Текст книги "Братья"
Автор книги: Константин Федин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Глава четвертая
Васильевский остров после гражданской войны стал очень тих, особенно в глубине, за Тринадцатой линией и дальше. С домами, наполовину обветшалыми, с мостовыми в ползучей ярко-зеленой травке, которую зовут муравой, все еще величественные, но опростившиеся проспекты сделались наивны.
Если бы вздумалось снять крыши с построек, многое в домах предстало бы неприкосновенным: так могло быть, так было и полвека назад – кабинеты, шкафы, темные просторные переходы и коридоры с ветошью и давно ненужным скарбом. Люди, населявшие остров, – неизменные и все же как будто изменившиеся, – стали так же трогательны, величественны и наивны, как проспекты.
И может быть, самым внушительным выражением странной перемены, происшедшей с островом в революцию, был ученый-биолог и публицист – Арсений Арсеньевич Бах.
Его журнальные статьи стали не по времени, он знал это и прекратил писать их. Воззрения его оставались прежними, он не поколебался ни в чем, но с покровительственной улыбкой и достоинством признал, что они могли устареть. К тому же у Арсения Арсеньевича была в запасе биология, он мог читать лекции школьникам, милиционерам, металлистам, кому хотел, – и он готов был допустить, что еще не все в мире пропало, если поощряется знакомство с дарвинизмом.
Он был одинок и занимал во втором этаже три комнаты. Из года в год, каждый день он приходил домой с двумя-тремя книгами, которые откапывались в подвалах Литейного проспекта. Книг набралось так много, что давным-давно в квартире не хватало шкафов и полок, и книги, как сталагмиты, поднимались к потолку, выглядывали горбатыми штабелями из-за дверей – запыленные, серые, обросшие паутиной.
За революцию Арсений Арсеньевич накопил в сарае лесу для полок и – после долголетних сборов – приступил к делу. Сосед-старикашка, слывший, за уменье держать пилу, плотником, нарезал доски, шаркнул по ним рубанком и помог Арсению Арсеньевичу втащить их наверх. Это были короткие продольные доски, предназначенные для книг, а поперечные – высокие стояки – оказались чересчур длинны, чтобы протащить их по узкой, крутой лестнице на второй этаж. Решено было поднять стояки через окно, с улицы.
И вот с десяток прохожих однажды утром были остановлены неожиданным зрелищем. На тоненькой веревочке, спущенной из открытого окна, раскачивалась, привязанная за верхний конец, увесистая доска, высотой чуть ли не в целый этаж. Сморщенный, всклокоченный человек, высунувшись из окна, одной рукой упирался изо всей силы в подоконник, а другой тянул вверх веревочку. Изредка он пугливо осматривался по сторонам и предупреждал василеостровцев:
– Перейдите на мостовую! Остерегитесь!
Доска поднималась очень туго. По-видимому, тот, кто составлял главную силу в этой работе и кого не было видно из окна, мало чем превосходил худосочного сморщенного человека, который помогал тянуть доску.
– Остерегитесь! Остерегитесь! – кричал человек.
Веревочка растягивалась в струнку, доска медленно вертелась на ней, подползая к окну коротенькими скачками, и вдруг уперлась углом в выступ карниза и стала.
Сморщенный человек озабоченно подергал веревочку. Доска не шелохнулась. Он засуетился еще больше и что-то крикнул себе за спину, в комнату. Веревочка подалась, доска сползла пониже, потом снова скакнула вверх, и опять карниз не пустил ее дальше.
Тогда коренастый матрос, стоявший в кучке ротозеев на другой стороне улицы, перебежал дорогу и подхватил доску с нижнего конца. Он повернул ее» уложил плашмя на фасад и поднял над головой. Верхний конец доски вошел в окно, подхваченный невидимыми до сих пор руками, а нижний – грузно отделился от фасада, начав описывать широкую дугу. Но сил было явно мало, рычаг – велик, и через секунду доска неподвижно застряла в воздухе.
Из окна выглянул сморщенный человек и, потрясывая пальцем, закричал матросу:
– Будьте любезны! В ворота налево, квартира, шесть, черный ход!
Матрос, не раздумывая, побежал. Дверь в шестую, квартиру была уже открыта. Он вошел в комнату.
На доске, торчавшей коротким концом из окна, висел старикашка, с засученными по локоть рукавами. Он кряхтел, тяжесть пересиливала его, того и гляди он должен был взлететь на воздух.
Матрос схватил доску, приподнял ее выше к потолку и всем телом навалился на конец. Спустя минуту доска была втянута в комнату.
Матрос огляделся. Раскрасневшийся от усилий и хмурый, он был похож на человека, который выведен из терпенья и готов обругать первого подвернувшегося под руку.
Но под руку подвернулся сморщенный человек – существо, по-видимому, изумившее матроса своей необычайностью. Человек был одет в фуфайку и жилет, старомодная гладкая крахмальная манишка блестящим щитом прикрывала узенькую грудь, просторные брюки немного сползли с талии и пышными складками прикрывали башмаки. Но осанка этого маленького, слегка смешного человека была уверенно-величественной, пожалуй – гордой и лицо, вдоль и поперек исчирканное обильными морщинами, было исполнено покойного достоинства. Он показал матросу свой выразительный профиль и произнес, вытягивая сухую руку:
– Арсений Арсеньевич Бах.
Матрос помолчал в растерянности, потом застенчиво улыбнулся.
– Родион Чорбов, – сказал он, осторожно прикасаясь к руке Арсения Арсеньевича.
– Как? – переспросил тот.
Это уже напоминало допрос, однако протестовать показалось Родиону невозможным. Он повторил:
– Родион Чорбов. Меня чаще зовут просто – Родион, товарищ Родион.
– Родион? Это хорошо, Родион.
Арсений Арсеньевич прислушался к имени нового знакомого и, одобрительно тряхнув головой, проговорил:
– Может быть, вы будете любезны помочь нам поднять еще одну доску?
Вопрос был задан совершенно обходительно, даже с изысканностью, но жест и поза Арсения Арсеньевича давали понять, что он своей просьбой делает немалую честь Родиону.
– Да зачем вам понадобились доски? – простодушно воскликнул Родион.
– Я сооружаю полки для этих книг, – объявил Арсений Арсеньевич, торжественно показывая на открытую дверь смежной комнаты.
Родион заглянул туда и притих.
– Да-а, – прогудел он, точно в раздумье. – Ну ладно. Где ваша доска? Нужно бы потолще конец… эту самую… веревку. Есть?
Так состоялось знакомство Родиона с Арсением Арсеньевичем Бахом, и отсюда пошла взаимная приязнь этих вовсе не похожих друг на друга людей.
Когда вторая доска была поднята в комнату, Арсений Арсеньевич снова протянул Родиону руку.
– Не знаю, каким наилучшим образом я могу отблагодарить вас за помощь.
– Пустяки, – сказал Родион. – Вот вы, может, знаете, где комната сдается? А то мне указали здесь – не подходит, бегаю без толку, ничего не найти.
– Да, – согласился Арсений Арсеньевич, – жилищный вопрос…
Это у него вышло так значительно, словно он сказал в каком-нибудь ученом заседании: да, знаете ли, селекционная теория…
Вдруг ромбики и трапеции его морщин пришли в озаренное движение, и он заявил:
– Но позвольте! Когда я уберу эти книги на полки, одна из моих комнат окажется свободной. Вы одинокий?
– У меня дочь двух лет.
– И жена?
– Нет.
– Но какая-нибудь женщина должна ходить за ребенком?
– Я найду.
– Тогда как вы отнесетесь к моему предложению поселиться в комнате, которую я освобожу от книг?
Он положительно вел государственной важности переговоры! Родион расплылся в улыбку…
Кончилось тем, что неделю спустя за стеной у Арсения Арсеньевича Баха копошилась со своими тряпочками Ленка, и Родион иногда заглядывал к хозяину квартиры – в кабинет, утопавший в холодноватом, таинственном аромате отсырелых книг.
При свете мерклой лампы здесь велись странные, немного путаные беседы, и возникавшие споры непонятно увеличивали тяготение Родиона к Арсению Арсеньевичу Баху.
По утрам и целым дням Родион пропадал на делах (очередные дела, очередные вопросы), но к вечеру» иной раз много позже, чем засыпала Ленка, придя домой, он вдруг чувствовал, как у него пустели руки. Надо было что-то делать, а дел не было, или их было очень много, но ни одно из них не могло вытеснить из груди тупую тягость, заполнить холодную пустоту рук. Родион подходил к спящей Ленке, поправлял на; ней одеяло, дотрагивался до ее ручонки – все это было тяжело и пусто. Если бы Ленка не спала, с ней можно было бы повозиться, пощекотать ее, послушать ее хохот – захлебывающийся, визгливый.
– А ну-ка, где тут у Леночки пупочек? – грозно басил Родион, чуть-чуть пощупывая Ленкины бока твердыми пальцами и подбираясь потихоньку к животу.
– А-ай! – взвизгивала Ленка и потом зажмуривалась, ежилась, кряхтела и, повалившись на пол, хохотала до икоты.
Но молча глядеть на Ленку, когда она спит, и через силу, против желания гнать из своей головы назойливо неотступную мысль все о том же, об одном и том же – нет, Родион не хотел этого терпеть. Он улавливал какой-нибудь шелест за дверью, выходил в переднюю и, если наталкивался на Арсения Арсеньевича, ждал, чтобы он пригласил его к себе, и с радостью к нему шел.
В разгадывании этого человека, в его чудаковатых речах, сплетении веры с безверием, восторженности с насмешкой, Родион находил утеху, которая на какой-нибудь час заглушала в нем переживаемую боль. Странноватый человек с добротою готов был переключать внимание Родиона на свой порядок мысли, и тот нарочно торопился вставить в разговор взбудораживающее словцо, чтобы разбередить Арсения Арсеньевича и нащупать в нем новое противоречие или услышать новый афоризм.
– Идеализм, все это – идеализм, – бурчал недовольно Родион, и Арсений Арсеньевич, взметнув профиль и высоко закинув брови, поднимал руку с растопыренными пальцами, как Пилат на картине Ге «Что есть истина?» [19]19
…как Пилат на картине Ге «Что есть истина?». —Картина Н. Ге «Что есть истина?», где Пилату противостоит Христос, хранится в собрании Государственной Третьяковской галереи.
[Закрыть].
– Прекрасно, когда Рембрандта бранит зрячий. Но как быть, если за это дело берется слепец от рождения? Потрудились ли вы, мой молодой друг, познакомиться с идеалистическими воззрениями на мир, на историю?
– Не я, так другой. Наши взгляды проверены. И подтверждены. И согласованы, – рубил Родион, – согласованы с научными данными. И ваша наука сама нам дала выводы. Мы на них опираемся и… это… строим.
– Наука! – восклицал Арсений Арсеньевич. – Наука! Многовековой опыт человечества, поднесенный дикарю на подносе! Кто сделает выбор? Как? Перед вами колоссальное книгохранилище. Оживите на мгновение мысли, высказанные мудрецами, и проповеди, которыми когда-то философы осчастливили мир. Представьте себе, что великие тени снова воплотились, и «полуночной тишине библиотеки попробуйте столкнуть их друг с другом. Боже! Какое бесподобное кровопролитие! Битва, от которой мутится рассудок и содрогается сердце. Все эти Юмы и Лавуазье, Дарвины и Шопенгауэры – вот они пожирают друг друга, и Прудон обращается в бегство от Маркса, и Спенсер уже грызет горло Фейербаху, и Бакунин неистово размахивает головой Гегеля. А позади вырастают Аввакумы и Гусы, Бисмарки, Кампанеллы, Толстые. И все это уже уничтожено, взаимно истреблено, и перед вами – один прах ничтожных страстей, и шкафы блестящей библиотеки пусты. Наука! Нескончаемая цепь противоречий, эфемерное самопожирание мысли.
– Ну, а вывод, вывод? – уже в раздражении кричал Родион.
Арсений Арсеньевич вдруг словно осекался, подходил ближе к Родиону, заглядывал в его глаза, говорил тише и проще:
– Вы всегда торопитесь, Родион. Я не устану говорить вам: наибольшая опасность для мысли – это привычка основывать суждения на готовых выводах. Нужно стремиться познавать мышление в его процессе, в его…
– Ладно, ладно, – перебивал Родион. – Стало быть, вы сидите на пустом месте?
Вопрос поражал Арсения Арсеньевича неожиданной конкретной прозаичностью. Секунду он не понимал его.
– Ну, в вашей библиотеке, там… пожрало, значит, все само себя и… что же, на чем вы остались?
Родион с испытующей усмешкой ждал ответа. Но Арсений Арсеньевич недолго колебался. От неловкого резкого поворота у него выскакивала из-под жилета манишка, он пробовал наскоро засунуть ее назад, но она топорщилась еще больше, и так он стоял, вскинув голову с одной рукой, поднятой вверх, и с другой, заложенной за спину, в белой крахмальной манишке, которая круглой лопатой торчала под кадыком.
Арсений Арсеньевич рассуждал:
– После побоища, представленного сейчас мной, несомненно, кое-что уцелеет. Это кое-что прежде всего будет пошлость. В то время как возвышенные умы взаимно уничтожаются в противоречиях, подобно тому как уничтожаются разноименные электричества, какие-нибудь мизерности попрячутся по углам библиотечной полки. Но я надеюсь, что уцелеет также крупица здорового рассудка и даже, может быть, – мудрости. Таким путем алгебраического сложения мы, при удаче, можем получить известный экстракт мысли, который с вероятностью может быть принят нами как непреложность. Это мы, Родион, мы, стремящиеся изучить историю жизни. Но мир? О, мир не складывает и не вычитает, не систематизирует знаний, а смотрит, что удобней и выгодней для него в данный момент. А вы преподносите ему весь опыт человечества, наука, – говорите вы, – наука! Но она разодрана непримиримой враждой взглядов!
– Мы делаем отбор! – восклицал Родион.
– Вам кажется, что вы делаете его. В действительности вы творите новую религию, вы создаете фетишизм. Вы добиваетесь того, чтобы при слове «наука» люди обнажали головы.
– Это совсем неверно, это черт знает… – горячился Родион.
– Позвольте, позвольте, – наступал Арсений Арсеньевич. – Я прошу вас выслушать сейчас историю, которая раскрыла мне значение всего, что свершается вокруг нас. Недавно в Академии меня приглашают к телефону. «Это вы, Арсений Арсеньевич? Говорят из кружка, в котором вы на днях читали лекцию. Вот хорошо, что я вас захватил».
Арсений Арсеньевич ухмыльнулся снисходительно и заметил:
– Он именно так выразился, этот искатель истины из рабочего кружка: «захватил», – я стараюсь передать все дословно. «Хорошо, что я вас захватил. Мне ребята-кружковцы велели узнать, в кружке у нас разговор вышел. Насчет бога мы по вашей лекции все усвоили и согласны, как он произошел и что его нет. А вот у нас в кружке находятся такие, которые говорят, будто есть душа. Так я обещал узнать у вас, как вы на этот счет по науке. Алло, алло! Вы слышите? – кричит. – Есть душа или нет?» – «Нет, – говорю ему в телефон, – успокойтесь, ничего нет». – «Значит, так ребятам и передать?» – «Так, говорю, и передайте». – «Ну, спасибо, – отзывается он, – теперь много понятней и легче. Простите, что оторвал вас от научной вашей работы. Пока». И повесил трубку.
– Очень хорошо, – серьезно сказал Родион.
– Очень плохо, что вы так думаете. Наука для массы людей начинает заменять религию. А вы сознательно хотите способствовать такой замене?
– Правильно!
– Вы хотите, чтобы массы так же беспрекословно верили приват-доценту или притворялись, что верят, как они верили протопопу? Родион, Родион!
Голос Арсения Арсеньевича содрогался укоризной и состраданием. Морщинки его лица приходили в смятенье.
– Ваша задача благодарней и грандиозней. Вы должны пробудить в человечестве любознание (Арсений Арсеньевич шевелил пальцами, точно нащупывая что-то в пространстве), заставить людей искать (он делал руками такое движение, как будто кидался вплавь через реку), толкнуть их спящий ум в поиски истины (и он толкал сухим желтым кулачком невидимого бездеятельного, сонного человека). Беспокойство, внедрить в человека беспокойство, это чувство, которому мы обязаны всем, что нам известно: огнем, книгопечатанием, телеграфом. Человек ищет, потому что сомневается. Сомнение не дает покоя.
– Веру в себя должны мы… как его… внедрять, уверенность, а не сомненья, – перебивает Родион.
– Постойте. Вера? Я верю в восход солнца. Это все равно что знание. Я знаю, что завтра взойдет солнце. Но… земной рай, учрежденный по единодушному решению приват-доцентов… позвольте!
Арсений Арсеньевич беззвучно приближался к Родиону, выпячивая глаза, сжав кулачки, и шептал:
– Поверьте, друг мой, все, что вы думаете, мне известно. Поверьте, я знаю бесконечно больше вас, и мои знания устойчивы, как храм, фундамент которого уходит глубоко в почву. То, чем убеждают сейчас искателей правды из рабочих кружков, все эти амебы и туфельки, палеозойские периоды и обезьяны – все это приведено в моем представлении в сложнейшую и тончайшую гармонию, которая столь проста, что, положа на сердце руку, я могу ответить по телефону моим ученикам: успокойтесь, ничего нет. Но (Арсений Арсеньевич снижал свой шепот до вкрадчивого, еле слышного придыханья)… поверьте, Родион! Некоей сокровенной минутой, когда ясность моих мыслей достигает предельной чистоты, я отвертываюсь в уголочек моей библиотеки (Арсений Арсеньевич быстро подбегал к шкафу и прикладывался ухом к стеклу, как будто там, за стеклом, должно было прозвучать нечто таинственное), осеняю себя давно осмеянным христианским крестом и твержу: «Ничего не понимаю, ничего не понимаю!»
Арсений Арсеньевич часто помахивал у своего лица кистью правой руки, жесткие ногти прищелкивали по крахмальной манишке, профиль заострялся, какая-то мученическая – восхищенная и убогая – улыбочка блуждала в путаной сети его морщин, он крестился все испуганней и быстрей.
Тогда Родион начинал хохотать. Углы его губ глубоко западали в рот, голова становилась круглей, как будто тверже и красным массивным шаром покачивалась на больших плечах.
Хохот его сначала поражал Арсения Арсеньевича. Ученый-биолог стоял в совершенной растерянности, и даже ромбики, квадратики его пергаментного лица разглаживались, как у покойника. Неуверенно, в раздумье он возвращался к жизни и неловко поправлял на себе манишку.
Сквозь хохот Родион сотрясал комнату обрывками слов:
– Юрод… юродство! Юрод-ство! Городские… дуры… юродивые… Все то же, ха-ха-ха! Одно и то же… дуры! Катерина Ивановна… в Академии наук… ха-ха-ха!
– Какие дуры? – вопрошал Арсений Арсеньевич, понемногу обретая свое достоинство и глядя на Родиона, как на безумца.
– Это я так, про себя, – все еще хохотал Родион.
Он шумно поднимался со стула, подходил к Арсению Арсеньевичу и неожиданно строго, сосредоточив всю силу взгляда на его выпяченных глазах, говорил:
– Унизительно, Арсений Арсеньевич, для человека. Понимаете?
– Что?
– Малодушие ваше унизительно. Юродивость унизительна.
Арсений Арсеньевич брался за воротник Родионовой куртки, собираясь одним проникновенным словом передать собеседнику всю возвышенность своей мысли. Но Родион осторожно снимал худую руку Арсения Арсеньевича со своей груди и говорил:
– Как вы, с вашими знаниями, с этаким богатством… ну, как вы до такого смешного договариваться можете? Ведь я бы на вашем месте владыкой себя во всем чувствовал. Владыкой!
Он расправлял перед Арсением Арсеньевичем руки и медленно, крепко, так что похрустывали суставы пальцев, сжимал кулаки.
– Вот вы смеетесь, – величаво и покровительственно произносил Арсений Арсеньевич, – и ваш смех мне понятен. Но понимаете ли вы смысл моего признания, так развеселившего вас? Вы взялись перестроить человечество и проглядели величайшую силу, которая неустанно работает против вас: человеческую слабость. Своим признанием я только хотел обратить ваш взор на явление, вами не замеченное и грозное, как всякая скрытая сила. Да, я слаб, говорю я. Но весь мир болен этой великой немощью.
– Проглядели? – словно с угрозой гудел Родион. – Нет, не проглядели. И ежели угодно вам, так мы эту самую слабость на мушку взяли! Да! И, может, вся наша задача – против слабости борьбу вести. Чувствуете? Да? Ну так вот! Баста!
Он решительно уходил, круто подергивая большими своими плечами, в которых плотно и глубоко сидела голова, и уже из дверей досказывал:
– Вы, Арсений Арсеньевич, нас разжалобить думаете? Не выйдет. Старо! Жалостью ничего не добьешься, только так, юродство, а мы жизнь строим, да.
– Весь вопрос, Родион, в этом, – порывался Арсений Арсеньевич. – Как строить жизнь, как?
– Ну, уж как умеем, – охолаживающе замечал Родион. – Не прогневайтесь.
Он притворял за собой дверь осторожно, чтобы не стукнуть, как осторожно и уважительно прикасался к Арсению Арсеньевичу, чтобы не повредить его щуплому телу, и приходил к себе, полный желанья за что-то взяться и снова осиливать и устранять преграды.
В такие минуты он в своей комнате и Арсений Арсеньевич у себя за столом думали друг о друге с досадливым сожалением («Где же понять меня такому человеку?»– казалось Баху. «Почему такой человек не хочет понять меня?» – доискивался Родион), но обоюдная привязанность их возрастала.
Однажды Арсений Арсеньевич сам заглянул к жильцу.
Раза два-три в год ученому-биологу случалось посидеть в гостях у старых своих знакомых, с которыми прошла вся его жизнь. Чаще всего это бывали Каревы. Он посмеивался над восторженной наивностью Софьи Андреевны, но ему льстило почитание, окружающее его за каревским столом. Там он выпивал рюмку водки, иногда произносил отвлеченную речь и возвращался домой с повышенным пульсом, добродушный от трогательных мечтаний, обуреваемый их юношеским жаром. Он сам себе казался счастливым, и ему хотелось осчастливить других.
– Как часто любуюсь я такими людьми, Родион, как вы! Такая устойчивость, такая прямота!
Арсений Арсеньевич одобрительно потрогал Родиона по плечу и руке.
– Такая сила!
Ом вспомнил свою речь у Каревых, ему стало приятно, что она получилась пышной и поразила всех, и он собрался продолжить свой триумф.
– О, я глубочайше убежден, что такие люди призваны создать нечто невиданное и громадное (Арсений Арсеньевич снова пощупал Родиона). И я со жгучей жаждой желал бы иногда перевоплотиться, чтобы ощутить в себе вашу физическую веру. Да, разве ваша вера не разлита у вас по всему телу?
Родион с любопытством слушал Арсения Арсеньевича, и ему казалось, что все соки мышц этого щупленького человека высосаны его головой, неизменно повернутой в профиль.
– Но сейчас, вечером, – продолжал Арсений Арсеньевич, смягчив голос ноткой вкрадчивости, – проходя через Неву, я опять почувствовал, что мир, обреченно уходящий из жизни, этот мир не менее достоин преклонения, чем новый человек. Мы не знаем красоты, которую создадите вы. Не знаем, как будете чувствовать вы вашу новую красоту. Но никогда уже не повторятся наши чувства, потому что никогда не повторится человек нашей эпохи. А мы умели чувствовать, Родион, мы умели создавать прекрасное и обольщаться им! И мне грустно, Родион, что новое человечество безжалостно выбрасывает нас из жизни. Грустно, потому что бесследное исчезновение нашего типа людей нанесет урон будущему, подобный тому, какой наука испытывает в исчезнувших зоологических видах. Мы носим в себе такие чувства, против которых вы ополчились не потому, что они вредны, а потому, что вы не обладаете ими, не хотите видеть их значения. Мы бережно храним чувство прошлого, а вы вытравляете в себе самый зародыш этого чувства. Я останавливаюсь возле дома, построенного Ринальди [20]20
РинальдиАнтонио (ок. 1710–1794) – итальянский архитектор, долгое время работавший в России. Основные сооружения, созданные Ринальди, – дворцовые и парковые постройки в Ораниенбауме, Гатчине, Царском Селе, а также в Петербурге.
[Закрыть], и мое сердце бьется. Вы же мечтаете только о квадратных площадях и шарообразных зданиях неизвестного назначения. Нас всегда вдохновляло желание кинуть мост в будущее, и для этого мы старались крепче стоять в прошлом. О Родион! (Арсений Арсеньевич окончательно нащупал патетическую форму для своей речи, выбросил одну ногу вперед и вскинул над головой руку.) О, для нас не существует времени! Мы современны всем эпохам, мы поистине бессмертны! В Рим и Калькутту, на восток и запад, отсюда, с грязных улиц Васильевского острова, на тысячелетия вперед и назад мы протягиваем руки, и нас встречают всегда понимающие пожатия то мертвенно холодных костяшек, то жарких и влажных ладоней.
Арсений Арсеньевич приостановился, соображая, найдется ли для конца эффект более внушительный, чем понимающие пожатия костяшек и ладоней, но Родион воспользовался перерывом и негромко спросил:
– Вы сказали, Арсений Арсеньевич, что бессмертны? Тогда чего жаловаться, что вас новые люди выбрасывают?
Арсений Арсеньевич сменил поэтическую речь на разговорную, чтобы доступней объяснить свою мысль.
– Я говорю о том, каким способом передать будущему поколению подлинную окраску наших переживаний. Как сделать, чтобы они сохранились? Неужели навсегда новое человечество потеряет представление о нашем… ну, поймите меня, Родион, – вот тут (Арсений Арсеньевич ударил себя в грудь), неужели тут не заложено ничего прекрасного? Возможно ли, что это пройдет мимо вас на вечные времена, и ваши потомки… Нет! Мы вправе сохранить и передать вам великие движения нашей души. К счастью, попытки сделать это увеличиваются. Не только научная мысль, но также искусство приходит к нам на помощь. Например – музыка. Слышали ли вы симфонию Никиты Карева? Непременно послушайте, Родион. Скоро его концерт будет исполнен второй раз. Возвышенный героизм наших дней Карев сочетает с проникновенным…
Арсений Арсеньевич внезапно оборвал себя и спросил в испуге:
– Что с вами?.. Что с вами, Родион?
Родион медленно поднимался со стула и, вдруг схватив его за спинку, словно готовясь размахнуться, с неистовой силой стукнул им об пол.
– Проклятый концерт!
Арсений Арсеньевич попятился к двери. Но Родион, помолчав секунду, сдержанно проговорил:
– Я должен, к сожалению, прервать вас, Арсений Арсеньевич. У меня много очередной работы.
Щеки его передернулись, он криво усмехнулся.
– А что до этого Карева… то есть до музыки… Так это – не наша музыка. Плохая музыка. Плохая музыка, – повторил он, упирая на каждый слог.
Арсений Арсеньевич пожал плечами.
По его мнению, концерт Никиты Карева был просто великолепен.
…В самом деле, концерт был великолепен.
Никогда Никита не ощущал вокруг себя такой безоблачной чистоты, как в эти дни, после концерта.
Он попал к Ирине только на третьи сутки, нагруженный веселой и легкой кладью толков, пересудов, восхищения, приветствий. Помолодевший и живой, он перебирал в памяти все свои встречи с музыкантами, чтобы подробней, живей рассказать о них Ирине. Даже нелепое столкновение на улице с Родионом смутило Никиту всего на один миг. Мало ли бывает глупых, беспочвенных и – в сущности – курьезных столкновений?
Никита взбежал по лестнице, нетерпеливо дернул звонок. Уже раздеваясь, он впопыхах спросил прислугу:
– Ирина Матвеевна дома?
Если бы ему ответили – нет, он, кажется, все равно побежал бы к ней в комнату.
Но он увидел Ирину раньше, чем ожидал: она шла через приемную.
Никита бросился навстречу с протянутыми руками.
– Ирина, здравствуйте! – крикнул он.
Почти не замедляя шага, она подала ему руку и тотчас вырвала ее.
– Проходите ко мне, я сейчас вернусь, – сказала она.
– Никита остановился посредине пустой комнаты. Не в первый ли раз он попал сюда? Золотые рамы картин строго поблескивали на стенах, рояль отражал черным кузовом кривые спинки стульев, чинно расставленных у подоконников. Было очень тихо, и тишину подчеркивало солнце, неохотно, вполтона светившее в окна.
Никита медленно прошел в комнату Ирины. Через минуту она вернулась.
– Я так рад, что наконец с вами, – сказал Никита.
Ирина ответила не сразу. Войдя, она не взглянула на Никиту и остановилась вполоборота к окну. Солнце падало ей в лицо, Никите видны были ничтожные движения ее прямых, низко опущенных над глазами ресниц, ее тонких прозрачно-розовых ноздрей.
– По всему видно, что рады, – произнесла она, скупо приоткрывая губы.
– Я был счастлив, когда к вам шел, и только теперь… Что случилось, Ирина? Почему вы…
– Ничего не случилось, все очень хорошо. Вы так спешили ко мне, что я имею счастье видеть вас ровно через неделю после концерта.
– Ирина, всего три дня…
– Все равно, три дня. Папа тоже говорит, что это очень мило с вашей стороны.
– Послушайте, Ирина. За это время было столько встреч. Меня просто закружили. Я хотел накопить и передать вам решительно…
– Каких встреч? – резко оборвала Ирина. – О каких встречах собираетесь вы говорить?
Она обернулась к Никите и жестко, вызывающе глядела ему в глаза.
– Что произошло с вами? – спросил он, стараясь отыскать в ее лице какую-нибудь тень шутливости или насмешки.
– Извольте сказать, о каких встречах намерены вы говорить? Ну, отвечайте же, говорите!
– Я хотел рассказать обо всем, что… Но вы не даете мне раскрыть рта.
– Пожалуйста. Вы хотите рассказать об этой женщине, которая преподнесла вам цветы? Но мне нет до нее дела. Не трудитесь. Я не собираюсь выслушивать все эти истории.
– Ирина!
– Вы, конечно, всю неделю были окружены… разными этими…
– Что же это наконец, Ирина? – горячо перебил Никита.
Она шагнула к нему, теребя свои пальцы, смуглость ее лица как будто исчезла, нетерпеливое ожидание выражал весь ее хрупкий, узенький стан, чуть наклоненный вперед.
– Скажите мне правду, – торопясь, проговорила она, – вы виделись с ней после того?
– Я столкнулся случайно, на улице.
– Так я и знала! – воскликнула она. – И, разумеется, случайно.
Она стремительно отошла в дальний угол комнаты, став к Никите спиной.
Он не мог бы решить, что волновало его в эту минуту больше – изумление или радость. Он хотел кинуться к Ирине, чтобы схватить ее, повернуть к себе лицом, но вдруг до него долетел всхлипывающий, задушенный и слабый голос:
– Зачем вы мне солгали?
– Солгал? – громко вырвалось у него, и он поднял голову, повернул ее вбок, точно прислушиваясь к незнакомому и пугающему звуку.
– Зачем вы сказали мне… тогда, год назад… в саду, что она умерла!
Плечи Ирины подпрыгивали, как у плачущего ребенка – угловато и неровно, локти как будто еще больше заострились.
– Я сказал вам чистую правду! – воскликнул Никита. – Анна действительно умерла!
– Значит, это – другая?! – быстро спросила Ирина.
Обернувшись, она опять взглянула на Никиту в упор. Испуг и обида неузнаваемо изменили ее лицо, и слезы, как очки – от солнца, стеклянно поблескивали на глазах.
– Другая? – повторила она шепотом.
– Разумеется, другая! – нарочно грубо выговорил Никита. – Но выслушайте наконец, Ирина. Ведь все это страшно просто. И глупо. Вы сами будете смеяться, когда узнаете.
Он подошел к ней ближе, протянув руки, но словно боясь испугать ее своим прикосновением.
– Это – моя давняя, совсем давняя знакомая. Я встречался с ней раз в три-четыре года. Матвей должен знать ее, по крайней мере – должен был слышать ее фамилию. Это не важно. Словом, в детстве, почти в детстве, я действительно… Она мне тогда понравилась, понимаете? А потом… Она мне совсем чужой человек. И даже… Хотя нас, конечно, связывает, что тогда, в юности, мы так встретились. Она меня тогда очень поразила. Да и сейчас поражает… Но не в том смысле, нет! Даже как-то отталкивает. Ее преследования…
– Она преследует вас?
– Я, может быть, не так говорю. У нее странная, очень настойчивая мысль, что она как-то создана для меня, предназначена мне, понимаете? Поэтому, при каждой встрече с ней, мне кажется, что она преследует меня.