупрыков приблизился к Кареву и, подергивая сиреневым мешочком под правым глазом, чуть дребезжа хрипотцой, легонько протянул:

– Я много чего знаю, Никита Васильич, уважаемый мой Никита Васильич.

– Вас что, – грубо спросил Карев, – Варвара Михайловна подослала?

– Ну-у, не-ет! – засмеялся Чупрыков. – Хотя мы, конечно и обязательно, с Варюшей, как братья, и я знаю, что она, моя душенька, здесь проживает, в Питере, но я ее пока не видел. У нас с ней вроде перерыва в сношениях, и я понимаю, что другого классу… А про вас я знаю…

– Что знаете? – нетерпеливо поторопил его Никита.

Но Чупрыков неожиданно стал медлить, вытащил из рукавов краснопалые руки, потер их со вкусом, будто готовясь к чему-то чрезвычайно приятному и важному, поправил картузик.

– Про вас я знаю порядочно, – заговорил он с растяжкой. – Про то, как вы ушли, и про то, как вернулись. И про то, как вы там были, там…

Он снова задергал сиреневыми мешочками глаз и куда-то таинственно показал.

– Ну и что же? – зло спросил Никита. – К чему это ваше знание?

– Пока не употребил его, не употребил. Но по привычке задумываться… Да-а. Вот, думаю, ходит человек, и вот другой человек. Один, скажем, Витька – в рубищах и в постоянном искании труда за фунт ситного. Но человек геройской заслуги и инвалид, бился за правду по призванию. Другой, скажем, какая-нибудь знаменитость. И тоже ходит. Но одетый, обутый, в почете и в чести. Хотя в прошлом, то есть в прошедшем времени, у человека… Да-а! И как ходит?!

Витька подмигнул с веселым лукавством и распрямился, поднял голову, стал на цыпочки.

– Вот как ходит. Хе-хе! Дескать, на то мы вам знаменитость, полюби нас беленькими, а красненькими нас всякий полюбит!

Он очень громко, рассыпчато засмеялся, тихонько подтолкнул локтем Никиту в бок и повторил с удовольствием:

– Полюби нас беленькими!.. И, извиняюсь, любят! Любят, конечно и обязательно, выражают почет! А красненьких-то, сказать правду, не всякий любит, не-е-ет, шалишь! Красненьким-то от сил – красненькую в месяц, за сорок процентов контузии! Вот как-с!

Никите хотелось уйти, но что-то удерживало его около Витьки. Было отвратительно видеть его подмигивания, кривлянья, гнусно ощущать панибратское подталкивание локтем и слышать прилипчивую хрипотцу. Он принижался с умыслом и ровно настолько, чтобы придать загадочность назойливым своим намекам. Но что мог знать о Никите этот вынырнувший из-под земли человек? И разве Никитину жизнь нельзя было показать всему миру на ладони?

– Перестаньте попусту болтать, – брезгливо оборвал Никита Чупрыкова.

Но, взглянув в глаза нечаянного своего собеседника, поежился и отступил. Желтизна этих глаз показалась ему совершенно прозрачной, как у кошки, и в небольшой глубине их он увидел незатаенную, голую и ясную, как божий день, наглость. Он никогда не встречал таких глаз.

– Попусту, изволили сказать? – произнес с усмешечкой Чупрыков. – А сами пожимаетесь…

Они стояли у открытых литых ворот шереметевского дворца. Один шаг – и Никита был бы во дворе дома. Он оторвал взгляд от глаз Чупрыкова и посмотрел через Фонтанку.

Там, на громоздких развалинах сломанного дома» копошились рабочие, разбирая и укладывая в клетки кирпичи. Работа успела развернуться, сероватый покров пыли колыхался над развалинами, по дощатым настилам ворчливо катились груженные кирпичом тачки.

Витька проследил взгляд Карева, прицелился на разрушенный дом и секунду смотрел молча. Потом он опять подтолкнул Никиту в бок и, показывая отогнутым большим пальцем через Фонтанку, просмаковал язвительно:

– Производство кирпича…

Но в тот же момент он дрогнул. В его подвижном лице, во всем его теле произошла мгновенная схватка каких-то противоречивых движений. Он глядел на Никиту подозрительно, пытливо, ненавистно, и в то же время губы его кривились в льстивой и понимающей улыбке.

Он вновь потер свои руки, на этот раз уничижительно, и раскрыл было рот.

Но Никита уже смеялся. Под его преодоляющим взором заегозили, засновали машинными челночками сузившиеся глазки Чупрыкова.

– Красненькие, говорите? – спросил Никита, стараясь поймать сновавшие во все стороны глаза и подражая последнему вопросу Витьки. – А сами забеспокоились.

Он повернулся и, смеясь, вошел в дворцовые ворота.

Витька молчал.

Конечно, он выдал себя. Но как было ему устоять перед соблазном такого словечка?

Он опять посмотрел на разрушенный дом и ухмыльнулся.

Потом он мотнул головою вслед Никите. Это должно было означать: «Посмотрим!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю