Текст книги "Братья"
Автор книги: Константин Федин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Глава третья
Варя, Варенька, Варварушка, – с засученными по локотки рукавчиками, Варюшенька, Варечка – в шелковом платьице, в лисьей душегрейке!
Только бы и любоваться тобою приказчичьей родне, угождать твоему нраву шерстобитовским приживалочкам, смотреть не насмотреться на тебя купеческой дворне! А уж мамаша-то не нарадуется, что ни слово, то – золотко, что ни вздох, то – любушка, красота, свет души Варварушка, Варя, Варенька, Варюшечка!..
Осенью, на воздвиженье, накупают Шерстобитовы зимних припасов-запасов, и задолго до праздника Шерстобитиха уговаривает всяких тетушек-бабушек:
– Так не запамятуй, милая, на капусту прийти на здвиженье. Да с тяпкой, не позабудь тяпку-то, тяпок-то не хватит. Да ты не запамятуй!
Где тут запамятовать! Не успела отойти ранняя обедня, как к Шерстобитовым тянутся бабьи полчища: всякие Настеньки да Сашеньки, Ивановны, Селиверстовны, кособокие, кривые, с горбами да грыжами, в темных кацавейках, юбки – в крапинку, платки – в каемочку, что ни божье лицо – то рыло, одна другой краше, как на подбор.
Шерстобитовские ворота настежь. День не торговый – один базар шумит на площади, – но в ворота вкатываются воз за возом, полные, умятые, набитые добром.
И все вокруг набивается, ломится, трещит и поскрипывает – кадки, кадушки, жбаны, корыта, погреба, чуланчики. И весь двор кишит пестрядью, расцвеченный, размалеванный – красный, лиловый, зеленый: теснятся, цепляются колесами друг за друга возики, возы, возищи с морковью, свеклой, петрушкой, и – как сапоги по снегу – хрустят в руках кочаны капусты.
Здвиженье, плодоносное солнышко, останный денек бабьего лета, терпкий капустный праздник!
Эк ведь ловко летят кочаны из телег в бабьи фартуки, ишь растут, наворачиваются у корыт лиственные зеленые вороха, скрипят, похрястывают бойкие тяпки по обчищенным белым вилочкам, и, словно у хороших дровоколов – поленья, сыплются наземь гладенькие кочерыжки.
Распутались, опростались возы, покончили с морковью и свеклою, разложили все по кучам, по бунтам, по щепоткам, замкнули ворота на все болты, засовы, щеколдочки и начали, благословясь, капустное действо.
Сашеньки и Селиверстовны выстроились рядами вдоль корыт, засучили рукава, подвязавшись передниками. И пошли скрипеть тяпки по ядреному капустному листу, пошли барабанить в деревянные днища корыт, понеслась, побежала бегунами тяпочная дробь в натертое синькой небо.
Сладок дух вишневого листа, крепко горькое дыханье дуба, свербит в носу от молодого чеснока, туман и пряность в голове от укропа. Весь двор купается в огородной, садовой, лесной сентябрьской истоме: прячут на зиму в кадушки осенние ароматы.
А про капусту, про сахарный вилок, про зеленый кочан сколько натрещат бабьи языки всякой всячины!
«Стоит поп низок, на нем сто ризок».
«Латка на латке, а ниткой не сшит».
«Сидит баба на грядке, вся в заплатках».
…Варя, Варенька, Варварушка, с засученными по локотки рукавчиками, у корыта с капустой, – на плечах душегрейка, за спиной коса, в руке тяпка! И рука белая, как очищенный вилок, и кажется, возьми ее – как вилок крепко хрустнет на ладони гладкая, ровная кожа. Платье на Вареньке осеннее – желтое, точно кленовый лист, и душегрейка-безрукавочка тоже как осень – красной кожи на золоте лисьего меха.
Смеется Варенька, любо ей рубить душистые вилки в стоведерном корыте, хорошо слышать, как рассыпается и бежит в небо тяпочная веселая дробь, сладко покусывать крепкие, как сахар, кочерыжки, сущая потеха глядеть на старух да теток.
Что ни баба у Шерстобитовых, что ни приживалка – то сваха: косятся кривоглазые, слепые на купеческую дочку, – вот красота, вот писаная, вот удачливой свахе по гроб жизни обеспеченье!
Но потешается Варенька над свахиными стараньями, высмеивает бабок и теток, отваживает от дому женихов.
В кого уродилась шерстобитовская дочка – не разобрать толком. Не то чтобы она была капризна или нехороша характером, самовластна или кичлива, нет. Только с давних пор появилась в ней маленькая, впрочем, чувствительная для всего дома, черточка: вот вы живете по-своему, – как будто говорила Варенька, – на свой образец, по стариночке, и я ничего против вашей жизни не имею, даже сама иной раз поеду с папашей на Деркул, в мужской монастырь, или посижу за кассой в лавке, но только, пожалуйста, дайте и мне пожить, как моей душе захочется.
И тут можно было изойти на глазах у Вареньки кровью, уговаривая, что-де не пристало ей, в девичьи годы, ходить на балы да гулять с кавалерами, не видано, мол, стоять у обедни в шляпке или кататься по улицам с казачьими офицерами.
Только рассмеется Варенька да скажет:
– Не надо было меня в гимназию отдавать, тогда я, может, носила бы вязаный повойничек, как мамаша, да сидела бы с утра до ночи с тетками на лежанке!
Скажет это без зла и не заносчиво, а рассмеется – ну, что говорить! – потом целый день на памяти ее рот, так бы и глядеть в него, не сводя глаз.
Или соберет Варенька на лбу морщинку, помолчит, подумает о чем-то, потом протянет глубоким, сочным голосом:
– Ведь ску-учно!
И так у нее это «ску-учно» получается, что только махнуть рукой: какое уж веселье, в самом деле…
Вот вышел на двор Михаил Гаврилович Шерстобитов, и сразу кругом приуныло, даже тяпки поутихли, и закусили языки Сашеньки и Селиверстовны.
Михаил Гаврилович – человек не суровый, безобидный и тихий, слова никому не скажет, лишний раз не взглянет и не двинется. Целый день молчит, в лавке торгует и то – молча, редко-редко выговорит тоненьким фальцетиком что-нибудь незначащее и тут же кашлянет неожиданно густым басом, словно замкнет на засов проявившее себя горло. Никогда нельзя было сказать по нему – недоволен ли он чем-нибудь или удивлен, приятно ли ему или, может быть, он сердится. Он не одобрял никого, но и не хулил, не миловал, но и не наказывал. Он только ходил по двору, заглядывал в палатки – вместительные каменные лабазы, набитые товаром, – на конюшни, погребицы, залезал в подвалы и хлева, появлялся на кухне в разгар какой-нибудь праздничной стряпни.
И – удивительно – Михаила Гавриловича не то что боялись, а точно бы теряли при нем самообладание. Приказчики у него были отменные воры, и он не мог не знать этого, но ни разу не случилось, чтобы рассчитал какого-нибудь жулика. Заметит воровство, уличит пойманного, постоит против него молча, кашлянет иногда – и делу конец. На молодых воров это действовало удручающе – нередко каялись и после воровали осторожней. Старые же, накопив под конец службы копеечку, благодарили Михаила Гавриловича за доброту и науку и открывали себе собственные лавочки.
В молчании и безразличии Михаила Гавриловича к человеческим поступкам, казалось, скрыт был неприятный, беспокоящий укор, и редко кто мог быть поблизости от Шерстобитова, не испортив своего самочувствия. Подобное испытывают суеверные люди при виде некоторых очень старых и часто уродливых икон, преследующих воображение своим холодным беспокойством. Как должны быть вынесены вон из комнаты такие иконы, чтобы человек мог свободно дышать, так надо было ждать ухода Михаила Гавриловича, чтобы заново почувствовать себя вполне хорошо.
Из близких ему людей – родни, помощников, приказчиков, всяких нянек и бабок – только двоих как будто не стеснял он своим присутствием: дочери и жены – добрейшей, сердечной Евдокии Петровны. Впрочем, про одну дочку можно сказать это наверное. Евдокии Петровне же, вероятно, приходилось не раз смутиться сердцем, встречая холодящее молчание мужа там, где самый нелюдимый человек выльет душу…
Михаил Гаврилович прошел через весь двор узеньким, скупым шагом, осмотрел наваленные повсюду вороха овощей, покосился на корыто с капустой.
– Ну-ка, поруби, папаша! – громко крикнула ему Варенька, протягивая облепленную капустной крошкой тяпку.
Он глянул на дочь маленькими слезливыми глазами, что-то шевельнулось в его постном лице, но тотчас он отошел подальше, к открытым настежь дверям погребицы. В раздумье, почти в замешательстве, он взял на ладонь дубовый листочек и потер его в пальцах. (Дубовый лист кладут в огуречный рассол, чтобы огурец был крепче, вишневый – чтобы был душистее.)
Велико же было смущенье Михаила Гавриловиче, если он, ни к кому не обращаясь, неожиданно произнес фальцетиком:
– Суховат!
Он выпустил из рук листочек, внушительно кашлянул и торопливо, как будто совсем смутившись, ушел на конюшню.
– Ах уж эта Варенька! Всегда вот так скажет что-нибудь неловкое!
Через минуту Михаилу Гавриловичу закладывали в тележку толстокрупого мерина, и подручные волокли из палаток ящики, мешки, кулечки с курагой, сахаром, сабзой и изюмом: Шерстобитов отправлялся на Чаган, на Деркул, благодетельствовать святым обителям…
А еще через минуту появляется на дворе Евдокия Петровна – круглолицая, круглобокая, круглогрудая, отыскивает синими теплыми глазами ненаглядную свою дочку, катится к ней неслышным мягким катышком.
– Варюша, поди-ка, милая, съешь чего-нибудь, я там тебе приготовила.
– Ничего, мамаша, не хочу, спасибо.
– Как это ничего не хочешь? А ты ступай, золотая, съешь балычку, балычок янтарем горит, свеженький.
– Ни капельки не хочу, мамочка! По горло сыта кочерыжками, – говорит Варенька, пустив гулять по корыту тяпку так, что капуста летит во все стороны веером.
– Ну, икорочки солененькой, Варюшечка!
– Не хочу!
– Да постой ты тяпкать-то, несговорчивая! Ну поди попробуй каймачку [10]10
Каймачок(каймак) – сливки, снятые с кипяченого или топленого охлажденного молока.
[Закрыть], – сейчас принесли со льда, из погреба.
– Не хочу, не хочу, не хочу! – нараспев кричит Варенька, пристукивая изо всех сил тяпкою и жмурясь от града капустной крошки.
Тогда глаза Евдокии Петровны меркнут, вся она поникает, становится еще меньше, круглей и жалобно убивается:
– Господи помилуй, да как же так, Варюшенька, с самого раннего утрышка ничего, кроме кочерыжек, во рту не было, а теперь поди который час…
Варенька бросает тяпку, отряхивается, сильно хлопая в ладоши, и, постукивая башмаками, обнимает мать и сквозь смех поет ей на ухо, в повойничек:
– Ну хорошо, хорошо, маменька! Пойдет твоя дочка Варенька, поест балычку янтарного, икорки солененькой, каймачку холодненького, утешит твою милую душеньку!
Она целует мать, громко чмокнув губами, смех ее бойкими коленцами бежит наверх, вдогонку за тяпочной дробью, и вот мелькнула ее красная душегрейка, вот загорелась желтком на солнце юбка, и пропал смех, исчезла со двора Варварушка, нету Вареньки, Варюшечки…
Надолго ли хватит такого развлеченья – грызть холодные сладкие кочерыжки, махать рукой над корытом, слушать бабью трескотню да сказки про богатых женихов?
Куда денешься от скуки в этом городе?
Ну, выйдешь за ворота – поглядеть на толчею базара. Меж возов стоят стриженые, не успевшие обрасти верблюды, высокомерно задрав пепельные головы и лениво пережевывая жвачку. Они с презрением озирают кучащихся вокруг киргизов, изредка сочувственно откликаются на скрипучие, жалостливые вопли верблюжат, и, когда раздается их отклик, кажется, что какая-то огромная россохшаяся телега вдруг сдвинулась с места, на котором она стояла испокон веков Казаки в парусиновых шароварах, похожих на юбки, не спеша прицениваются к бунтам верблюжьей шерсти, потом с достоинством развязывают гашники, спускают шаровары и достают из нижних штанов кисеты с деньгами. Вдалеке закручивается ветерком прозрачная воронка пыли, шире и шире охватывает своим раструбом базар, выше и выше ввинчивается в небо, густеет, уплотняется и вдруг темным смерчем, со свистом и гулом, проносится над головами. Тогда люди, лошади, верблюды закрывают глаза и ждут, пока схлынет, исчезнет пыльный смерч.
И опять, раскрыв глаза, стряхнув со щек колющие белые пылинки, Варенька видит все тех же киргизов, выглядывающих из своих стеганых халатов, как из тюфяков, все тех же казаков, которые затягивают или распускают гашники, и по-прежнему презрительно глядят сверху вниз пепельные головы верблюдов, и только все кругом стало чуть-чуть побелее от известковой пыли.
Но неожиданно лицо Вареньки вспыхивает, резкие краски его делаются так ярки, что прохожий казак, Опешив, разевает рот и бормочет, почесываясь:
– Пострели тя зар-разой, как румяна…
Варенька, перехватив дыхание, глядит вдоль приземистого порядка лавок. Торгует только привоз, народ толпится посередине площади, лавки на запоре, и в смуглой их тени быстро и ровно ступает человек, опустив голову, держа за спиною руки. Оторвав от земли взгляд, он видит Вареньку, поступь его как будто сбивается, но тотчас он берется за шляпу. Тогда Варенька идет к нему и громко говорит, протягивая издалека Руку:
– Здравствуйте… Никита… Карев!
Она разделяет слова, придавая каждому из них какую-то особенную значительность, и улыбка ее так хорошо летит навстречу Никите, что он тоже вспыхивает и почти обрадованно пожимает узкую цепкую руку Вареньки:
– Здравствуйте, Варвара… Михайловна.
Он спотыкается на отчестве и, может быть, потому, что хочет загладить свою неловкость, еще больше краснеет.
Его смущенье веселит Вареньку, она не перестает улыбаться и с любопытством разглядывает Карева – его короткий немного чудной серый пиджак, шляпу и рубашку с мягким батистовым отложным воротничком.
– Поймала я вас, – говорит она с насмешечкой.
– Поймали? – удивляется Никита.
– Конечно, поймала! Если бы не вышла на улицу, так вы и уехали бы, не повидавшись. Почему не зашли? Ведь обещали, помните?
– Хорошо помню и непременно зашел бы.
– Не верю я вам, Никита, – вдруг тихо говорит Варенька. И точно от взгляда ее улыбка Карева кривится, и он неуверенно отвечает:
– Правда, собирался все время. Но я говорил вам – нужно много работать.
– Вам всегда нужно работать. Куда теперь вас понесет?
– За границу.
– За границу?.. Надолго?.. А Москва, а Петербург?
– Мне там больше нечего делать.
– Переросли? – с лукавством спрашивает Варенька.
– Нет, – снова улыбается Никита, – но сейчас мне нужно другое.
– Гармония и контрапункт? – язвительно говорит Варенька.
– Нет, нет, гармония… – серьезно начинает Карев.
Но Варенька берет его за руку и настойчиво, почти торжественно произносит:
– Запомните, Никита: с вашей глупой гармонией вы прозеваете все на свете!
Он искоса взглядывает на Вареньку и секунду молчит, как будто мысленно проверяет свое впечатление от ее повелительных и пугающих слов.
Тряхнув головой, Варенька говорит:
– Что, небось испугались?! Ух, как я ненавижу вашу скрипку! – сердито вскрикивает она, топнув ногой. – Я разбила бы ее в мелкие кусочки!
– Да я давным-давно забросил скрипку! – улыбается Никита.
– Ну, все равно! Я разбила бы вашу гармонию, и ваш контрапункт, и – что еще там?
– И фугу, и инструментовку, – вторит ей Никита.
– Какие дурацкие слова – фуга, – невнятно и все еще сердито говорит Варенька.
Внезапно она спрашивает строго:
– А зачем вы бросили скрипку?
Но тут же, не дождавшись ответа, она рассыпается грудным, веселым смехом и припевает с тем озорством, с каким школьники дразнят друг друга:
– Я знаю о скрипке одну историю… такую историю, такую…
И, опять не дожидаясь, что скажет Никита, перебивая самое себя, она спохватывается:
– Что же мы стоим здесь? Пойдемте к нам, а то так и не соберетесь. У нас сегодня капуста, слышите – тяпки?..
Она берет Никиту за руку и распахивает калитку.
Сашеньки, Настеньки и Селиверстовны угомонились, присмирели и косят подслеповатыми глазенками на хозяйскую дочку. Слыханное ли дело? Привела с улицы кавалера, обежала с ним двор, ущипнула кусочек моркови и – юрк с глаз долой, только их и видели! Да хоть бы зашла с гостем в дом, а то спряталась в палатке, поди-ка разгляди в темноте, что там делается!
В самом деле, Варенька затащила Никиту в палатку.
– Посидим, – сказала она, переворачивая вверх дном пустой ящик, – здесь хорошо.
Никита осмотрелся. Громадный закром, почти до потолка, отделял больше половины амбара. Внизу широкие выгребы стояли полные подсолнечного семени. По углам палатки валялись разбитые ящики и, как штабеля досок, были ровно сложены пустые мешки. Тусклый свет сочился из двери, воздух был прохладен и тяжел от густого запаха масла.
– Правда, приятно дышать? – спросила Варенька. Ей, кажется, нравилось, что гостю было здесь все внове.
– Что вы начали о скрипке? – спросил Никита, – Какую историю вы знаете?
– A-а, зацепило? – с удовольствием протянула Варенька. – Я знаю, как вы бросили скрипку.
– Как я бросил ее?
– Нет, лучше – когда вы ее бросили, при каких обстоятельствах…
– Это произошло не сразу. Я до сих пор иногда берусь за скрипку.
– Да нет же! Я знаю, когда началась ваша война со скрипкой.
– Я с детства не любил ее.
– Ну, перестаньте притворяться! Ведь вы отлично понимаете…
Она оборвала себя и, помолчав, сказала тихо:
– Мне рассказывала ваша сестра, и я в точности знаю, как все было… Помните, летом?
Варенька взглянула на Никиту настороженно, точно ожидая от него чего-то решающего. Но он отвернулся. Тогда, испугавшись, что ему скучно, она заговорила поспешно:
– Вам нравится здесь? Там доверху семечки (она кивнула на закром). Один раз туда упал мальчишка. Забрался на переборку, на самый верх, и полетел. А у нас как раз семена ссыпали. Туда вагона два уходит. Ну, пока мальчишка лежал на боку – ничего, а поднялся на ноги, ступил – начал тонуть. Хорошо, что…
Никита не слушал Вареньку. Что могла рассказать ей сестра? Какие-нибудь пустяки! Но лето, о котором напомнила Варенька, и те часы – сколько раз в жизни нечаянно возникали они перед Никитой, то стремительно проносясь, то проплывая тоскливыми нескончаемыми снами?
Это было после первых больших его надежд, когда он в радостном упорстве ломал, растягивал и гнул свои пальцы, счастливый тем, что мог одолеть такие трудности, о которых прежде не мечтал. Он был уверен в себе, пьян от мысли, что прикоснулся к настоящему груду, весел от чувства музыки, носившейся повсюду, – по луке, над стоячим, мертвым Чаганом, в его груди – в груди Никиты Карева, молодого и сильного человека. Этим летом бестолковый, смешной рост в вышину приостановился, мышцы налились, как зреющее яблоко, и плечи, спина, ноги стали крепче. Кровь пела в нем вместе с лукою, Чаганом, вместе с яблоками, которые раскалывались от тяжести плодов. Он быстро, опьяненно мужал, и тревожная нежность наполняла его тело.
Как-то раз Никита возвращался с котлубаней в сад. Перейдя через Чаган, он зашел в придорожную лавочку, одиноко торчавшую у моста. Здесь он любил отдохнуть после бродяжничанья по горячей степи. Лавочник-казак вытаскивал из ледничка под полом бутылку фруктовой воды, и Никита медленно глотал холодноватую, колющую иглами газа влагу.
Едва он подошел к будке, из отворенной двери, спрыгнув с крыльца, выбежала девушка. Она тут же увидела Никиту, остановилась и осмотрела его с ног до головы.
– Вы где пропадали? – неожиданно спросила она, сжав брови и начальнически вглядываясь в глаза Никиты.
Он так растерялся, что неловко, будто провинившись, забормотал:
– Я ходил на котлубани… ловить рыбу…
– Ловить рыбу? – строго переспросила она и, вдруг ухмыльнувшись, озорно и со странной укоризной покачала головой. – А рыба-то – вот она! – сказала, разводя руки и чуть-чуть кланяясь, точно приглашая осмотреть себя получше.
Никита не шевельнулся. Наверно, он был очень смешон с длинными удилищами в одной руке, с ведерком и фуражкой – в другой.
Минуту девушка постояла против него, наклонив голову вбок и по-прежнему разведя руки, потом без удержу расхохоталась и, отвернувшись, пошла прочь по желтой пыльной дороге, к садам. Шла она плавно, хотя немного тяжело, по-женски, и плечи ее слегка подергивались от смеха.
Никита смотрел ей вслед, пока не расслышал позади себя тихонького хихиканья. Он обернулся: в дверях будки стоял лавочник.
От этого лавочника Никита тогда же узнал, что девушка была – Варенька, дочь купца Шерстобитова, арендовавшего соседний с Каревым сад, что она не раз уже наведывалась в будку и выспрашивала о скрипаче Никите.
Он отказался от лимонада, которым его усердно потчевал торговец, и побежал домой.
Он хорошо помнил, что на Вареньке было белое платье, но почему же она чудилась ему яркоцветной? Он должен был бы сгореть от стыда за смешную свою неуклюжесть, но почему же ничего, кроме восхищения, не оставила в нем эта встреча?
Он мчался домой, пересохшим ртом вдыхая накаленный степной воздух, и глубокий голос не переставал дразнить его насмешливой укоризной:
– А рыба-то – вот она!
Ни тени обиды не мог отыскать Никита в озорном смехе Вареньки, и томительная, радующая мука была в ее появлении.
Он схватился за скрипку, стал выбирать пьесы, бросил их, бросил пюпитр и, не зная что, начал играть.
Должна же была помочь ему музыка. Недаром он поверил в нее, недаром почти целый год бережно носил в себе отголоски ликования, пережитого на мендельсоновском концерте.
Но это был ничтожный, жалкий деревянный ящик – скрипка! Она пищала и повизгивала, как побитый кутенок, она голосила по-сиротски, точно нищий-слепец. А в этот час грузно вздыхала земля, с рекою, садами, степью, и в каждой клеточке, в каждой жилке Никиты, как в грозе, разрывались и гремели песни.
Скрипка! Дощаный органишка! Разве это – музыка?!
Никита с размаху швырнул скрипку. Инструмент упал на постель, стукнувшись о стенку. Никита слышал, как щелкнула лопнувшая квинта и в жалобном стоне сухо треснула дека.
В это время кто-то вошел в комнату. Помнится, это была одна из его сестер.
– Что с тобой? – спросила она.
Но он завопил:
– Убирайтесь от меня, убирайтесь! – И сам выбежал вон, на волю…
В тончайших черточках и в одно мгновенье вспомнил Никита эту первую свою встречу с Варенькой и вдруг задал себе недоуменный вопрос: что же было тогда и что происходило потом, в редкие встречи, отделенные друг от друга годами?
– О чем вы думаете? – расслышал он недовольный, глухой голос.
– Я слушаю, – сказал он, встряхнувшись, – мальчишка… чуть не потонул… Хорошо…
– Хорошо, что Витька оказался недалеко, услышал, как мальчишка кричал, и вытащил его…
Варенька испытующе заглянула в лицо Никите. Голос ее приглох еще больше:
– О чем вы всегда думаете? Вам что-нибудь мешает?
Никита быстро посмотрел на дверь и вздрогнул.
– Там кто-то подглядывает, – сухо сказал он.
– Легок на помине. Кому же больше: Витька!
Варенька встала, подошла к двери и крикнула во двор:
– Ну, пошел прочь, пошел! Вот дурак! – обернулась она к Никите.
– Он очень неприятен.
– Витька?
– Да.
– Послушайте, Никита.
Варенька подсела к нему совсем близко, и он ощутил прикосновение ее руки.
– Неужели вам не стыдно обращать на Витьку внимание? Он о вас не может слышать, потому что до смерти… ревнует меня к вам. Ну, а вы-то что?
– Я не понимаю, как можете вы держаться с ним запанибрата?
– Вам хорошо говорить, – с обидой сказала Варенька. – А попробуйте пожить здесь безвыездно, и Витька покажется кладом. Над ним хоть посмеяться можно.
– Вы мало знаете его…
Варенька захохотала.
– Вы можете не знать о нем самого плохого, – настойчиво сказал Никита. – Я видел…
– Ну, что вы видели?
– В прошлом году – помните? – мы ездили в сад. Я дожидался вас на дворе у ворот. Двор был забит людьми, возами. Я видел, как пробирался к воротам нагруженный воз. Когда он проезжал мимо кухни, на крыльцо вышел этот ваш Витька, осмотрелся, потом – я не мог разглядеть – откуда-то у него взялся ящик, большой, вот с этот, и он взвалил его на телегу. Возчик прикрыл ящик парусиной и уехал.
Варенька засмеялась еще веселей:
– Вы что же, думаете, я не знаю, что Витька – вор?!
Никита продолжал с отвращением:
– Мне было противно вот что: он заметил, что я видал все это, с ящиком, и ничуть не растерялся. Посмотрел на меня, наглец, вероятно, решил, что я не скажу, и такая мерзкая ухмылочка заиграла на его роже!
Никита стукнул кулаком по ящику и замолчал. Варенька глядела на него с любопытством.
– Я тогда хотел сказать вам об этом, но было очень гадко.
– Он был прав, – серьезно проговорила Варенька.
– То есть… как?
– Он правильно решил, что вы не скажете. Он людей знает. Прохвосты вообще знают людей. А вам нужно было сказать, назло ему.
Она подумала немного и добавила с уверенностью:
– Конечно, ничего не изменилось бы. С него как с гуся вода. Он всегда вывернется. Да и все знают, что он – вор.
– Ну, а вы-то, вы! – воскликнул Никита, вскакивая с ящика. – Зачем вы не прогоните от себя этого негодяя?!
– Разве вам не все равно? – быстро спросила Варенька, прищуриваясь на Никиту.
Он не ответил.
Тогда она поднялась, положила руки на его грудь и произнесла чуть слышно, сорвавшимся, потускневшим голосом:
– Милый, если бы вы поняли… если бы поняли…
В полутьме палатки лицо ее казалось бледнее обычного (может быть, она действительно побледнела), и остро блестели глаза, крут и темен сделался росчерк бровей. В сырой прохладе, пахнувшей подсолнечным маслом, стало напряженно тихо, так что слышно было, как потрескивали в закроме сохнувшие семена, и дробный стук тяпок доносился со двора, как далекое громыхание телеги по мосту.
Никита стоял лицом к свету, и Вареньке легко было видеть его. Что-то смятенное отражалось в его глазах – досада, неприязнь, стыд и восторг, точно он искал решения, как надо было поступить сейчас, готов был поступить как угодно и лучше всего не поступил бы никак. Он колебался на кромке между желанием и волей.
Тогда, чтобы столкнуть его с этой кромки, Варенька еще больше придвинулась к нему, коснувшись его груди своею и подняв руки до его плеч.
– Если бы… – еще раз шепнула она в лицо Никите.
Но он сделал шаг назад, и она, резко сорвав с его плеч руки, вскрикнула в отчаянии:
– Если бы вы поняли, какая здесь тоска!
И опять, словно испугавшись, что вот сейчас, недовольный ее порывом, Никита непременно уйдет, она улыбнулась и сказала нараспев:
– Тощища без конца, без краешка!
Никита живо протянул ей руки.
– Милый, – с волнением повторила она, сжимая его ладони.
– Что с вами? – участливо спросил он. – Вы всегда так жизнерадостны…
Она оттолкнула его.
– Ах, перестаньте! Ну что особенного? У каждого свое. У вас музыка. Возитесь с ней… и даже поглупели. А у меня… Ведь вы опять на сто лет закатитесь?
– Года на полтора.
Варенька в упор поглядела на него и вдруг, отвернувшись к двери, запахнула душегрейку и скрестила руки.
– Можете вообще никогда не приезжать, не надо. Уходите, – проговорила она тихо.
Никита молчал.
– Уходите, говорю я.
– Странный вы человек, – глухо сказал Никита.
– Я говорю вам – уходите!
– Ну, до свиданья.
– Уходите же! – крикнула она, поворачиваясь так, чтобы не видеть двери.
Он вышел. Она не шелохнулась. Но когда на дворе оборвался и затих стук тяпок (Сашеньки, Селиверстовны разинули, наверно, рты, глядя, как уносит ноги непрошеный кавалер), Варенька бросилась в темный угол палатки и изо всех сил затопала по земляному полу каблучками.