412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаудио Магрис » Вслепую » Текст книги (страница 2)
Вслепую
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:26

Текст книги "Вслепую"


Автор книги: Клаудио Магрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

И вот там, в той самой бухте Ридсон Коув, где мы высадили каторжных, родился Хобарт Таун. Это произошло 9 сентября 1803 года, – я это помню прекрасно. Приятно, что именно эта дата, а никакая иная, указана в моей автобиографии; это показывает, насколько щепетилен и точен её создатель. Хобарт Таун – первая гражданская, военная и исправительная колония на Земле Ван Димена. Прежде всего, исправительная. Любой город строится на крови, и недаром вскоре после нашей высадки состоялась бойня у Ридсон Крик; возможно, среди убитых туземцев были и те, кто в первый день голышом приходил на борт «Леди Нельсон» с целью обменять свое копье на поджаренного лебедя.

Я это говорю просто ради красного словца: никто никогда не интересовался, что же произошло на самом деле, даже наш достопочтенный священник Кнопвуд закрыл на это глаза. На такое (я имею в виду кровопролитие) все всегда закрывают глаза. Подобным образом поступил и Нельсон, продолжая много часов подряд бомбардировать мой Копенгаген, причем уже после того, как датский флот был потоплен, над объятым пламенем городом был поднят белый флаг в знак капитуляции, а английский адмирал Паркер подал сигнал прекратить огонь. Нельсон подносит подзорную трубу к перевязанному глазу, смотрит, видит лишь темноту, и I'т damned if I see it[6]6
  «Разрази меня гром, если я его вижу» (англ.)


[Закрыть]
,
никакого белого флага. Пушечные ядра продолжают сыпаться на людей, которые уже не предпринимают попыток себя защитить, затем следуют необходимые церемонии сдачи города, адмиралы и высокопоставленные лица принимают и тут же великодушно отдают шпаги поверженным солдатам. Очень удобно иметь повязку на глазу: так ты не замечаешь разворачивающейся у тебя под носом бойни.

Резня там, избиение здесь, заря на севере и заря на юге, – обе возвещают собой восход одного и того же, окрашенного кровью, солнца, и люди, что восхваляют рождающийся новый день, тем хуже для тех, для кого он уже никогда не наступит. Солнце будущего… Как учила Партия, в Истории, а лучше, в кровожадной доисторической эпохе, в которой мы живём и будем жить до тех пор, пока не наступит освобождение, искупление последней мировой революцией, бывают случаи, диктуемые трагической необходимостью, когда зверство приходится побеждать варварскими методами. Таким образом, невозможно разобрать, кто же варвар на самом деле: Тито или Сталин, мы или они, Нельсон или Бонапарт? Последний закончил свои дни на острове Святой Елены, – я причаливал туда разок-другой, – я же, король Исландии, доживаю жизнь здесь, понятия не имею где. «Будьте спокойны, главное, что это знает хоть кто-то, не важно, кто именно, главное, что этот человек когда-то слышал о путешествии и злополучном его завершении».

Кто бы мог предположить тогда, когда мы выгружали здесь каторжников, что через много-много лет меня самого доставят сюда в цепях, – ну это так, к слову, конечно, про цепи я приукрасил – меня в них не заковали даже на корабле с этими несчастными на борту, который плыл сюда из Лондона. На «Вудмане» я был заключённым, но выполнял обязанности хирурга, поэтому мне разрешалось даже есть за одним столом с командным составом. Я бы точно не смог поверить, что когда-то вернусь в Хобарт Таун в качестве каторжного, сюда, в эту бухту, где я загарпунил кита, впервые пойманного и убитого здесь со дня творения. Киты облюбовали это место, их было здесь множество: они приплывали играть, прыскать воду, уверенные, что это только начало мира, счастливое время его созидания, и что им не нужно опасаться никаких гарпунов; между тем, с тех незапамятных времен прошли бесчисленные годы, как гарпуны пронзают и раздирают их плоть, заставляя кровь бить ключом. Мир стар, всё старо, дряхлы и все более малочисленные аборигены, которые должны были быть стерты с лица земли еще Великим Потопом. Природа допустила оплошность, но появились мы и промах этот исправили.

На «Александре», который совершал обратный путь в Лондон, я продолжал охотиться на китов; мы плыли почти двадцать месяцев, пройдя на три тысячи миль больше, чем предполагалось, так как в районе мыса Горн встретили сильнейший ветер и сбились с курса; пришлось огибать Отахеити, остров Святой Елены и бразильское побережье в океане, казавшемся бесконечным. Смотрите, всё скрывается за завесой дождя, частокол из водяных струй и свисающие эвкалиптовые листья затемняют проход, сквозь который виднеется море, оно же там, бескрайнее, как всепоглощающая тьма, облекающая все вокруг. Ребёнком в Копенгагене я часто бегал посмотреть на корабли в порте Нюхавн; порывы ветра между вантами, колышущиеся флаги, запах морской соли, небесно-голубая гладь, – тогда всё это манило меня, как прекрасное свежее утро зовет парнишку из дома на улицу.

Я знаю, доктор, знаю, что думает молодой Хукер, жалкий в патетических попытках быть похожим на своего выдающегося отца, специалиста во многих науках, в особенности же, ботанике. По его мнению, я болтаю без толку и чересчур привираю, что в моих рассказах слишком много кенгуру и китов, а также чрезмерно часто упоминается мыс Горн, ну и, конечно же, он обвиняет меня в плагиате. Это я-то позаимствовал все из книги его отца об Исландии? Да это его отец воспользовался моим неизданным дневником, что до того так удачно для него исчез! Никто кроме меня, истинной жертвы плагиата, не может представить, насколько пустым, беспочвенным является это обвинение! Разве не так? Для меня с самого начала было унизительным слепо доверяться Божьему милосердию и добросердечности читателей, тем не менее, раз я решился написать свою историю, то, стоит полагать, мне отнюдь не казалось справедливым, о чем я и предуведомляю с первых страниц, вверяя себя милости Божьей и состраданию читателей, чтобы «горестные, пусть и поучительные, превратности моей судьбы погрузились бы неоплаканными в непроглядные сумерки долгой безмолвной ночи…».

2

Итак, вы хотите знать, правда ли меня зовут Торе. Вижу, что вас много таких, кто хочет меня об этом спросить. Знаю ли я, что такое режим он-лайн? – Aye aye[7]7
  С англ. «да, да» или «есть, командир» – так называемый морской жаргон.


[Закрыть]
,
синьор. Английский язык всегда был и остается и по сию пору языком моряков и своеобразным арго, как вы остроумно называете морской жаргон. А ещё «Арго» – это корабль. Тот самый корабль. Даже в брошюре, по которой нас готовили в кибернавты, было написано «navigare necesse est»[8]8
  «выходить в море необходимо» (лат.)


[Закрыть]
.
Хотя я, как вам известно, предпочитаю брошюрам плёнки; да, мне нравится слушать голос, особенно в те моменты, когда я хочу послать кого-нибудь далеко и надолго. Как, например, вас сейчас, вас, готовых накинуться на меня, беднягу, со своими бестактными вопросами, следить за мной, не упускать из виду ни на секунду. Ну да, того самого стоглазого дракона тоже звали Арго… Хотя я совсем уже не уверен, много ли вас. Может даже ты, по ту сторону, сейчас одинок и не желаешь знать, кто ты есть на самом деле. «Стоп, в этой игре не ищут правду. Как бы то ни было, ты предпочитаешь задавать вопросы, а вот отвечать на них…». Хорошо, допустим, меня зовут Торе (Сальваторе) Чиппико-Цыпико (Чипико), хотя понятно, что во времена подпольной борьбы у меня были и другие имена. Но это совсем не то, что прозвища в чатах. И у команданте Карлоса, Карлоса Контрераса, вдохновителя и создателя ядра испанской республиканской армии, славного Пятого Полка, были другие имена, – «No pasaran[9]9
  «Они не пройдут!» (исп.)


[Закрыть]
!» – кричали мы, но они всё же прошли, метр за метром, хоть это и стоило им дорого, – «Viva la muerte[10]10
  «Да здравствует смерть!» (исп.)


[Закрыть]
!» – орали они, и многие из них получили её, смерть, из наших рук. Мы же тоже не боялись её. Даже проживший под сенью скрещенных мечей и разучившийся отличать свою кровь, щедро и бесстрашно проливаемую в битвах, от крови кого бы то ни было, Карлос имел много разных имён, каждый раз новое. Когда Партия отправляла его куда-нибудь во имя революции или, положим, в Австралию, организовывать коммунистическое движение, тут же уместно припомнить и его тщетные попытки спровоцировать бунт моряков против Тито в Спалато и Поле. Лишь мы в лагерях Голого Отока, пропускаемые через строй и этим строем надзираемые, его звали непритязательным, но настоящим именем – Витторио Видали[11]11
  Витторио Видали (итал. Vittorio Vidali, псевдоним – Карлос Контрерас; 27 сентября 1900 – 9 ноября 1983) – итальянский антифашист, работник Коминтерна, участник гражданской войны в Испании, депутат парламента Италии от ИКП.


[Закрыть]
.

В общем, я – Сальваторе – похоже на Ясона, – насмехался товарищ Блашич, – лекарь, умеющий подобрать средства, способные как спасти, так и убить. История – как отделение реанимации: очень просто ошибиться с дозировкой и отправить на тот свет пациента, жаждущего быть спасенным и продолжать жить. Я – Сальваторе; для друзей, на диалекте, просто Торе; Сальваторе Цыпико, позже, в двадцатые годы, когда мы вернулись в Европу, Чиппико. Тогда Триест, Фьюме, Истрия и острова Кварнеро стали принадлежать Италии, Острова Ваттовац стали Ваттованскими, Иванцыч превратились в Ди Джованни или, по-другому, Иванчич, – всё стало звучать по-итальянски. Вдобавок Изонцо и Ядранско море хорошенько отфильтровали и прополоскали в Арно, превратив в Адриатическое.

У меня были и иные имена, как это было принято среди тех, кто вёл подпольную борьбу. «Да, Невера, Стриела, а ещё…». Хватит. Все вы чуть ли не всё обо мне знаете. Слишком много шпионов, следящих за мной одним… Этот персональный компьютер ПК контролирует мир, пожалуй, лучше того прежнего. Ну, вы понимаете, к чему я клоню. Оно-то и так ясно: тот механизм ИКП уж накрылся медным тазом и отключился давным-давно. История нажимает кнопку, и Партия исчезает; я исчез вместе с ней, но всё же сейчас нажму ещё одну клавишу и удалю тех, кто любопытствует о моих именах. Имя Йорген не имеет ничего общего с партийными ячейками, зато связано с ячейками совсем другого толка, но не будем забегать вперёд. Порт-Артур был полтора века назад, Дахау и Голый Оток вчера, сегодня. Аккуратнее с этими кнопками, а то ненароком можно удалить какую-то часть, и тогда всё запутается еще больше, будет не разобрать ни голоса, ничего. Голос меняется и может выходить из твоего горла или откуда там совсем иначе, настолько непохожим, что ты сам его просто не узнаешь.

Но это ваши проблемы. Мы же, во всяком случае, если рассказываем что-либо, то делаем это с удовольствием. У нас и раньше было желание поговорить, да только никто не хотел нас слушать. Вы, доктор Ульчиграй, должно быть, знаете, о чём я, раз Вам потребовалось углубить свои знания о той жестокой позабытой ныне истории. А ведь это и есть нозологическая история, и она не моя. Больна сама история, а не я. Хотя, возможно, я и вправду тронулся умом, потому как заблуждался, что смогу её вылечить. История по-настоящему больна, заражена миазмами безумия; получается, что не в себе все лекари, предпринимающие подобные попытки, и Вы, и Ясон, готовый развязать вереницу безобразных преступлений и разрушить всё ради овечьей шкурки…

Сделайте пометки, доктор, – Вам же нужно заполнить всю карточку, – что такое этот метод «сквозь строй». Это зверски-хитроумная система, при которой заключённые попадают во власть своих собственных собратьев по несчастью и вынуждены уничтожать друг друга, мучить и калечить, чтобы снискать расположение надсмотрщиков… Попробуйте сами у себя в клинике, проведите эксперимент, может, тогда уразумеете, каково это. Пишите, я говорю Вам, пишите. Если бы только Вы это сделали раньше, когда над нами измывались и подвергали пыткам, а все помалкивали, глухи и слепы. Крики не способны пересечь море, они не долетают даже до острова Арбе, ближайшего к Голому Отоку, Адскому острову, Голому или, как его называют, Лысому. Господи, но ведь и на Арбе был свой ад, именно его итальянцы избрали местом массового уничтожения славян…

Я надеюсь, Вы неплохо усвоили эту историю. Как мы прибыли в Югославию в 1947 году с целью помочь этой только что освободившейся от нацистов стране построить коммунизм, как ради этого мы бросили свои дома в Монфальконе и пожертвовали всем, мы, на теле которых уже были клейма всевозможных фашистских тюремщиков и палачей, и как после разрыва между Сталиным и Тито, поносивших теперь друг друга с высоких трибун, югославы начали называть нас сталинскими шпионами, предателями Югославии и врагами народа, как они нас депортировали в лагеря, издевались, пытали на том самом острове; и никто ничего не знал, более того, никто и не жаждал знать… Вы же в курсе, что я побывал в Дахау, а после него поставил на кон свою жизнь с целью стереть с лица земли все подобные лагеря. Дахау стал кульминацией, апогеем зла. Слава Богу, все сразу выяснили, что это, кто там были убийцами, а кто – жертвами. В Голом Отоке же нас уничтожали наши же бывшие товарищи, называя при этом предателями, а остальные просто делали вид, что не видят и не знают, как нам затыкают рты, а всем вокруг уши. А если никто тебя не слышит, какой смысл что-либо предпринимать, болтать лишнее на улицах, бешено жестикулировать, паясничать? Один в поле не воин.

Понадобилась ещё одна встряска, гораздо более сильная, чтобы люди вспомнили о том ужасе. Мир перевернулся, и это стало для меня последним ударом. Ушли в прошлое наши красные флаги, а кровь, пролитую нами за всех, смыли ведром воды. Очевидно, что когда всё взлетает в воздух и терпит крах, у людей развязываются языки и открываются уши. Когда люди начинают говорить – это утешение. Революция, которой ты посвятил бесконечные годы своей жизни, превращается в лопнувший воздушный шар, а сама жизнь – в разбросанные по земле сморщенные куски резины. Теперь моя очередь говорить, я – используемая с незапамятных времен тряпка, которой протёрли трюм и вычистили грязь из-под ногтей истории. Старое тряпье, ветошь, висящая на ванте[12]12
  Ванты – снасти стоячего такелажа, которыми укрепляются мачты. Число вант зависит от толщины мачты и площади парусов.


[Закрыть]
и колышущаяся от ветра, или, что намного лучше и эффектнее, тряпка, пропитанная кровью; она похожа на красное знамя и кажется гораздо более красивой, чем тот флаг с тремя белыми тресками, который мы водрузили над Рейкьявиком; Мы, Его Величество Йорген Йоргенсен, Протектор Исландии, верховный главнокомандующий сухопутными и морскими силами, пусть и на три недели, а после вновь закованный в кандалы, как случалось уже много раз.

Чудесно, когда человек говорит. Вам это известно, доктор Ульчиграй – Вы постоянно подбрасываете мне вопросы, дразните меня ими, они вполне разумны, но все с тонким намёком, – так и нужно, чтобы вытянуть из человека ответ. Слова поднимаются из глубины, сталкиваются друг с другом, застревают в горле, пенятся слюной и отдают бризом дыхания. Человек говорит, откашливается, задыхается – подорвать себе лёгкие во время пыток или в смрадных камерах Порт-Артура или Голого Отока было проще простого. Человека переполняют слова. Вода устремляется по водостоку и ржавчиной разливается по улице, как тогда в Триесте, когда я, направляясь по Виа Мадоннина в штаб-квартиру Партии, шёл к водовороту бездны, которая позже поглотит мою жизнь.

Когда ты говоришь, тебя внезапно обступают воспоминания, ужас, страх, запах тюремной плесени, желчь…, и ты воображаешь, что твои слова это нечто иное, отличное от рубцов на лице, потаенных конвульсий истощённого тела, от свершающихся в тишине катастроф на клеточном уровне, хаоса, царящего в каждом твоём кровяном сосуде, ежедневных гекатомб нейронов, столь же бесчеловечных и бессмысленных, как и те в концлагерях и гулагах, из коих одни вернулись, другие нет, фиолетовых вен, разрывающихся у тебя под кожей синеватыми пятнами, синяков, которые мы получали вновь и вновь, готовые принести себя в жертву светлому будущему, жизни, какой не может быть вовсе, бросая в адское пекло наше настоящее, единственную жизнь, полученную нами за миллиарды лет от Большого взрыва до финального коллапса, что будет концом не столько революции, сколько всего в целом.

Тьма врастает в вены и покрывает нас оболочкой, которая позже приобретает имя, фамилию или регистрационный номер в концентрационном лагере, тёмную подземную камеру, похожую на могилу, где сгинули многие из нас, и очко, куда твою голову постоянно засовывает надсмотрщик; мир превращается в сплошную изоляционную камеру, погружённую во мрак. И в этом скользком, как стены камеры, мраке тебе кажется, что слова происходят из другого мира, что они свободные посланники, вершащие более высокий суд над палачами, нежели марионеточные трибуналы; слова могут упорхнуть за тюремные стены, точно ангелы, поведать истину о прошлом и возгласить благую весть о будущем.

Может статься, в какой-то момент выживший, выстоявший мученик рад возможности говорить и вспоминает, как под пыткой были одним единым его вопль «нет!», подавленный стон и кровь, стекающая по подбородку, и ему кажется, что слова – это не более чем конвульсия выдохшегося мяса, хрип, отрыжка. Но потом он понимает, что подобное смятение – это обман, один из хитроумных методов, используемых в лагерях с целью сломать последнюю надежду человека, переломить его, поэтому и надо сопротивляться, кричать «нет!» и петь Интернационал, и это не вой, а гимн мира, в котором будет меньше боли. Человек вновь начинает говорить, рассказывать, не важно кому: Вам, интернет-маньякам, мне… Без слов и веры в их силу выжить практически невозможно, потерять эту веру, означает уступить, сдаться. Но я не… «Однако отрёкся, как в Исландии». Ещё одна клевета, это совсем другая история, пока не настало время говорить об этом. И не настанет: не бывает правильного момента для того, чтобы что-то сделать. В любом случае, я никогда не сдавался и, думаю, своей стойкостью я обязан именно Партии. Партия выжимала нас, как тряпки, вытирая нами запятнанный кровью пол, застирывала нас до такой степени, что наша кровь смешивалась с той, которую мы пытались отмыть, но она же научила нас благородству, что есть, то есть тому, как вести себя достойно даже с подонками-тюремщиками, подобно дворянам перед лицом наступающей черни. Тот, кто сражается за революцию, никогда не падёт, даже если революция, в конечном итоге, оказывается мыльным пузырём. Умение проигрывать – это часть способности осознавать объективность истории. Партия именовала эту способность диалектикой, я же предпочитаю называть её благородством. Быть может, обладание им проистекает от чрезмерно длительной близости к боли и смерти.

Рассказывать, даже только Вам, – пожалуй, единственный для меня способ остаться верным идеям и идеалам революции. Реакция менее красноречива: она безжалостно утягивает вниз, но притворяется, что ничего не происходит, рот на замке, но при этом делает все от нее зависящее, чтобы никто не проболтался о происходящем. Недаром столь долгое время замалчивалась правда о Голом Отоке, о том бесчестье, свершившемся по вине Партии, по вине оппозиции, по вине всех тех, кто, будучи по другую сторону баррикад, держал язык за зубами и ликовал, наблюдая воочию гибель коммунизма. «На самом деле, речь сейчас не о том. Мы не об ударах, нанесённых ослом готовому испустить дух льву». Полноте, будто я это сам не понимаю. Когда революция закончена, остается лишь ворох слов, ничего иного: все тараторят, словно зеваки, собравшиеся обсудить и прокомментировать только что произошедшую на перекрёстке аварию.

3

Дорогой Когой, в то утро в Триесте, когда я шёл по улице Мадоннина из штаба Партии, я сказал себе: «Что за чёрт». В отличие от отца, который говорил так всякий раз, когда с ним случалось что-то неприятное – например, неудачная карта во время игры или поиск ключей от двери в темноте, – я стараюсь употреблять это крепкое выраженьице только в исключительных случаях. Его часто вставляют в свою речь триестинцы, когда говорят на диалекте. На моём диалекте. По крайней мере, я могу его таковым считать. (А ведь он и Ваш тоже, доктор Ульчиграй, но Вы, находясь здесь, на другом краю Земли, видимо, могли забыть об этом; хоть Вы отчаянно делаете вид, что Вы там, а не здесь: наверное, Вам это нужно, чтобы не чувствовать себя подвешенным за ноги.) В общем, я этим чертыханием дорожу и обращаюсь с ним уважительно. Оно кажется мне лучшим и наиболее достойным способом признать свершившуюся неприятность. Это своего рода признак хорошего воспитания, или, как это называл мой отец, Kinderstube[13]13
  воспитание детей (нем.)


[Закрыть]
.
Когда случайно встречаешь на улице знакомого, даже назойливого и мало тебе приятного, нужно в знак приветствия приподнять перед ним шляпу, а если этот грубиян – ходячая смерть и разрушение, – вполне очевидно, что ты постараешься избежать встречи или завернуть за угол прежде, чем тот начнёт с тобой беседовать, но и в таких случаях не стоит забывать о хороших манерах и опускаться до его уровня.

Тот доктор Когой – идеальный товарищ в трудные моменты: кроткий, добродушный, он спокоен и сдержан, может статься, в своей жизни он повидал немало выжженных на стене писем и уже осознал, что предпринимать что-либо поздно; он не суетится, более того, даже ничего не говорит: просто слушает и иногда кивает головой, соглашаясь с чем-то. Кстати, его, случайно, здесь нет? Вы его видели? Если бы только тут был некто похожий на него, кто, во всей этой суматохе дней и дел, помог бы сдержать эмоции и успокоиться. Я прекрасно помню мой визит к нему в тот день, когда Партия сообщила мне, что я должен стать одним из тех приблизительно двух тысяч человек из Монфальконе, оставить дом, бросить работу, покинуть страну и отправиться в Югославию строить социализм.

Было позднее утро, но из-за дождя воздух был тёмным, металлическим. По улице Мадоннина устремлялись потоки грязной воды, дождевые струи оставляли на покрытых копотью стенах уродливые полосы; непогода бросила город за решетки тюремной камеры. В попытке спрятаться от дождя я шёл вдоль стен домов, и наткнулся на прижимавшуюся к одной из стен старушку в чёрном. На её голове было что-то вроде платка, намокшего настолько, что бахрома его больше напоминала обвившихся вокруг головы женщины змей. В том месте посреди дороги прорвало канализацию: нечистоты и ручьи дождевой воды смешивались, превращаясь в одну большую реку. Женщина вцепилась мне в руку. Я отчётливо видел её лицо и огромный рот. Впившись в меня глазами, женщина умоляла помочь ей перейти наводнённую улицу. Под рукой у неё был свёрток, тюк с ковром или пледом. Капли, попавшие на незакрытые от дождя ворсинки, застревали в них и блестели; заляпанные фары проехавшего мимо автомобиля на миг осветили их золотом.

Старушка сжимала меня, а я держал её под руку и, несмотря на порывы ветра и дождь, отворачивал лицо, чтобы не чувствовать запах старости. На полпути, когда мы переходили самый глубокий грязевой поток, она споткнулась. Изо всех сил стараясь не дать ей упасть, я быстро переставил ногу на другую сторону этого водоворота, но поскользнулся сам и сильно подвернул щиколотку. Мою ногу пронзила резкая боль, а ботинок унесло водой к стоку вниз по улице. Я оказался на противоположном тротуаре, с больной ногой в одном промокшем насквозь носке. Старушка ловко отпустила мою руку, провела ладонью по моему лицу и секундой спустя скрылась за первым же поворотом. Прежде чем зайти за угол, она обернулась. Её глаза вспыхнули чёрным огнём, сладостным и мягким, она пробормотала слова благословения и исчезла. Вновь в свете фар проезжающего автомобиля, в обволакивающей темноте блеснул золотом ворс плохо завёрнутого пледа.

Чуть позже товарищ Блашич подшучивал надо мной, вошедшим к нему в одном ботинке, но шутки продолжались недолго: вскоре моя опухшая ступня стала его смущать. Штаб Партии располагался в огромном слегка искривленном здании, там было множество комнатушек, никуда не ведущих коридоров, один большой зал для заседаний и больше напоминающая детскую горку лестница, что устремлялась на верхние этажи, где находились помещения, окна которых выходили на улицу Виа делла Каттедрале и холм Сан Джусто. Теперь мне представляется, что лестница эта была переходом между двумя мирами: она начиналась в мире, где революцию готовили, и заканчивалась там, где о революции и не думали. Город равнодушно расстилался у наших ног, на горизонте виднелись голубеющие зубцы гор, и казалось, что они царапают собой небо, будто осколки стекла. Революция – слово, не имеющее смысла, как не имеет смысла детский лепет: дети придумывают какое-то слово и повторяют его до тех пор, пока существует ситуация, в которой они его изобрели. Так и я повторял без конца «ревнациталпартмир», – наверное, прочитал на каком-нибудь плакате. А может, и не на одном. «Ревнациталпартмир», «Италпартмирревнац» – уже не важно: всё равно мир превратился в один бесконечный бессмысленный лепет, колышутся и растекаются фразы и вещи, точно расплавленный шоколад, теряющий форму. Революцияреволюцияреволюция. – «Хорошо, друг мой, мы на верном пути. Революцияреволюцияревнациталпартмир; если это ясно, значит, мы близимся к выздоровлению. Революционная матрица, наложенная на весь мир, всеобщее разрушение. Такое не случается с кем попало: каторжных, ради освобождения которых ты ломал хребет, не существует, они пустой аватар в видеоигре, оболочка, симулякр. Нет никакого рабочего класса, – это было решено нажатием одной кнопки на клавиатуре. Пролетарии всех стран, со-единяйтесь на карту памяти! Ещё одно нажатие кнопки. Важно идти в ногу со временем. Это просто, потому что нет никакого строя, главное не вбивать себе в голову прогрессивных мыслей. С манией величия покончено, спасать мир, творить революцию, а затем облучиться под солнцем светлого будущего. К чему искать приключений? Плач и скрежет зубов за стеной – это лишь составные части запланированной программы, и не стоит…».

Зачем вы задаёте мне вопросы, если потом прерываете? Итак, Блашич сидел в секретариате, за его спиной висел портрет Лидера, партийного вождя с маленькими жестокими глазками и мягкими усами, придающими его лицу добродушие. «Сын Солнца с испепеляющим взглядом, дарующий свет всем смертным». Да, Блашич любил тешить своё самолюбие подобными фразами на латыни. Пар от чашечки кофе оседал на его очках, и он вытирал платком одну лишь левую линзу. У него потела покрытая рыжевато-белёсыми волосками, как у альбиносов, шея, светлые брови искусственно старили его гладкое детское лицо. Он говорил спокойным, убеждающим профессорским тоном: «Я думаю, что для тебя идеальным местом будут верфи и стройки Фьюме». На столе его были разложены сданные учениками тетради с заданиями принесенными им на проверку из лицея, и, вероятно, предназначенные для перевода отрывки «Аргонавтики» Аполлония Родосского. Он славился своей требовательностью, подчас суровостью по отношению к ученикам, утверждая, что без греческого языка невозможно понять человечество, которое мы должны освободить и вновь создать. «Вот куда идут лучшие из лучших, они же наиболее политически подкованные. Те из Монфальконе – замечательные товарищи, и что только эти ребята в жизни ни повидали… Многие побывали в фашистских тюрьмах, немецких лагерях, как и ты, нигде не дав слабины, некоторые были ко всему прочему в Пятом полку в Испании. Да, я знаю, и ты там был. Они одно целое, монолит, настоящие революционеры, но мы не в игры играем, и даже не участвуем в соревновании. В Партии нет места горячим головам: юношеский максимализм натворил гораздо больше бед, чем все цепные псы режимов, как, например, в Испании, ведь всё случилось из-за троцкистов и анархистов…». Блашич невольно украдкой посматривал на мою ногу без ботинка под столом.

«Бессмысленно начинать всё по новой. Все мы восхищаемся теми ребятами из Монфальконе и их товарищами, поскольку они смогли бросить всё, что имели, и отправиться строить социализм в соседнем государстве, то есть в государстве наших соседей, друзей и близких.

Югославию разрушила война; теперь необходимо возвести фундамент нового мира, воздвигнуть из пепла страну, и сделать это должны монфальконцы; конечно, ситуация довольно запутана, будет нелегко: у югославской Партии много своих проблем – опять же застарелые коросты идеологии и национализма – впрочем, нам в Триесте об этом давно известно до мелочей. И гениального, порой даже слишком, товарища Тито мы хорошо знаем, и наших готовых пожертвовать всем товарищей, и то, что воля помогает бороться, а энтузиазм ценен как никогда прежде… Всё это да, но национальный вопрос – дело тонкое, деликатное, особенно после того, как Югославия завладела Истрией. Разумеется, национальный вопрос – это пережиток буржуазного строя, и он не должен быть преградой, к тому же для нас его не существует вовсе, но всё-таки, с политической точки зрения, необходимо брать в расчёт незрелость этого народа и его правящего класса. Нельзя думать, что с проблемой сведены счеты, и она преодолена, осталась в прошлом: перед нами всё ещё стоят крепкие стены непонимания… Было бы типичным экстремистским выпадом, системной ошибкой…, но товарищи решили иначе…

В общем, неплохо, когда есть кто-то с головой на плечах, кто может наблюдать, оценивать ситуацию, помочь, скоординировать действия, в нужный момент остановить, если это представляется возможным, иначе говоря, проконтролировать, а ещё, что самое важное, сообщить, как обстоят дела внутри структуры, какие сформировались группы и каковы тенденции… Хорошо, когда Партия в курсе всего и действует сообразно полученной информации. Разумеется, осторожно, стараясь не обидеть тех, кто рвётся в бой, не дать им заметить: будучи обиженными, они натворят много неприятностей», – во взгляде Блашича чувствовалось полное удовлетворение, – «Между тем, все прекрасно понимают, что порученная Партией миссия – это не отпускная поездка, а занятие не из лёгких…

Ты принесёшь Партии больше пользы, если будешь там, а не здесь. Возможно, по их мнению, в секретариате федерации, – согласен, важной автономной ячейки локального масштаба, – будет достаточно одного человека, меня, а ты нужен для более трудного и рискованного, разумеется, в определённых рамках, задания… Между нами, товарищами по Партии, говоря, так мы и закроем тему небольшого недоразумения, связанного с вопросом руководства в штаб-квартире. Да, конечно, я знаю, что ты вовсе не претендовал на моё место, тебя интересуют совсем другие вещи, более авантюрного свойства, приключения, но слухи – штука опасная, и Партии они не нужны», – он широко улыбнулся, – «В душе ты уже один из них. Поэтому будет верно, если ты отправишься вместе с ними, я же останусь в кабинете, буду проверять упражнения по греческому языку в перерывах между телефонными звонками и ожидать распоряжений Центрального комитета. Ничего не поделаешь: так решила Партия. Мы доведем до твоего сведения, каким образом и с кем связываться», – он встал и протянул мне руку, – «Товарищ Тавани объяснит тебе все детали. Прощай, товарищ».

Вот так, дорогой Когой, я и уехал. Прощание товарища Блашича казалось торжественным, почти благородным, неожиданно даже тёплым; так прощаются те, кто уходят со сцены и дают дорогу молодым, с теми, кого, стало быть, можно от всей души заключить в объятия перед отъездом, растрогавшись. Теперь Блашичу не нужно было бояться за свой пост в секретариате и будущие перспективы, с ним связанные. Я пошёл вниз по улице Мадоннина, сопровождаемый бурлящими потоками грязной воды, в руках я неуклюже держал то самое издание «Аргонавтик» – Блашич подарил мне его в необычном порыве эмоций. «Это так, на память. Я не знаю, будет ли у тебя время это читать, но ведь ты любишь хорошую литературу. Там есть перевод». Я смешался в толпе с серостью того дождливого дня, представляя себе, будто Блашич провожает меня взглядом: промокшая спина, покатые плечи, быстрая походка человека, удаляющегося за горизонт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю