412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаудио Магрис » Вслепую » Текст книги (страница 23)
Вслепую
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:26

Текст книги "Вслепую"


Автор книги: Клаудио Магрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

90

«Не умрём, так встретимся». Да если и умрем, не суть дело. Я же здесь, например. Ты быстро к нам вернулся. Сразу видно, что переезд сюда пошёл мне на пользу. Меня привезли в плачевном состоянии. Ещё бы: после Бэттери Пойнт. Это правда, что поначалу я лягался, пытаясь отбиться, пинал ногами и крушил всё, что попадалось, но потом я угомонился. Таким образом, вы вновь меня встретили вскоре после того, как «Эребус» и «Террор» спустили якори в воды бухты Салливанс.

Хорошо, быть может, это были не Вы, а кто-то из Ваших коллег, была не Ваша смена, или Вы были в отпуске. Как бы то ни было, все врачи похожи друг на друга, сходство разительно. Точно так же, как койко-места в госпиталях. И Вы этим пользуетесь, стараясь убедить меня в том, что я нахожусь в Европе, а не в Австралии. По крайней мере, Вы предприняли такую попытку, пока не поняли, что я на это не ведусь. Похоже, конечно, на Европу… Благодаря картонной декорации горизонта с Триестинским заливом и берегами Истрии с виднеющимся вдали Сальворе. Очень поэтично, идеальная имитация, мне нечего сказать, но меня не проведёшь. Я по-прежнему на мостике «Эребуса» или «Террора» в антарктических водах тьмы и айсбергов с коммодором Джеймсом Кларком Россом, закадычным другом нашего губернатора сэра Джона Франклина: мы исследуем магнитные колебания в этих широтах. Чудные названия у кораблей, в точности соответствуют моему путешествию по заснеженным морям моей смерти.

Коммодора Росса встречают со всеми полагающимися почестями и под аккомпанемент военного оркестра 51-го полка, дальше следуют балы, вечеринки, вальсы Штрауса, банкеты… На борту также Джозеф Далтон Хукер, сын сэра Уильяма. С ним мы познакомились в «Ватерлоо Инн». Он был столь любезен, что снизошёл до встречи со мной в том трактире, где я по своему обыкновению зарабатывал на ром и шматок солонины написанием петиций, ходатайств, писем и прошений для безграмотных алкашей, – короче, работа тавернского адвоката. Да-да, было и такое.

Хукер Младший, подобно своему отцу, ботаник. Пока неизученный южный континент привлекает многих учёных, как пчёл мёд, большинство из них жаждет не познать мир, а классифицировать его и присвоить ему то или иное обозначение. Хукер Старший, Хукер Младший… Мать первого и невеста второго носит имя Мари. Моя же Мари так и не стала ни матерью, ни невестой. Особенно матерью. Время замедляется, сгущается, удлиняется и превращается в огромную постоянно теряющую свой хвост ящерицу. Части моего тела и мозга тонут в тёмных водах. Я ощупываю своё лицо и руки, стремясь определить, цел я или нет. Вода полностью заполнила трюм. Молодой Хукер читает в моих глазах лишь слёзы, я же, энергично жестикулируя, пытаюсь что-то ему объяснить. Я рассказываю о моих приключениях, об Исландии, об исследовании Великого Озера, о поимке и аресте Шелдона. Я смотрю на Хукера: пышный мундир, уверенность в собственной молодости и неотразимости, завидное здоровье и положение в обществе… На моих глазах вновь выступают слёзы. Я плачу и понимаю, что для него это признак старости, опьянения и уродливой слабости конченого человека. «Я любил Вашего отца, – говорю я ему, – быть может, и он…». Бред сумасшедшего… Я могу всё объяснить… Всегда всё можно объяснить…

А вот и нельзя. Ничему нет объяснения. Даже тому моему поведению, внезапной ярости, тревоге, крику… Я видел перед собой корабли «Эребус» и «Террор»: они спокойно покачивались на волнах в бухте, море будто открывалось и заглатывало их, меня… Я устремлялся в бездонную воронку, превращаясь лишь в пенистый крик, меня засасывало, перемалывало, перекручивало, выворачивало наизнанку, как в центрифуге… Молодой Далтон говорит обо мне и о своём отце, о нашей Исландии, о стеклянных глазах висящего над входом в «Спред Игл Инн» орла, о пучках белоснежных трав, хворосте и ворсе. Яростные волны то глотают, то словно отрыгивают кусочки моего тела: меня разорвало на части и растащило кориолисовыми силами в разные стороны, бог весть куда; я исчезаю в чёрной журчащей дыре, мою голову окунают в очко. Нет! Это же моё! Это же я! Вы не имеете права! Я бросаюсь за ними в воду, хочу их спасти. Я склею их и буду снова самим собой. Оставьте меня. Не бейте сильно. Не я первый начал, доктор, это они все на меня накинулись и хотели повязать: они не желали, чтобы я нашёл ошмётки своего тела и заново обрел цельность. Люди, толпа, масса, давка, я шёл ко дну… Я обязан был сопротивляться, толчками рассекая валы и пробивая себе дорогу в наседающем скопище тварей.

Во всём виновата та витрина с телевизорами, из-за неё мне вдарила в голову кровь. Среди прочих магазинчиков на Сэнди Бей Роуд грек Спиридион Павлидис, предприниматель, торгаш и челнок, соорудил и этот. Телевизоры там были самые разные, любого размера и на самый привередливый вкус, они были всегда включены на разные каналы с демонстративными целями, чтобы привлечь клиентов и вызвать у них желание раскошелиться. Я периодически останавливался возле той витрины и смотрел в эти коробки на лица, пейзажи, цвета, жесты, как они появлялись и пропадали… Волшебный фонарь дяди Бепи. Детство.

В тот декабрьский вечер, уж не знаю почему, все телевизоры были настроены на один канал: с речью выступал человек с волевым лицом, последний царь Колхиды, он вещал, не переставая, из каждого светящегося прямоугольника. Много лиц. Вдруг показали Красную площадь, много Красных площадей, и опускающийся красный флаг, мои алые знамёна, коим несть числа. Я слышал голос другого человека за кадром, который с пафосом разглагольствовал о павших в пыльные канавы флагах и погасшем Солнце будущего. Много голосов. Один и тот же отовсюду, из каждого голубого ящика… И тут со мной что-то произошло, меня замкнуло, а в моём сердце будто что-то оборвалось. Красные флаги закрыли собой всё небо и обрушились на землю, давя собой всё и вся, кроваво-красное Солнце спускается, прихлопывает нас, взрывается и пропадает.

Конец всему. Мой конец, крах. Руно – лишь содранная кровоточащая шкура, подвешенная за небо и утягивающая его за собой вниз, в бездну. Люди с волевым выражением лица всё говорят и говорят, какой-то другой голос бесконечным эхом оповещает о наступлении конца. Флаг медленно опускается и накрывает меня, душит, я задыхаюсь под ним, пытаюсь высвободиться, но мне им обвязывают голову и руки. Руно – смирительная рубашка. Именно таким вот образом вы меня повязали и, как вы думаете, отправили домой к товарищу Милетти-Милетичу. Этот Милетич несколько раз отбывал вместе со мной срок в тюрьме, а затем мы вдвоем, можно сказать, зависли в его дыре на улице Виа Молино а Вапоре. Затем меня оттуда вытащили. Снова. Я помню, что сопротивлялся, натворил историй, и что это ни к чему не привело и ни на кого не подействовало. Мне говорили, они говорили, Вы говорили, мы говорили: «Не стоит делать из этого трагедию, не стоит. Сонетов давно никто не пишет, знай себе развлекайся в видеоигры. Успокойся и ничего не бойся, ведь в видеоиграх добро всегда побеждает зло. Даже если нацисты выигрывают, это всё равно проигрыш. Наслаждайся прогулкой, пейзажем, щелканьем пульта, твоим морем…».

Таким образом вы пытаетесь заставить меня поверить в то, что я вернулся к моему заливу. Неизведанная южная земля, Австралия, принимает эмигрантов, но изгоняет сумасшедших, отправляет их по домам, – мне так сказали, но я особо не верю. Для мёртвых место всегда найдётся. Гигантский остров мертвецов. Я здесь, внизу, в южном полушарии, остался с вами, меня здесь похоронили под спущенными красными флагами, под ещё более толстым покровом, нежели тот на моей могиле в парке Сент-Дэвид. Флаги колышатся на ветру, развеваются волнами и путаются между собой, превращаясь в единый стяг, опускающийся занавес, погружающий во тьму мир; горе тому, кто ожидает под ним и получает в итоге по башке. Железный занавес гильотиной со свистом соскальзывает вниз и разрезает на две части сердце. Моё сердце.

91

Privet, пу 4to?. Какая глупость. Теперь вы понимаете, почему я всей технике предпочитаю магнитофон. Хотя это окошко очень милое, мне нравится: поздравления с Новым годом. А вот и отзыв о работах по дереву. Я надеюсь, видно, что это полена Любо из Далмации? Он проплавал с ней всю свою жизнь, – так написано, – а когда состарился, его отправили работать сторожем на маяке. Любо испытывал определённую ностальгию по своему кораблю, но не грустил, ибо видел, как тот прибывает в порт и вновь уходит в море, проплывая под маяком; заплакал Любо только однажды: корабль продали другому судовладельцу, а значит, он больше не встретит свою любимую полену. Во время своего последнего путешествия по старому маршруту корабль затонул, а его обломки были принесены волнами к этому островку. Любо поднял полену к себе домой, в комнату на вершине маяка, – так они жили до тех пор, пока не было принято решение маяк погасить, а Любо перевести в дом престарелых. А здесь у вас, случайно, не богадельня? Я никогда особо об этом не думал, но факт в том, что когда Любо и его полену опять разлучили, она взяла его за руку и потянула за собой в зачарованное царство морского дна, сюда на юг. Я утопил Марию в черных водах смерти, собственноручно привязав к её ступням камень, она же привела меня в счастливую страну, где мы, наконец, можем быть вместе. Вы только посмотрите, какая красота, она сама будто бы довольна. Это была великолепная идея – дать мне такую работу: труд украшает человека, делает его, как в той присказке, свободным, Arbeit macht frei.

Это верно, что полен больше не производят? Так заявлено в книжке. Получается, что я последний, кто занимается этим ремеслом? Ведь существует же последний в любом деле. Здесь вот написано, что в 1907 году, когда руководством американского военно-морского флота было принято решение снять с носов кораблей все полены, один боцман сложил стихотворение о плавании полен во времени и об их исчезновении навсегда, оплакивая далекие эпохи, когда они гордо держали курс от Огненной земли до моря Баффина. Все знают, что поэты любят трагические концовки и похоронные причитания, – так Муза прощается с павшими героями прошлого.

Нужно найти самого последнего творца полен, более славного, чем первый. Конец всегда торжественнее начала и заставляет биться сердце намного чаще, словно в лихорадке. Пролистнём несколько страниц… Вот ещё один последний: Уильям Рамни, брал за модель свою дочь, умер в 1927 году, когда его искусство «было практически забыто». Опять одна страница вперёд и по взмаху волшебной палочки появляется ещё более последний, Брюс Роджерс, год смерти 1935. А на странице 63 выскакивает некий Джек Уайтхед, остров Уайт, год смерти 1972.

Не обижайтесь на меня: эти вещи не я состряпал, обо всём написано в этой книге с красочными картинками и замысловатыми фамилиями. Мне смешно наблюдать за соревнованием под названием «Кто лучший в трюме». Последних нет. Ничто не исчезает и никто не будет окутан славной прохладой вникуда закатывающегося Солнца.

Нет никакого последнего. Театр заставляет подняться покойников из своих могил. Я вновь за пасхальным столом, передо мной сладости из знаменитой «Бабушкиной кондитерской». Всемирное клонирование – больше не будет мёртвых, только одни и те же лица, никаких рассказов об ушедшей любви, один и тот же трагический роман, о Смерть, забери меня, где ж твой карающий кинжал?! Порой было бы очень кстати исчезнуть и больше не появляться, вот так быть, а затем вдруг прекратить существование…

Роскошь прежних времён. Сегодня вечная жизнь обязательна. Нет ничего странного в том, что в 1972 году молодой Бернд Альм, посетив примерно тогда же выставку Уайтхеда и Гатчеса, тоже решил посвятить себя реставрации и созданию тех роковых фигур, или, намного лучше, копированию утерянных подлинников. Его примеру последовали и остальные. Так ностальгия по поленам дала хлеб фальсификаторам: многие принялись лепить полены по гравюрам и выдавать их за оригинальные произведения искусства или – нередко – за копии, выполненные самим автором, что приятно бередит чувство китча у всего просвещённого человечества. В принципе, судьба справедлива: восставшая из моря фигура погрязла в царстве лжи и коварства.

И эти, которыми я уже забил почти весь склад, также в какой-то степени подделки. Авторские. Выполненные мной, без лишней скромности. Вот они все, светлы, как никогда, и узнаваемы: это Мария, это Мари, вот это Марица, а затем Марья, Нора и Мангауана; ещё есть Революция во фригийском колпаке и с красным флагом… Все они нашлись и больше никуда не денутся. Они тверды и исполнены достоинства, я больше их не потеряю, обещаю за ними следить, ухаживать, сдувать с них пылинки и протирать их, наконец-то, в мире с самим собой, безвинным… Не то, чтобы я возомнил себя последним мастером этого ремесла, нет: следующий фальсификатор наверняка уже за дверью, у порога. В женском сердце последних нет.

92

В то утро я проснулся в приподнятом настроении. 20 января. Когда-то эту дату можно было прочесть на мраморе моего могильного камня. Мне хочется верить, что вы ухаживали за моей могилой, после всего-то того, что я сделал для могил других… В то утро я чувствовал себя расслабленным, сильным, крепким. Оставьте в покое автобиографию: понятное дело, что всего в ней не упомнишь; биографии ещё хуже. Лишь я один могу знать правду о Судном дне и что тогда произошло. Так принято говорить, «судный»… Никакой не судный и не последний – мы-то здесь. Вы меня слышите там, на верхней лавочке? Мне Вас слышно плохо, должно быть, у меня что-то со слухом, земля или пыль в ушах, а может, затычки, без которых я не могу спать…

В тот день, 20 января, я желал моря, открытого моря. В Порт-Артур отправили экипаж с тем, чтобы найти врача. Естественно, не для каторжников, – о них вряд ли кто позаботится, они не более чем пушечное мясо: врач нужен был одному из главных надсмотрщиков – Эвансу, – так доктор Бентли решился уехать. Мне позволили взобраться в коляску без долгих разговоров, согласившись подбросить до места. Ехать в Порт-Артур я не собирался: мне не за чем было смотреть на лунки в ледяном море для провинившихся и на утёсы, где погибали дети, я всего лишь хотел на юг, совсем немножко южнее, кинуть взор на бескрайнее море, за которым ничего нет.

Меня высадили неподалёку от бухты Менгон и пообещали забрать там же на обратном пути. Я решил спуститься к воде, к открытому морю. Вновь на юге, окутанный белым светом, я уверенно шёл к зелёному пятну эвкалиптов, месту, где пляж соприкасается с водой. Вокруг было чрезмерно много света, он ослеплял, казалось, что глаза лишились способности видеть, прямо как сейчас: я знаю, что Вы тут передо мной, надо мной, но я Вас не вижу, я оглушён темнотой. Обещанный Божественный свет слишком ярок для нас, поэтому мы, попавшие в Рай, опять оказались во мгле. Над островом-призраком Табор слишком светлое, лучезарное небо в сверкающей оправе кучевых облаков, но мы, словно в глубокой ночи, ничего не способны в нём узреть.

Вдруг наш берег поднялся чёрной базальтовой стеной и обрушился в море. Всплески, острые камни, шипы, зубья… Грохот валов доносился будто издалека, так монотонно и беспрерывно. Громадные волны разбивались о тёмные утёсы, то тут, то там виднелись птицы, которые тут же исчезали в чёрных пенистых воронках взбесившегося моря. Над мысом собирались тучи, волны поднимались над мысом мрачными башнями и тут же распадались на мириады частиц в порывах ветра. Солнце точно пронизывало море своими лучами и заставляло его разливаться. В море растворялся пострадавший от английских залпов корабль «Адмирал Жюль». Треск его мачт можно было слышать в эхе крошащихся о скалы валов воды.

Я спустился к морю в самом низком и пологом участке пляжа, гул потоков, встречавших сопротивление гранитных стен, внезапно унялся. Корабль посадили на мель, а после вытащили на берег и поставили между защищающими его от яростного моря скалами. Вода то заливалась в образовавшуюся в корме облизываемую приливом дыру, то подавленным всхлипом из неё выливалась. Разрыв напоминал укус челюстей невообразимых размеров акулы. Немного дальше у гряды рифов выделялся остроконечный утес, тот самый, на который и напоролся корабль, застряв, как в клещах.

Вдоль почерневших бортов, будто сморщенная кора, трескалась древесина; она издавала приятный запах смолы. Я снял со своих плечей овечью шкуру и расстелил её на земле. Среди камней желтоватое руно казалось одним из периодически встречающихся на пляже пятен золотого песка. Я чувствовал усталость и слабость, у меня болел желудок, ком поднимался к горлу, а во рту был кислый привкус. Я долго гладил ту знакомую моим ладоням шершавую древесину: мальчишкой я часто ощупывал корабли в Нюхавне, мне нравилось вдыхать их аромат, ощущать каждую их шероховатость своими голыми ступнями. Это моя земля, мои корни. Всё остальное, даже та земля, которой засыпали мою могилу, – это корабль в бессмысленном плавании над пропастью, по крайней мере, так мне сказал Писториус в Копенгагене. Я был тогда ещё совсем маленьким, но помню, что он живописал верования древних племен и сам в это очень верил. Другие народы, по преданиям в его изложении, полагали, что Земля плоская и стоит на четырёх колоннах, поддерживаемых четырьмя слонами, опирающимися, в свою очередь, на безразмерные панцири четырёх морских черепах. Как бы то ни было, меня вполне устраивает такая идея. Мир и вместе с ним моя могила – вода, а население планеты – моряки поневоле, и не важно, знают ли они о том или же не догадываются.

Я видел тот севший на мель корабль ещё много раз и в каждый из них удивлялся тому, что взгляд его полены направлен внутрь бухты, а не в сторону открытого моря. Обычно полены смотрят своими широко распахнутыми, изумленными глазами на море, на горизонт, на кораблекрушения, которые вскоре случатся за линией этого горизонта, но которых человек пока не видит, на готовые вот-вот свершиться катастрофы человеческого и мирового порядка. Взор этой полены тоже уносился вдаль и ввысь: я помню степенное выражение её лица, её полусомкнутые губы, одной рукой она прижимала к груди розу, другой словно придерживала раздираемое волнами одеяние. Казалось, что эта фигура была приподнята самим ветром, а рябь волны неуловимо перетекала в складки её тоги; тот же ветер открывал восхищённому взгляду царственные линии груди.

Казалось, что она наблюдает нечто, не поддающееся никакому сомнению, суждение её безапелляционно. Обычно это море. Хотя, возможно, ничего странного в том, что её невыносимый взгляд направлен в другую сторону, нет: в том направлении, куда она смотрит, находится Порт-Артур, и претерпленное её судном кораблекрушение несущественно, в сравнении с теми ужасами, что творятся там, на суше. Ад-то не под, а на земле. Счастливы те, кто погибает в море.

Чуть подальше на камнях била крыльями в попытках взлететь раненая чайка. Когда я к ней приблизился, она хотела от меня удрать, но тут же бессильно сникла. Она была почти полностью ободрана с безжизненно висящим крылом. Её ещё живое тело уже издавало зловонный запах мертвечины. Вы чувствуете его? Вы ощущаете его из-под стула, на котором сидите? Я, несмотря на заложенность носа, да. В Ньюгейте тоже отовсюду шёл этот запах; там я написал свою книгу о христианской религии, единственно верной природной религии, истины сердца каждого из нас отдельно и человечества в целом. Было тяжело так думать, видя вокруг чёрные, испещрённые солью утёсы, будто неподалёку рассечённые в мясо спины заключённых. Был там один подполковник Бэркли, который настаивал на том, чтобы спины избиваемых заключённых становились похожи на шкуры тигров: исполосованные, рифлёные. Кровь сочится из миллиона рваных ран, струи превращаются в реку, что вливается в мировой океан, окрашивая его в красный цвет. В тех глубоких водах всегда только ярость, злость, агония и смерть… Братская могила.

Да-да, в Ньюгейте или на нижней палубе «Вудмана», или здесь, хотя я точно не знаю, где, буквально впитывается в поры вонь разложения, пота и рвоты людей в оковах, тех, кто втроём или вчетвером делят одну койку в ожидании матроса с ведром, который хоть слегка смоет водой экскременты с пола. От этого запаха нельзя больше освободиться: смрад остатков еды, на которую сбегаются мыши, зловоние собственного гниющего изнутри тела, сваленных в кучу на душной скотобойне туш. Должно быть, здесь у вас неподалёку что-то протухло, я же чувствую.

Душа тоже портится, и это пуще прежнего заводит и радует требующую зрелищ и дерущуюся за место поближе к эшафоту чернь. К площади Хобарта или Тайберна подвозят тело-скелет осуждённого на казнь, а вместе с ним оставшийся в нём дух, прогнивший и из-за страха рвотой подступающий к горлу. Чуть позже на хирургическом столе появляются куски мяса, практически полностью идентичные тем, что дают на прокорм собакам или кидают заключённым на ужин перед экзекуцией. Быть может, и эти разбросанные тут кости, что мешают мне двигаться, были когда-то обглоданы бедолагами-узниками.

Возразить нечего: человек, люди, население планеты состоят из костей и мяса, а раз так, то рано или поздно для нас наступает смерть, мы обращены к ней и беззащитны перед ней. Трава засыхает и превращается в мусор, который каторжники в конце дня сжигают в специально вырытой яме. Жжёная трава издаёт противный сладковатый запах, как горящее человеческое мясо. Я впервые почувствовал этот аромат в Копенгагене, когда горел королевский дворец, а затем я подцепил его же в лесу, когда мы обнаружили останки тех трёх беглецов. Любое мясо рано или поздно разлагается, – такова участь и подыхающей чайки.

Христианство – единственная истинная природная религия, потому что без обиняков говорит о смерти и гниении всех вещей, включая нетленные души. Слава Богу, что в Ньюгейте я до этой идеи не дошёл, а если и дошёл, то не отразил в книге. В противном случае, преподобный Блант тут же бы распорядился меня высечь, чтобы выбить из моей головы подобные мысли, вымести оттуда всех нечестивых тараканов. Я об этом не написал, и поэтому Блант периодически делился со мной кусочками жаркого, которое ему приносила охрана, когда тот был голоден. Район Ньюгейта славится бараниной да овчиной.

Это на самом деле настоящая удача, что тогда мою голову ещё не посещали подобные соображения. Они пришли ко мне позже, причём намного. Вероятно, то был совсем другой пляж, другое море, но там было столько же солнца и слишком много льда… Ледяная вода, камни, гул в голове, прогон сквозь строй, нелепое сочетание звуков и букв… Прогон сквозь строй повсюду: внутри, снаружи, снизу, сверху, кроз строй, кроз строй… Перекрученное в фарш, измельченное и пережёванное в большой мясорубке мясо.

Я поднял ту отчаявшуюся чайку и отнёс её к воде. Её слабое, хрупкое тельце дрожало в моих руках. Легко сказать, – как, собственно, и сделали блестящие писатели атеизма, коих я с не меньшим блеском опроверг, – что во Вселенной ничто не подвержено порче и упадку, что ничто не умирает и ничто не уничтожается бесследно, а лишь разделяется на атомы и приобретает другие формы, сцепляясь между собой вновь. Капля падает в океан, растворяется в нём и теряется, забывается, но при этом продолжает существовать.

На том пляже существовало только постоянное погружение в море. В Ньюгейте надсмотрщики в качестве уборки камер выливали на пол ведро воды, – так они прогоняли мышей и вымывали отходы; потом всё это оказывалось в Темзе, а оттуда попадало в море, в котором ржаво-коричневые экскременты растворялись в сине-изумрудной массе воды… Ещё одно ведро. Заключённые тоже считались хламом, от которого следует поскорее избавиться. Волны вздымаются и опускаются, камера наполняется водой и в свой черёд осушается при отливе, волна за волной. В одну двуколку вталкивают несчастных, пойманных с поличным, другая их перевозит рысцой к виселице в Тайберне или скидывает в чёрные пасти тюремных кораблей, готовых на всех парах отплыть на другой край света, в Австралию; нужно освободить место для прибывших новичков.

Почему дрожала та чайка? Только ли по причине незнания, что она не может умереть, как и все остальные? Точно так же осуждённые с уже завязанной на шее петлёй с дерзкой удалью отчаявшихся распевали перед казнью похабные песни на площади Хобарта. А может, таким образом они просто хотели забыться и быть забытыми, потеряться где-то, чтобы никто, даже они сами, никогда о них ничего не узнал? Высаживающиеся в каком-нибудь неизвестном порту моряки ставят подпись в реестре, кладут в карман плату и навсегда исчезают из ведения какого бы то ни было Адмиралтейства. Экзекутор выбивает из-под ног повешенного табурет и сообщает публике дату и время следующей казни.

Ночной сторож объявляет отбой. Товарищи всех стран, соединяйтесь. Солнце будущего потухло, упав в глубокий чёрный колодец, но если мы все вместе примемся накручивать цепь, ведро, как бывало и прежде, поднимется на поверхность, равно как в ледяном море у Голого Отока: лопата застревает в иле, усилие, и вот уже порция песка выгружена на носилки. Ведро с нашим Солнцем обязательно поднимется, красными флагами мы очистим его от ржавчины и будем тереть до тех пор, пока с него не сойдут грязь и кровавые подтеки, – тогда наше Солнце станет свободным и лёгким и сможет воздушным шариком, вырвавшимся из рук ребенка, улететь в небо.

Но колодец глубок, а ведро тяжело, оно то соскальзывает, то за что-то зацепляется. Если полезть за ним, наклонившись, можно упасть. Там, в отдалённом уголке моего сердца, изнывают Мария, Мари, Марья, Марица и Нора. Чёрная пропасть, лунные ритуалы соблазняющей Медею Гекаты. Моё сердце черно: оно позволило мне вызвать Медею из рук её нежной подруги ночи и сжарить её в лучах чуждого ей Солнца, безжалостного и палящего. Я смотрю в черноту колодца и вижу там лишь вязкую топь, отражение моего лица. Я уже давно должен быть в той гнили. Человек, как насекомое-аутофаг, жук-навозник, входит во вкус, пожирая себя самого.

Таинственное дно колодца подобно клоаке. Всех всегда так привлекают загадки, люди склонны к преклонению перед ними, стремятся раскрыть секрет пустой комнаты, благоговея перед мраком, поднять занавес, за которым, на самом деле, не спрятано абсолютно ничего: он нужен лишь для того, чтобы ввести человека в заблуждение, как страшилки в парке аттракционов. Нам не понадобилось ужасающих тайн богов и ритуальных обрядов Самотраки, нам запрещено слагать о них песни. Да и о чём там петь? О священных оргиях и ритуалах инициации? О совокуплении менады со змеем, культе триединой Богини Реи, парочке мимолетных встреч в публичном доме, о нескольких постельных сценах с вульгарными кокотками и служаночками? Маленькие голые бесы раздирают в клочья Загрея, божественного телёнка, ягнёнка, агнца или кого-то там, не важно; кто-то охотнее занимается сексом, видя бьющегося в предсмертных судорогах зверька…

В Элевсине жертва нужна была для завершения приобщения к великой тайне. На Самотраки то же самое, но об этом не принято говорить, – это так, какая-нибудь пошлая история, групповуха, разбавленная матерком, одна из тех, что случается в период кратких остановок в незнакомых портах и о которой со смаком рассказывают друг другу моряки. Совсем скоро аргонавты в который раз пускаются в плавание, может быть, даже не заплатив хлебосольной хозяйке – держательнице заведения, но не стоит об этом сейчас говорить. Ясон никому не раскрывает своих тайн, в противном случае пришлось бы начать с подлости по отношению к Медее. Когда я блевал в очко под аккомпанемент слов «кроз строй» («пропустить его через строй, живо!»), я хотя бы созерцал на его дне то самое Солнце будущего. Здесь, в южном полушарии, на неизведанной австралийской земле, я снова оказываюсь вниз головой; я испытываю только лёгкое головокружение, но мне ничего больше не видно…

Я не помню, когда это было, может, сразу же, или часы и недели спустя, я вошел в воду по щиколотки. Она была холодной, но приятной. Я аккуратно опустил чайку, которая сразу же приняла обычное положение чайки на воде, у неё даже выпрямилась шея, а голова повернулась к открытому морю. Течение относило её всё дальше и дальше от берега, спустя несколько минут её уже невозможно было отличить от других убаюкиваемых морем птиц. За скалами виднелись белые гребни волн. Море казалось бескрайней пустыней. Я вглядывался в неё. То, что путешествию моей чайки совсем скоро суждено было закончиться, не имело никакого значения. Здорово отправиться в загробный мир без помощи какого-то там Харона и его лодки, свершить сей крестный путь самому.

Я вышел из воды. Я всё сильнее чувствовал усталость. Ослеплённый солнечным светом, я перестелил овечью шкуру и лёг отдохнуть в тени корабля и полены. Руно было толстым, пушистым, мягким, но достаточно плотным, – я смог забыть о неровностях поверхности подо мной. Лёжа на спине, я полузакрытыми глазами видел над собой женскую фигуру. Через несколько мгновений я уже перестал слышать монотонный шум волн и различать какие-либо посторонние звуки. Подняв голову, я мог любоваться красотой казавшейся безбрежной бухты. В единообразии пейзажа базальтовые утёсы сливались в одну исполинскую тёмную скалу с пиками и расщелинами, мрачную крепость с зубцами и бойницами. Отдаленность сглаживала различия и исправляла несоответствия. Если долго смотреть на скалы, взгляд вскоре перестаёт их различать: в подрагивающем воздухе всё сливается, и то тут, то там на пиках-башнях виднеются дымок и флаги. Солнце постепенно уплывало, настигая, таким образом, расстеленную подо мной овечью шкуру, его лучи заставляли играть золотом каждую его грязно-жёлтую ворсинку. Сон и нега настолько мной овладели, что я ленился передвигаться вслед за тенью. Оглушенный солнечным светом, я продолжал лежать неподвижно.

Мне не удалось бы сказать, сколько тогда прошло времени. А вот мой отец всегда мог сообщить с точностью до секунды, который час. Я то сжимал, то расслаблял веки и мог видеть маленькие разноцветные глобусы, красные, чёрные, жёлтые, они танцевали на постоянно меняющемся фоне и принимали всё новые и новые оттенки: от огненно-жёлтого до иссиня-чёрного; я видел диски, которые постоянно накладывались друг на друга, скрещивались, сливались и расходились, пестрые солнца будущего в темном или алом от крови небе. Периодически я приоткрывал глаза, а затем снова их закрывал и прижимал веки пальцами – так я мог видеть калейдоскоп из разноцветных то раскладывающихся, то вновь собирающихся вместе фигур; пламя охватывало чёрный замок, издавая страшный грохот, рушились его высокие башни. Горит Кристиансборг, вот уже три дня полыхает королевский дворец и ломает всё под собой разваливающийся по частям потолок Зала Кавалеров; языки пламени щекочут большие парадные портреты выдающихся датских государственных деятелей и монархов, они будто душат их, обворачивают ими рыцарские доспехи и подбитые мехом горностая мантии; со стен с треском срываются картины, искривляются, корчатся и приобретают уродливые формы, гримасничают, как паяцы, изображённые на них персонажи. Воины в тяжёлых доспехах и древние властители морей осуждены на костер аутодафе после проигранной схватки, та же участь уготована их золоту, драгоценным тканям и трофеям былых битв. Само небо приобретает оттенок пламени. Красное пятно под веками обращенного к Солнцу лица.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю