Текст книги "Братья"
Автор книги: Константин Федин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Глава вторая
Витька Чупрыков вертел в короткопалых руках свой помятый картузик, ерзал глазками по стенкам, ежился и говорил:
– Погодка, черт-те что! То даже снежку поднасыпало, то будто лето, а сейчас стужа, смерть!
Он запихал картузик под мышку, сложил ладони трубкой и подул в них.
– У-ух! Продрог… Что же плохо принимаешь? Не соскучилась? – спросил он.
Варвара Михайловна показала на стул.
– Садись. Страшно соскучилась.
– Смеешься? Надо мной смеяться легко, я беззащитный.
Он вздохнул и опять бойко оглядел комнату.
– Бедненько ты живешь. Это после такого-то сытья! Эх, ну и сытье было; ну и сытье! Помнишь, чай? Палатки-то ломились от добра.
– Ты что опустился? Пьешь, что ли?
– Когда подносят – не отказываюсь, а подработаю – и сам найду. Ты ведь тоже против прошедшего времени сдала.
Он всмотрелся в Варвару Михайловну и покрутил головою.
– Хотя нет, сбрехнул: ты все еще краля. Эх, Варюша!
Витька мечтательно прикрыл глаза и посидел молча.
– Что же твой комиссар бедно тебя содержит, а? Или, может, поиграли да будет? Да? Так я и знал. Сволочи все они… А жалко. Я, говоря по правде, рассчитывал, вот, мол, у тебя – рука, глядишь – и поддержка какая произойдет. Все-таки вместе кровь проливали, за общее, как говорится, за святое дело.
Он подмигнул Варваре Михайловне.
– Это ты в провиантской, что ли, кровь проливал? – усмехнулась она. – Когда сахар развешивал?
– Других героев пощупать – мало ли чего откроешь. Я таких знаю: ходят – не подступись. А у меня, как-никак, контузия. Инвалид славной гражданской войны.
– Значит, ты на Родиона надеялся?
Витька сказал внушительно:
– Надеялся я больше на тебя, Варюша. Ты Витьку Чупрыкова никогда не оставляла; в уважение к прошлому времю. А через тебя, конечно и обязательно, имел вид на твоего комиссара. Но, как теперь я понимаю… – он снова оглядел комнату, и на этот раз – с пренебрежением, – …что ты сама в крайности… чего с тебя взять? Рукомойничек у тебя заржавленный, кроватка средняя, а от старого – один чемоданчик…
Он посвистел и врастяжечку спросил:
– Хотя, может, скрываешь? Может, еще чего от старого сохранила? Не таись, Варюша. Я тебе большую пользу могу оказать. Витька – человек верный.
Глазки его спрятались в мешочках распухших сиреневых век. Он постарался загадочно улыбнуться.
– Ты все еще в прежних чувствах?
– Не суй носа, куда не нужно, – жестко сказала Варвара Михайловна.
– Я – что же, – безразлично заметил Витька.
Он посидел молча, с таким видом, как будто отыскивал какой-нибудь новый предмет для беседы, вынул из кармана спички, отломил от коробка щепочку и принялся старательно чистить ногти.
– Знакомого одного нашего видел, – сказал он невинно.
Варвара Михайловна не отозвалась.
– Известным стал человеком, прямо знаменитость. Анонсы клеют по заборам, буквы в аршин.
Варвара Михайловна молчала.
– Везет которым людям, черт-е что, – простодушно вздохнул Витька.
Щепочка сломалась у него под ногтем и упала. Витька нагнулся поднять ее и, между делом, справился:
– Представления его не смотрела? Синфонией называется. Нет? Интересно знать, музыка это одна или также действие с чем-нибудь? Не слыхала?
Варвара Михайловна скрестила руки и прислонилась к стене.
– Не могу я, Витька, взять в толк: к чему ты клонишь?
– А что? Я ничего. Я так, для разговора.
– Нет, лучше скажи прямо, брось свои фигли-мигли.
Витька развел руками.
– И я тебя, Варюша, не могу понять. Прямо-таки удивлен. Не узнаю, не верю, что возможно!
– Ну, говори! – прикрикнула она.
Витька ударил себя по ляжкам, подпрыгнул на стуле и захихикал, с присвистом, сквозь зубы всасывая воздух.
– Попал, попал в точку! При старом интересе! Угадал! Все, как было, на месте. В прежних чувствах. В прежних чувствах, Варюшенька!
– В отношении кого?
– Ах, как это ты тонко говоришь, – восхитился Витька. – В отношении! У нас с тобой, Варюша, никакого отношения не было. Отношение было у тебя с другим человеком. И, как я ожидал, отношение ваше, конечно и обязательно, вполне сохранилось.
– К чему ты все это? – резко оборвала Варвара Михайловна.
Чупрыков сразу осекся. Сощуренными, прыгающими глазками он изучал Варвару Михайловну пристально и упорно, прикусывая губы и вертя в пальцах изломанную в крошки щепочку от коробка.
– Ну? – поторопила его Варвара Михайловна.
Он спросил тихонькой хрипотцою:
– А он к тебе тоже по-старому, да? Знай наших? Не подступись? Чай, поди – на козе не подъедешь, знаменитость, а?
Варвара Михайловна не ответила.
– А-ах! – крякнул Витька, ударив себя кулаком по коленке. – Стало быть, тоже угадал! Эх, Витька, смекалист, да смекалка зазря пропадает! У-у-у! – со злобой прогудел он. – Смерть как я его не терплю!
Он опять суетливо задергал сиреневыми мешками век, с усилием вглядываясь в лицо Варвары Михайловны.
Но оно было сосредоточенно-неподвижно.
Тогда Витька вскочил со стула и подбежал к Варваре Михайловне.
– Хочешь, – хрипло сказал он, выпятив подбородок и стараясь поглубже заглянуть в глаза Варвары Михайловны, – хочешь, я за тебя посчитаюсь с Никитой Васильичем? Хочешь? Молчишь? Хочешь?
Беглый, неуловимый оттенок улыбки мелькнул на губах Варвары Михайловны. Она смотрела Витьке в глаза не мигая. Он вертелся перед нею то справа, то слева, рассматривая каждую черточку ее лица.
– Ну, скажи мне: Витька, сделай с ним вот что! Я готов! Придумай что хочешь, – все сделаю. Мне терять нечего, я для тебя на все пойду. Ты только скажи! Скажи слово!
Варвара Михайловна не шелохнулась.
Витька умоляюще сложил руки.
– Согласись! Никогда не найдешь такого человека, как Витька. Думаешь – хвастаюсь? Хочешь, я тебе скажу адрес Никиты Васильича? Знаешь? Или нет? Хочешь? Ну, ладно!
Он быстро назвал адрес Карева и, отстранившись, посмотрел, какое впечатление произвел на Варвару Михайловну. Она как будто ухмыльнулась, но все еще стояла неподвижно, скрестив руки и прислонившись к стене.
– Ну, хочешь, – захлебываясь, в каком-то отчаянии забормотал Витька, – хочешь, он нынче же, вот сейчас, прибежит сюда, хочешь? Я могу сделать, что он у твоих ног будет валяться! Я его заставлю все обиды отмолить у тебя, Варюшенька! Все до единой! Он у меня вот где! Я только захочу – с него весь гонор, как пыль со шляпы. Мне стоит про него словечко сказать в одном месте, и вон он – со своими анонсами! Сам прибежит, и звать не надо. Ну, согласись, Варюша, захоти, накажи Витьке, и Никита Васильич при тебе будет и Чупрыков по гроб-дос…
Он вдруг сильно откачнулся от Варвары Михайловны и попятился к двери, зажав обеими руками рот.
Варвара Михайловна не спеша отряхнула руки.
– Верно я тебя поняла? – спокойно проговорила она.
Витька косился на нее разозленно, но с опаской, и осторожно, одним пальцем пощупывал верхнюю губу.
– Привычка у тебя прежняя осталась, – прогундел он, – чуть чего – сейчас это… по-купечески. Крепкий ты человек!
– Крепкий, – сказала Варвара Михайловна. – Я тебя выручила, но – смотри! Надо будет – не пощажу!
Витька примолк, желтые глазки его сновали, он решал – свести ли все к шутке и как-нибудь иначе попытать счастья или отступиться?
Вдруг он весь искривился и, оттопыривая распухшую губу, зашипел:
– Не хочешь с Чупрыковым по-хорошему? Не хочешь? Ну, тогда пеняй на себя! Не видать тебе…
Он высоко поднял руку, как для клятвы, но в тот же миг неожиданно юрко шмыгнул вон из комнаты, просунул в приоткрытую дверь голову и, оградив себя от опасности, докончил:
– Не видать тебе твоего Никитки!
Он захлопнул дверь.
Варвара Михайловна послушала, как громыхали в коридоре Витькины сапоги, и расхохоталась.
Смех ее был громок, весел и так заполнил собою комнату, что Варваре Михайловне показалось, будто подались, раздвинулись стены. Впервые с тех пор, как она приехала сюда, звучал здесь такой смех, и впервые в этих стенах она ощутила приток радостной, волнующей силы.
Варвара Михайловна опять захохотала, теплая, беспокойная, и в то же время ласковая бодрость все больше и глубже переполняла ее и вдруг заставила закрыть глаза.
В убогой, невзрачной комнатушке, обезобразившей жизнь Варвары Михайловны, ей захотелось сейчас же и со всеми подробностями совершить самое нежное и трогательное священнодействие, которое было ей доступно. Зачем это было нужно? Ни за чем. К чему собиралась приготовить себя Варвара Михайловна? Ни к чему. О чем она могла думать в этот торжественный и беспамятный час? Ни о чем.
Она была настолько счастлива, что ей даже не приходил на ум естественный в такие минуты и веселый вопрос: счастлива ли она? Каждое движение ее удесятеряло счастье, каждый поворот тела насыщал ее избыточной плодоносной силой.
И все, что Варвара Михайловна делала, было тем слаще и полноценней, что кругом сияла черная бедность – оббитая эмаль таза под умывальником, простое железное ведро и щербатый кувшин, выгнутые облезлые спинки кровати и тесный низенький стол туалета. И чем бесцельней были процедуры странного, восхитительного и пустого священнодействия, чем меньше вязались они с жалкой неприглядностью обстановки, тем радостней было их совершать.
Самая негодность вещей для дела, к которому их нужно было применить, доставляла Варваре Михайловне наслажденье, и неудобства приносили удовлетворение, и вода наливалась из неуклюжего ведра в неуклюжий кувшин с таким же трепетным предвкушением приятного, с каким открывается кран теплого, многоводного душа.
Большое счастье дробилось в руках Варвары Михайловны на маленькие дольки и казалось бесконечным.
Воды было много – целое ведро, и таз вмещал ее всю, без остатка. Каучуковая губка сохранила всю свою упругую, пористую крепость. Мохнатое полотенце было широко и мягко, большие флаконы с туалетной водой опорожнились еще не до дна.
И велика ли беда, что кровать узка и горбата? Не нужно много места, чтобы раскидать вынутые из чемодана вещи – гладкие, как хорошо сложенные листы папиросной бумаги, – выбрать и неторопливо надеть то, что покажется лучше.
Потом скрутить в тугой жгут волосы, намотать его на пальцы левой руки и придавить узел к затылку. И вот – долго, одну за другой, – подцеплять с фарфоровой тарелочки около зеркал скользкие, холодные шпильки; затупленные в шарики концы шпилек крепко втыкать в волосяной узел, ощущая их холодящее царапанье по затылку, внимательно рассматривать каждую частичку лица в отдельности и убеждаться, что еще много, много долек счастья впереди.
Варвара Михайловна начала мурлыкать, песенка сама приноровилась к ее движениям и то готова была совсем оборваться, то вдруг галопом неслась в веселье.
Жесткая щетка плотно придавила волосы к темени, они выпрямились и блеснули сплошной ровной полосою глянца. Кусочек ваты, намоченный из пузырька, быстро задвигался по щекам, по лбу и подбородку, мгновенно насыщая кожу сверкающей яркостью.
Эту яркость надо было смягчить, и мохнатым белым пушком Варвара Михайловна накладывает на лицо пудру, и она разлетается вокруг голубой пыльцою и оседает на зеленоватой поверхности зеркала.
Варвара Михайловна промывает веки розовой водой, смотрит в углубившуюся темноту глаз, потом берет щеточку и расчесывает ею ресницы.
Почти все сделано, но счастье еще велико, и с ним не хочется скоро расстаться.
Тогда проверяются все звенья обвораживающей цепи, и пройденный милый, глупый путь вновь восстановлен последним, мимолетным прикосновением к каждому клочку ваты, к пузырькам, расческам, ко всем обласканным частицам лица и ровному глянцу волос. Остается надеть платье, расправить и одернуть на нем складки, еще раз наклониться к зеркалу и щеточкой скользнуть по бровям.
Потом наступает заключительный акт священнодействия. Он так кропотлив и тих, что песенка Варвары Михайловны постепенно угасает, и она молча, подолгу разглядывает свои ногти в отдельности, попарно и все вместе. И когда густо-розовые овалы ногтей – ножницами, напильниками и замшей – приведены к однородности формы и блеска, тогда…
Вот тогда в комнате проступает все неприглядное убожество, тогда некуда спрятать взгляд от переполненного мутною водою таза под умывальником, от потертого пола, от кривоногого стула и горбатой кровати.
Но неужели ради этого жалкого скарба Варвара Михайловна по глоточку пила томительную, беспокойную и веселую радость? Неужели здоровье и сила переполнили Варвару Михайловну для того, чтобы исчезнуть, задохнувшись в серой, беззвучной духоте убогих стен? Нет, Варвара Михайловна только на одно мгновенье задумалась: не забыто ли что-нибудь из самых глупых и самых необходимых пустяков? Еще один взгляд на разложенные перед зеркалом мелочи – и все.
Можно надеть пальто, навесить на дверь маленький медный замочек, пройти темным коридором и вырваться на волю.
И тут каждый шаг – новая долька продолжающегося счастья, тут стужа согревает тело, и ветер, вылетающий из-за угла, ждет, чтобы пошли ему навстречу, тут подмороженный асфальт звонок, как стекло, и каменный город не может скрыть за своею суровостью, как он – старик – доволен, что по нему ходят такие красивые, такие бодрые люди.
Мимо огней, в перемежающемся их свете – молочно-голубом, оранжевом и красном, – нескончаемыми галереями проспектов идти, не умеряя шага, идти без цели, и только слышать, как нагнетается, растет и крепнет сила. Не все ли равно, куда приведут проспекты? Нужно ли знать, как называется вот эта улица, вот этот мост, и набережная, бегущая покато книзу, и дом, глубоко отступивший за чугунную крутую вязь решетки?
Не все ли равно, куда идти? В тяжелые ворота, наполовину приотворенные, во двор, который обнят приземистыми оштукатуренными флигелями дворца, направо или налево, под какие-то грузные своды, в какой-то темный сад, и дальше – по дорожке, засыпанной звенящими мерзлыми листьями, и потом наискось, в подъезд, на старомодную пологую лестницу ведущую не все ль равно – куда?
– Ха-ха!
Тут Варвара Михайловна вспоминает одутловатую рожу, двигающиеся сиреневые мешки под глазами, торопливое лопотанье не то скомороха, не то обезьяны.
– Дурак! – говорит Варвара Михайловна и дает волю снова приступившему смеху.
Она с любопытством и удивлением разглядывает громадную дверь, отыскивает звонок и, нажимая кнопку, все еще смеется, все еще удивляется, как это она – Варвара Михайловна – очутилась перед этой дверью, и может ли быть, что именно за этой дверью (такая толстая, такая колоссальная, – как в казначействе!) живет Никита Карев…
Было уже поздно – часов одиннадцать. Уличный шум доносился сюда только летом – при открытых окнах. Вечерами здесь наступала особенная тишина, и массивы стен настороженно, ревниво берегли ее.
Жилище для себя Никита долго отыскивал. Он дорожил им, оно было как будто приготовлено для него – замкнутое, скрытое от чужого взора. Можно было в любое время уйти из города и по-прежнему оставаться в двух шагах от самых людных, живых его перекрестков.
Но в этот вечер настороженная замкнутость дома становилась Никите в тягость. Тишина сгущалась и готова была вот-вот переступить какой-то предел и обратиться в тоскливое беззвучие, гнет которого давно испытал Никита.
Он привалился на диване, неумело, часто попыхивал папиросой и поминутно сдувал с нее пепел. Раза два Никита подходил к нотам, разложенным на рояле, потом – к столу, помешивал в стакане остывший чай, но забывал выпить его и опять шел к дивану.
В течение целой недели ноты передвигались с одного конца рояля на другой. За последние два дня Никита перестал даже притрагиваться к ним, а только изредка лениво всматривался в исчирканные линейки бумаги.
То, что он не мог ни за что взяться, что его дело казалось ему ненужным и скучным, а он сам себе – бездарным и тупым, все это почти не беспокоило Никиту. Опыт успел научить его, что подлинная вера, как самка плодовитого животного, так же легко пожирает сомнения и безверие, как легко их плодит. И если бы в припадке отчаяния Никита не нашел в себе даже остатков веры, то и тогда он не мог бы бросить своего рукомесла иль своего искусства – не безразлично ли, как будет названа болезнь, которой он страдал?
Он мог часами смотреть на рояль, без страха, без опасений за свою судьбу, за эту свою судьбу, и в то же время другая судьба наполняла его тоскою.
Эту другую судьбу надо было так же делать, как первую. И здесь, как в музыке, надо было одолеть препятствия, пройти скорбный послух, и здесь каждая крупица удовлетворения окупалась все тем же отрешенным метанием по аду.
Ничтожное и как будто понятное право иметь вот тут, рядом с собою, вот на этом диване, человека, – это право надо было завоевывать, брать в упрямой и – пожалуй – унизительной схватке.
И опять снова и снова перед Никитой раскрывался путаный простор земли, когда-то поразивший своею многоликостью. И среди бесчисленных обличий, среди враждебных тягостных людей нужно было найти одно лицо, на котором всегда, во всю жизнь и в каждую минуту хотелось бы остановить взгляд.
Но если устройство простых человеческих дел несло с собою новый искус, то откуда было взять новые силы? Ведь все они безраздельно уходили на главное, единственное дело, наделявшее смыслом существование Никиты.
В унылом круге взаимно уничтожающих чувств напрасно было искать примирения. Но Никита против воли возвращался к воспоминаниям, недавняя ночь засасывала его в воронку мокрого, тающего на лету снега, и Анна сливалась в суматохе белых пятен с Ириной, и чьи-то темные горячие глаза с жадностью и насмешкой пронизывали пелену метели.
Тогда Никите приходило на ум, что вся его тоска по Анне живет в нем только потому, что близость ушедшего друга была легко достигнута, и никаких усилий не нужно было делать, чтобы поддерживать в памяти эту близость. Не потому ли Никита с такой надеждою сращивал в своем воображении два образа в один – Анну с Ириной? Ему хотелось, чтобы Ирина продолжала счастливую, удобную судьбу его с далекой Анной. Он думал – от Ирины получит все, что сохранилось в его представлении об Анне, и он надеялся, что это так же просто, как получить наследство. И правда, он нашел в Ирине то же частое, торопливое дыхание, ту же привлекающую, немного детскую остроту движений (он не мог позабыть, как стояла Ирина на стуле, как туго платье обтягивало ее тело, когда она, вместе с каревскими гостями, хлопала в ладоши). Конечно, это была Анна, все та же юная, навсегда близкая Анна. И что же могло помешать простому продолжению привычной и вечно желанной общности Никиты с Анной, которая только случайно стала носить другое имя?
Тогда Никита заново видел, как Ирина проходит мимо него, чуть-чуть свернув с тротуара, не изменяя шага, ни выражения лица, ни напряженного поворота головы.
Его изумило вовсе не то, что Ирина прошла мимо него, как мимо столба. В нем не нашлось воли пойти следом за ней, убедить ее в том, что она заблуждалась, наконец, сказать, что она не имеет права обходиться с ним так жестоко. Вместо того Никита поймал себя на мысли, которая до боли поразила его: сколько было лет Ирине, когда он встретил Анну?
И, сгорбившись, странно похожий на Матвея, Никита пошел своей дорогой.
Конечно, Ирину нетрудно было убедить, что Никита ни в чем и никогда не провинился перед ней (о, он был прав и чист, он мог действительно показать на ладони всю свою жизнь), но можно ли было и дальше молчать о том, что уже подкрадывались новые чувства, изведано стало новое беспокойство, что усталые вздохи Матвея были не меньше близки, чем близок был ребячий смех Ирины?
Она была девочкой! – каким несчастьем теперь казалось это Никите!
Он понимал, что можно распутать узлы, затянутые пустым сплетением случайностей. Но желание сделать это все больше блекло и ломалось, как сухая куга. И, чтобы не признаться в слабости, он уверял себя, что во всем прав, и, стало быть, для него унизительно что-то объяснять, доказывать, о чем-то просить. Надо было бы начинать с брата, который чуждался Никиты, безмолвно винил его в чем-то, не хотел или не мог понять, как сам Никита не понимал когда-то Ростислава. И разве Ростислав мог бы добиться от Никиты понимания? Зачем же искать заведомо бесславных объяснений с Матвеем?
Да и с одним ли Матвеем пришлось бы говорить Никите?
Ирина! Она опять кружится в воронке снежных хлопьев, Никита хочет поймать ее взгляд, она проходит мимо, он кричит ей вслед, она не оборачивается, она кажется ему еще моложе, милее и притягательней Анны, он зовет ее, но голос падает в туман, и туман поглощает Ирину.
Тогда, сквозь туман, он слышит почти телесное прикосновение жадных, насмешливых глаз, и уже не в силах освободиться от них, и видит, как постепенно жадность их сменяется мольбою и насмешка – нежностью. Он дополняет влекущую, горячую, темноту этих глаз улыбкой, черты лица – яркого и открыто-прямого – чудятся ему смягченными изжитой и безропотной болью, и Никите жалко, что он причинил эту боль, и – может быть – чувство жалости делает образ, занявший воображение, осязаемо-близким.
Никита хорошо различает, как на знакомом лице разглаживается тонкая морщина между бровей, как вздрагивают губы, медленно касаясь одна другой и приоткрывая две ровных полосы зубов. Он улавливает глубокий голос, он может определить его высоту и слышит, как рояльная струна отзывается на его тон. Из тысячи других голосов мог бы Никита распознать этот единственный голос, и – странно – что, как живой, звук его колышется плавной своей певучестью по комнате, все больше и больше насыщая ее, и вдруг – вдруг звонко рассекает тишину:
– Можно к вам?
Никита вскочил с дивана и оперся на рояль.
– Можно! – ответил он нарочито громко, чтобы убедиться, что не спит.
По-видимому, он не спал: Варвара Михайловна стояла в дверях его комнаты.
Нет, нет! В дверях его комнаты стояла не Варвара Михайловна!
Такой, какой она явилась перед Никитой, она бывала разве только в самые счастливые, самые праздничные свои часы. Словно скинув с себя десяток лет, а заодно и память о них, она обернулась Варей, Варенькой, Варварушкой и глядела на Никиту из какого-то нарядного, слепящего мира. В ней не было ни тени жадности или насмешки, которыми минуту назад наделил ее вымысел Никиты. Но все яркое, нежное и женственное приобрело в ней вызывающую силу.
– Не испугались? Я все боюсь вас испугать! – сказала она, сверкая своей улыбкой.
Опомниться от полусна Никите было легче, чем от ослепления, внесенного с собою Варварой Михайловной.
Наконец он подошел к ней, взял и поднял ее руку к своим губам.
Варвара Михайловна, чуть отклонив голову, внимательно рассматривала лицо Никиты.
– Вы второй раз целуете мне руку, – тихо сказала она. – В первый раз после этого вы предали меня.
– Предал! – вскрикнул Никита.
– Ну, ну, ну! Не горячитесь. И не надо вовсе о таких серьезных предметах.
– Я ведь рассказывал вам о своем тогдашнем состоянии.
– Я признала вас правым, милый, – проговорила она ласково. – Мне просто чуточку стало страшно, что и теперь… Ну, не буду, не буду!
– …Значит, не испугались? – спросила она, немного помолчав и оглядываясь по сторонам.
– Я вас ждал…
– Ждали?..
– Вы ведь сказали, что придете. Тогда, в клубе.
– Только поэтому? А так не ждали бы?
Варвара Михайловна посмотрела на Никиту испытующе, но тотчас начала медленно ходить по комнате, притрагиваться к вещам и говорить нараспев, с шутливым изумлением:
– Вот это, значит, стол, за которым Никита Карев пьет холодный чай. Ух, какой холодный! С утра, да?.. А, это – ноты. Бо-же, какая сумятица закавычек и хвостов! Что это – партитура? Нет? А что же? Как вы не запутаетесь, Карев, в этой китайщине? А это книги… Так-так… А это диван, на котором Никита Карев скучает. Правда?
Варвара Михайловна быстро опустилась на диван, погладила вокруг себя ковровое сиденье и сказала:
– Идите сю-да, Карев. Правда, здесь вы скучаете?
– Вот скучал перед вашим приходом, – ответил он, садясь рядом с ней.
– О ком?
– Вы же знаете.
– Почему вы к ней не пошли?
Никита улыбнулся и хотел что-то сказать, но Варвара Михайловна, как заговорщица, поспешно и вкрадчиво добавила:
– Вы не могли к ней пойти, да? Вы поссорились после той ночи, правда?
Он взглянул на нее и слегка отшатнулся.
Не то торжествующая, не то хищная усмешка мелькнула по ее лицу и, словно подавленная, мгновенно пропала.
– Что вы так смотрите на меня? – просто засмеялась Варвара Михайловна. – Вы даже вздрогнули, Карев. Я, вероятно, не сумела скрыть своего злорадства? Простите мне мою слабость.
Нет, конечно, Никите привиделось что-то несуразное. Улыбка Варвары Михайловны была по-прежнему нежна, прямодушна, лицо переливалось сияющими красками.
– А вам все-таки хочется пойти к ней? – слукавила Варвара Михайловна.
– Стоит ли? – сказал Никита, заражаясь ее притворством.
– Тогда зачем же вы себя понапрасну терзаете, Карев? – смеялась она. – Смотрите, на кого вы похожи. Ведь все из-за нее!
– Откуда вы взяли? – почти обиженно проговорил Никита.
Варвара Михайловна откинулась к спинке дивана и рассмеялась громче.
– Карев! Ведь не из-за меня же вы заморозили в стакане чай и взлохматили себе волосы! Вы только посмотрите, какой вы!
– А как знать, может, и из-за вас! Я и о вас тоже думал, – произнес он с улыбкой, приглаживая волосы.
– Тоже? Браво, Карев! Удружил!.. Перестаньте, и так хорошо, – сказала Варвара Михайловна и оторвала его руки от головы.
В этом прикосновении было что-то покоряющее и трогательное. Никита удержал руку Варвары Михайловны в своих.
– Я все эти дни вас вспоминал, – заговорил он. – Обыкновенно, когда вас нет, вы как-то…
– С глаз долой – из сердца вон, – серьезно подсказала она.
– Я не понимаю, почему это происходило, – сказал он, немного смешавшись. Но вдруг, быстро сжав ее руку, с волнением договорил – Со мной всегда бывало, как сейчас: стоит мне увидеть вас, как вы… как все вокруг кажется иным. Я после встреч с вами совсем по-другому все понимаю. Удивляюсь, как я никогда не сознавал этого. Теперь мне совершенно ясно, совершенно!
Варвара Михайловна слушала его, подавшись вперед. Ни один палец ее не дрогнул, точно она боялась, что малейшее движение оборвет слова Никиты и он бросит ее руку.
– Я теперь думаю, что вы правы, когда за меня говорите о настоящем моем чувстве.
Он попытался улыбнуться, но замешательство надломило улыбку, и тут же, очертя голову, отчаявшись поправить непоправимое, Никита выпалил:
– Я говорю о своих чувствах к вам.
Оба они замолчали, словно не узнавая друг друга, подавленные ростом какого-то неуловимого, настойчивого ощущения.
Потом Варвара Михайловна наклонилась, приложила щеку к Никитиным рукам и чуть слышно сказала:
– Если бы когда-нибудь вы претворили свои чувства в жизнь!
Никита отозвался не сразу.
– Не знаю, музыка, что ли, сделала меня таким? – усмехнулся он. – Ведь это – искусство женственное.
– Карев! – воскликнула Варвара Михайловна, оторвавшись от его рук. – Как вам не стыдно, Карев? Ну, назовите мне хоть одну женщину-композитора? Ну?
Он и правда начал перебирать в памяти музыкантов. Но Варвара Михайловна опять расхохоталась и подзадорила весело:
– Вот и не знаете!
И Никита увидел Варвару Михайловну тою девочкою, какою он встретил ее в первый раз, когда она, чуть кланяясь, точно приглашая осмотреть себя получше, озорно проговорила:
– А рыба-то – вот она!
И, как тогда, его подхватили песни, вдруг загремевшие в каждой жилке, в каждой клеточке тела, вырвавшегося из повиновения. Он еще мог пробормотать:
– Музыка выходит из строя, из согласия, в сущности значит – из подчинения, безволия.
Но это была его последняя дань рассудку, и последнее, что добралось до его сознания, были слова Варвары Михайловны:
– Да бросите ли вы в конце концов вашу музыку? Вы какой-то одержимый!
Никиту наводнила ликующая боль, он что-то сказал и не понял ответа, и опять услышал свой голос, и бессмысленная речь, которая услаждала, мучила и все еще услаждает и мучит миллионы людей, ветхо и обновленно заторкалась в комнате.
Никита крепко взял руку Варвары Михайловны.
Тогда вся нежность и все восхищенье, час назад вложенные Варварой Михайловной в радостное торжественное колдование над своим телом, начали изливаться на Никиту. И все ничтожные кусочки ваты, флаконы, губки и щеточки, заброшенные на узком туалетном столе, вдруг разоблачили сокровенную свою силу в сверкающей свежести лица, в темном глянце волос, в мягкой теплоте кожи.
– Карев! – сказала Варвара Михайловна, кладя на его плечи тяжелые пышные руки. – Вы не были таким никогда, никогда!
Но он отвел ее руки, привстал на одно колено, обхватил ее лицо ладонями, и, нагибаясь над ним, – сразу всем телом ощутил теплую влажность ее зубов.