412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаудио Магрис » Вслепую » Текст книги (страница 4)
Вслепую
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:26

Текст книги "Вслепую"


Автор книги: Клаудио Магрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

6

Итак, детство, детство, я понял: это написано вот тут – достаточно прочесть. В том крыле королевского дворца в датском Кристиансборге пусто и бесшумно, тишину нарушает лишь непрерывное тиканье часов у входа в кабинет моего отца и мягкий, глухой голос Магистра Писториуса, который преподает нам с братом. В дни заседаний Верховного суда по коридорам вышагивают судьи в алых мантиях, предшествуемые гвардией. В коридорах темно, и только сквозь щели в ставнях иногда просачиваются солнечные лучи и поблёскивают алебарды: внезапно, точно молнии в ночи, они изгибаются и гаснут в сумерках. Точно так же возникают и исчезают по клику мыши окошки в моём компьютере: я навожу на них курсор с целью вновь попасть во дворец, где прошло моё детство. Передняя, за ней следует судебный зал, створки двери закрываются за молчаливым кортежем. Сам комендант концлагеря в кругу своих адъютантов проходит между нашими рядами, мы же стоим, словно безмолвные стены, высокие до небес; они отделяют нас от мира, а мы – мёртвые камни, из которых эти стены сложены. В Дахау и Голом Отоке, на открытом воздухе было во стократ темнее, чем в королевских покоях. Джилас и Кардель тоже продефилировали между нашими шеренгами, когда посещали Гулаг, подобно судьям в красных тогах. Одеяние любого трибунала имеет кровавый оттенок. Но всё это было позже: много лет прошло с тех пор, как завершилось мое детство.

Красный цвет платежом красен. У дяди Альбести, председателя Верховного суда, была самая красивая и самая алая мантия; он поплатился смертью за то, что в присутствии короля не счёл возможным выйти из-за стола, чтобы помочиться. Он долго терпел острейшие приступы боли в низу живота до тех пор, пока не лопнул его мочевой пузырь: дядя упал в вонючую лужу испражнений, замарав и осквернив, таким образом, пурпур своих одежд. Так и красный, пропитанный нашей и вражеской кровью, флаг, что мы гордо вздымали ввысь, окунулся однажды в яму рвоты.

Детство. Темнота, тишина, Писториус со своими уроками риторики: удивление крестьянина, узревшего вдали первый корабль, наполненный грузом «Арго», готовый бросить вызов бушующему морю, ревущий от нанесенной раны монстр, всплывший из бездонных впадин пучины морской, взрывает воду фонтанами крови, огромная птица, ставшая добычей не менее громадной рыбины, птица вырывается, машет своими белыми крыльями, но не может освободиться, взмыть ввысь, и тащит хищника за собой, гонимые ветром облака, пенистый гребень волны, гнев Господа…

Как здорово слушать Писториуса в той сумеречной комнате, озаряемой вечерним солнцем в пламени заката; он учит описывать корабли и кораблекрушения. Стены увешаны портретами людей в чёрном, у каждого поднят воротник, их головы наклонены и, кажется, что они всего лишь приставлены к телам, покоясь, точно на блюде. Сколько отрубленных голов возвращалось подобным образом на место, только бы не бросаться в глаза. Воротники скрывают кровавые подтёки на месте среза, все шито-крыто, никто ничего не заметит. По заключению комиссии Красного креста, в Дахау были соблюдены практически все нормы содержания заключённых. Да и делегация Социалистической Партии Франции – шестнадцать блестящих персон, из них четырнадцать парламентариев, – приглашённая ЦК Компартии Югославии прибыть с визитом на Голый Оток, также не обнаружила ничего предосудительного, лишь отмытые по случаю их приезда бараки, начищенные до блеска производственные помещения и тщательно отобранных заключенных. Всё оказалось в рамках правил и норм. Прогоны сквозь строй, застенки, одиночки, – все было рядом, в двух шагах, невидимое, а значит, и несуществующее вовсе, и вернулось к обычной работе пару часов спустя. Французские товарищи вернулись домой довольные увиденным и готовые к борьбе за правое дело.

Запах крови силён, но дезодоранты его перебивают, даже если льется она рекой, бурля. Небезызвестный Марко, министр внутренних дел Ранкович побывал на острове с инспекцией и действительно наблюдал это, чего уж лицемерить: в крови-то он разбирался. Он сказал: «Сукины дети, что же мы сделали с этими товарищами…». По-своему он был взволнован и тронут тем, что предстало его взору: в каком состоянии пребывали люди, которые сражались бок о бок с ним против немцев, в лесах и чащобах. Да и то, что он видел, – мелочи, капля из обильного потока пролитой крови. Он позволил убедить себя в том, что положение заключенных будет непременно улучшено, и отбыл восвояси, оставив всё как было. Наверное, люди, привыкшие проливать кровь свою и других, рано или поздно просто перестают её замечать, как мы не обращаем внимания на воздух, которым дышим.

Кто знает, быть может, здесь тоже… В Орлеке был один мясник; ходили слухи, что он, по возвращении с работы, ложился с женой в постель, даже не помыв руки, весь запачканный с головы до ног, а изгвазданный фартук он снимал только потому, что для занятий любовью нужно поневоле снимать одежду, будь она грязная или чистая.

Детство. Да уж, тогда красными были только мантии судей – слишком мало, чтобы раскрасить им весь мир. От рассказов Писториуса, одетого по старинке в тёмный камзол широкого покроя с мягким мехом воротника под запущенной бородой, от его декламаций звучных строф и комментариев к описаниям кораблекрушений захватывало дух. Ещё прекраснее было слушать сказания моряков, пришвартовавшихся в порту Нюхавн неподалёку от дворца. В их рассказах корабли никогда не шли ко дну, а только легко колыхались на поверхности моря, ветер лишь изредка гудел среди корабельных мачт. Здесь же упоминались и парусники сгинувшие, так и не вернувшиеся из дальних странствий. Как было интересно бегать вдоль берегов, запрыгивать на мостики, забираться на мачты и вглядываться в окружающий мир, пока кто-то тебя не сгонит! Там, наверху, в лучах и ветре, ты чувствуешь себя совсем маленькой рыбкой, которую вот-вот заглотит клювом чайка, но тебя это вовсе не пугает.

Отсутствие почвы, постоянное покачивание под ногами придаёт тебе уверенность, текучее ощущение временности, промежуточности, когда кажется, что по воде убежать легче, чем по земле. Но если тебя поймают, ты мертвец. Однако, и будучи мёртвым, ты все равно должен будешь прятаться и сбегать, поскольку они станут искать тебя даже там, за последней чертой, – такая печальная судьба выпала на мою долю. Субантарктический холод помог мне сохраниться, наверное, слишком хорошо здесь, на юге. «Труп в вечной мерзлоте ещё не утратил пригодные к жизни стволовые клетки…». Кто-то решил внедрить их в моё тело, очередное гестапо, без разницы под каким из фальшивых названий, меня заставили начать всё заново. Палачам всегда мало: решив, что за свою жизнь я перенес недостаточно лишений, они отобрали у меня билет на волю, специальное разрешение, выдаваемое губернатором образумившимся каторжникам, по особому соизволению; меня вновь призвали на службу, обрекли на принудительные работы до конца моих дней, да и после смерти.

Тогда, в Нюхавне, я мечтал просто уплыть, а не сбежать. Передо мной был весь мир, такой свободный, распахнутый и открытый, как море. Передо мной было множество кораблей с реющими флагами и резными названиями континентов и стран. Запах морской соли, пыльных складов, сахара, рома из Западных Индий, китайского чая, американского табака, хлопка, английской шерсти, средиземноморских олив (в Истрии тоже много оливковых рощ), аромат китового масла, крики уличных торговцев мёдом и пивом. Вот он мир, на расстоянии вытянутой руки. Существует немало далёких земель, но парусники достигают их в мгновенье ока, раскрывая паруса, будто альбатрос расправляет свои крылья, пересекая океаны сквозь бури и грозы. Так голубка возвращается в ковчег не только с оливковой ветвью в клюве, но и приносит с собой все дары Господни. В Хобарте, когда мои родители впервые отвели меня на берег, я также увидел перед собой безграничную свободу моря, обещание и призыв, расширяющийся, чтобы объять Вселенную, мне казалось, что похожий на улыбку Марии горизонт обещает много открытий, – я и предположить тогда не мог, что…

Позже, после смерти моей матери, мы вернулись в Европу, в Италию, точнее в тот приморский рай у ее восточных берегов, ставший для меня адом, но тогда, будучи мальчишкой, я думал, что передо мной весь мир. Мы брали лодку в Керсо, отплывали из Оссеро и Михолашики, погружаясь в слепящий июльский свет: белые камни мола, растянутые на просушку рыболовные сети, кудрявые завитки пены ласкающих пляж волн, медное небо и стрекотание цикад. Чудится, что я до сих пор вижу тот золотистый, как смола, неспешно стекающая по стволу дерева, свет, маневрирующие лодки, теряющиеся в реверберации собственных отражений, и мой взгляд и мысли по-прежнему устремляются вперед, за горизонт.

Много лет спустя, помогая печатать подпольную газету с похожим названием, я все еще верил, что жизнь, предстающая передо мной, перед каждым из нас, – мы трудились для общего блага, единственно достойная цель и ее оправдание – тот залив, то море – это и было светлым будущим. Но я заблуждался; уже в те идеальные дни безмятежного счастья на побережье я обманулся, заблудился в причудливых сооружениях своей судьбы, неисповедимой, но неизбежной, и построенной к тому же моими собственными руками; я был готов пожертвовать не чьей-то, а своей свободой и, не исключаю, жизнью, не представляя точно ради кого или чего, быть может, ради всего мира, пустого, но безумно тяжёлого шара, выкованного из железа; мне верилось, что я смогу запустить этот шар в нужном направлении, возможно, даже головой, как я нередко поступал мальчишкой, когда был защитником в школьной футбольной команде, но я лишь раскроил о него череп и переломал о него свои ноги. Кстати, когда мы выходили из гавани Лопар в Арбе, нос нашего судна был устремлен чётко на Свети-Гргур и Голый Оток, такие близкие и далекие одновременно: небольшой отрезок пути отделял нас от них, краткий морской переход, и целый океан событий, лиц и драм.

Мир чудесен. А может, и нет. Часовая лавка моего отца в Кристиансборге была безупречной. Там время шло совершенно хаотичным образом, сочилось, протекало разными ручейками. Часы и минуты перекрещивались и путались, а моё сердце продолжало биться ровно и размеренно. «И моё тоже, ты слышишь?» Да, но бьющиеся рядом два сердца рано или поздно начинают друг другу мешать, сталкиваются, беспокоятся. Жар. Трепет. Учащенный пульс, одышка, задыхаюсь, комок в горле. Смотрите, Ваш прибор сходит с ума, скажите своему помощничку, чтобы внимательнее отслеживал всплески этой чудовищной машины для сканирования сердца, претендующей на то, что её снимки показывают, каково оно там, изнутри. На них читается всё, что пожелаете, любая грязь, клякса, каракули, как на рисунках, которые обожает демонстрировать мне другой Ваш недоколлега, вопрошая, чего ж я там вижу. Нельзя шутить с человеческим сердцем.

Мне нравилось проскальзывать незаметно и играть в отцовской лаборатории среди стеклянных глобусов, некоторые из которых были настолько огромны, что моё отражение в них то сдавливалось, то деформировалось, расширялось опухолью, истончалось до бесплотного призрака, снова пропадало само в себе – мимолетные изгибы, искривления на гладкой поверхности часов, примерно так же глупо и непонятно выглядит лик уходящего времени.

Порой цветные кристаллы, маятники, сферы и циферблаты могут показаться жителями морского дна: круглые, покрытые пёстрой чешуёй рыбины, скользкая, радужная оболочка, мелкие завитки, неподвижный подводный мир. Морское дно и в сапфирах, которые мой брат Урбан помогает отцу обрабатывать, получая драгоценный порошок для часовых механизмов. Он их шлифует, гранит, обтачивает, выпиливает, сортирует, дробит и вновь отбирает до тех пор, пока не остаётся одна искрящаяся мельчайшая пыльца, сотканная из невесомости. Когда он разрешает мне рассматривать камни сквозь специальную линзу, я будто погружаюсь под воду, в синюю бесконечность, наполненную снежной белизной рассвета, я погружаюсь в море островов Отахеити. Вы знаете, я говорил Вам, у Вас моя история, все карты на руках, как, впрочем, и всё остальное, вы же у меня отобрали всё вплоть до ремня брюк, – там я был счастлив, что неправда. Рай Отахеити – это адская пропасть: в тех небесно-голубых глубинах водятся спруты и акулы, в любой момент готовые разодрать тебя в клочья. Именно там, в прозрачности тех сапфиров, освещаемых вспышками и бликами преломленного света, я испытал счастье. И это больше никогда не повторялось со мной. Нет, я испытал счастье ещё один раз, на пляже Михолашик, но оно длилось так недолго… Разглядывание сапфира – гораздо более долговременное занятие. Часы, минуты, – ты медленно-медленно погружаешься в голубизну вод, расширенная до бесконечности, недвижимость аквариума, и счастье замирает.

Доктор, Ваша ухмылка ни к чему. Да, я знаю, Вы постоянно вытаскиваете на поверхность историю с моей матерью, говорите, что она жила только для моего брата, смотрела только на него и улыбалась только ему, особенно, когда он показывал ей пурпурные и бирюзовые геммы. Улыбки же для меня у неё не было, только поджатые, строгие губы… Это не так. Зачем Вы принимаете за чистую монету когда-то написанные или сказанные мною слова? Вы обычно не склонны мне верить. Видимо, это очередной заговор против моей чести. Вы, врачи, утверждаете, что младенцу нескольких недель от роду уже не достаточно просто наблюдать мать, а ему необходимо установить с ней зрительный контакт, смотреть и быть увиденным – именно так он и становится человеческим существом, индивидуальностью; я прочёл об этом статью в библиотеке. Но если его мать сволочь? Если она не смотрит на него, не узнаёт? Если бросает на середине дороги? Тем хуже для младенца: он так и останется зверёнышем и, как я, как все проклятые грешники, никогда не станет частью человеческого социума. Не выводите меня из себя, как вчера или позавчера вечером, я полагаю, что абсолютно правильно сделал, разбив окно или даже два – нам не нужны ваши «Фарган», «Валиум», «Лексотан», «Сереназ», «Литио», «Риспердал», «Карболитиум» и «Рисперидон», – я хорошо запомнил все названия, прежде чем расколошматить аптеку. Нужно всегда чётко осознавать, что именно ты хочешь уничтожить.

Откуда Вы взяли басню про то, что моя мать меня не любила? И что это за Сфинкс, который прячется в компьютере, за непроницаемым экраном, и нагромождает всё это безобразие? Ааа, ты исчез? Испугался? Помню её светящуюся на тёмном лице улыбку, её приближающиеся к моей щеке губы, её странный, нежнейший, гортанный итальянский… Отец любя подшучивал над ней, копируя её открытые гласные, и говорил, что никому бы и в голову не пришло, что тасманка может говорить на итальянском так же плохо, как триестинцы.

Единственное, что она мне дала, это ту улыбку. Действительно, в Кристиансборге она была со мной строга, почти никогда не брала меня на руки, не обнимала, как часто делала это с Урбаном. Но всё это было для того, чтобы закалить меня, воспитать во мне твёрдый дух и готовность бороться с жизненными невзгодами. Урбан постоянно сидел дома, ему не было нужды становиться толстокожим, ему незачем было думать о том, что когда-либо придётся выносить арктический холод, экваториальную жару, артиллерийские выстрелы, гром пушек, он вовсе не нуждался в умении терпеть боль от ударов хлыстом. А я уже в четырнадцать лет был юнгой на борту английского углевоза «Джейн». И слава Богу, что я не был маменькиным сынком и обошёлся без слезливых поцелуев на прощание.

Как видите, мы с Вами находимся в таком месте, где вспоминается лучше всего. Иногда я почитываю некоторые свои документы и припоминаю ещё лучше – так делают многие, особенно страдающие приступами амнезии старики. Дневник или письмо тех лет помогают вытащить из замусоренного колодца памяти целые годы. Проще говоря, я вспоминаю, а Вы вправе этим воспользоваться, разрешаю. Подобное открытие может принести Вам славу. Я такой человек, мне не жалко: сделайте из этого революционное научное открытие, и Вам все лавры. Мне совершенно не интересно, кто революции творит, мне важен сам факт её свершения.

Итак, статья в научном журнале, который я прочёл, пока ждал очереди на магнитный резонанс, в корне неправда. Подождите-ка, я выписал несколько строк, вот что выдал тот профессор, когда активно обсуждался вопрос о клонировании овечки Долли: «В памяти ДНК не остаётся ни следа от пережитого ранее опыта, поэтому клон, другими словами, копия объекта клонирования или восстановленный объект клонирования не может помнить ничего из произошедшего с ним ранее». Наверное, это применимо для Долли, – она глупая овца, что ей вообще вспоминать? Я же сохранил в своей памяти всё. Вполне вероятно, что арктический лёд способствовал лучшему сохранению тех клеток моего мозга, которые отвечают за консервацию информации о кошмарах и суматохе бытия.

Поэтому я помню всё, подробнейшим образом. Судно, возвращающееся из Михолашики, зубаны, морские угри и ёрши, мой сияющий счастьем отец, его рассказы о моей матери в Хобарте. Он говорил, что она часто входила в море, держа меня на руках, вода была холодная, но не для неё и не для меня. Она, смеясь, говорила что-то моему отцу и улыбалась ему своей белоснежной, как морская пена и слоновая кость, улыбкой. Отец добавлял, что у Михолашики вода холоднее, чем у других частей острова, – должно быть, это связано с пресными течениями, просачивающимися из-под скал озера Врана. Интересно, понравилось ли бы ей это море… Но воспоминания размыты и нечётки…

Моё детство в Кристиансборге, напротив, очень хорошо задокументировано, причём в письменном виде. Увешанные красным сукном стены два раза в неделю покрываются чёрным драпом. Можно увидеть, как в зал входят наследник престола кронпринц Фредерик, его свёкор Карл фон Гессен и министр Бернсторф; их имена мне нашептывает мой брат, а они, между тем, проходят мимо полузакрытой двери нашей мастерской. Они входят в зал, на столах какие-то странные предметы: канделябры, портреты. Там уже есть два человека, один повыше, другой пониже, у них в руках кресты и чёрные полотна. Слышно бормотание, шипение, пение псалмов, стук. Что-то происходит. Человек, тот, что повыше, с кем-то разговаривает. Этот кто-то был в зале ещё до того, как вошли остальные.

Кого они хотят воскресить? Кого они пытаются вызволить из того мира? Может быть, великого министра Струэнзе? В королевстве поговаривают, что он появляется с окровавленным, но вполне узнаваемым лицом. Странно, со дня его казни прошло двадцать лет, но он всё тот же: суровый и благочестивый. Какое лицо? Какой возраст у умерших? Там, в аду, это видят другие, только они. Здесь же никто. Однажды дверь зала была приоткрыта, и я, прячась в тени, смог подглядеть, что там происходило; я не увидел ничего, почти ничего: жестикуляция, портрет, рассеянная по воздуху и блистающая в свете факела россыпь, пыльца поднимается со старой мебели, парадных портретов и лиц, плавает в воздухе, рисует узоры и тут же тает, как облака; облака могут принимать определённую форму; нет, не могут.

Зачем тревожить того, кто уже двадцать лет, как мертв? Они хотят воскресить его для короля. Его Величество Кристиан VII почти никогда не выходит из своей комнаты, которая находится в противоположном крыле дворца, он часами разглядывает картину Хогарта «Сумасшествие. Хаос в уме», его полные губы приоткрыты, руки безвольно висят вдоль туловища. Доктор Осиандер сказал, что от подобного помутнения рассудка, граничащего с кретинизмом, его может излечить только страх, ужас осознания того, что им же осуждённый и умерщвленный всемогущий министр, осквернивший монаршее брачное ложе, вновь жив. Я бы хотел увидеть министра, пусть даже окровавленного. Не нужно бояться мёртвых: только живые могут сотворить зло, этим они и занимаются наперегонки. Из-за двери послышались удары, а потом голос, который во всеуслышание отправляет восставшего из гроба министра к королю Англии Георгу. Возможно, таким образом сумасшествие Кристиана VII передастся его врагу. С ударами и голосом сливаются проклятия графа Бернсторфа, должно быть, ударившегося ногой об стол.

Шум, голоса, гул, что-то неясное, тишина. Чей это голос? Я не понимаю, чей это голос, и когда Вы, доктор, нажимаете на «плей» и даёте мне слушать только что записанную плёнку. Там, в коридоре королевского дворца, был я, допустим, я вышел из мастерской и спрятался за колонной рядом со входом в зал, я слышу голос, но не знаю, чей он. Этот голос исходит изнутри, из меня, из зала, никто никогда не может понять, откуда он берется, в каком сокровенном месте рождается. Я говорю, говорю… Но всю свою жизнь я только и делал, что слушал и повторял, что мне говорили другие, даже сейчас. Писториус зачитывал нам отрывки, в которых Одиссей взывает к теням Аида: чтобы услышать мёртвых, заставить их говорить и повторять ими сказанное, нужно много крови. Кровь министра Струэнзе была пролита двадцать лет назад, но сочится до сих пор. Кровь льется вечно.

Вот так. По зову крови тень появляется, бьёт по столу и шепчет что-то на ухо высокому человеку, он повторяет за нею слова, я, уставившийся в замочную скважину, тоже их повторяю. Тёмный коридор становится шире и шире, постепенно превращаясь в огромную пустую тень, бормотание переходит в крик. Я повторяю слова до тех пор, пока они не растворяются в воздухе. Тень, словно бархатная гардина, разрывается на части невидимой саблей. Вспышка. Это министр Струэнзе. Великий Струэнзе, ослеплённый собственным величием. Это случилось в одно мгновение на балу. Были зажжены все факелы и все свечи. Он кричал: «Тишина!» Да что вы можете понять о том бале в зале с хрустальными глобусами, что дрожат, подскакивают и перекручиваются. Королева Каролина Матильда. Свет её глаз в прорезях маски, сияние чёрного жемчуга, разливающееся по бокалам и затем вспыхивающее во рту вино. Я пожимаю чьи-то руки, отпускаю, пожимаю следующие, – всем хочется меня поприветствовать. Оставьте меня в покое, доктор. Люстра, что была надо мной, – это глобус. Мир, которым я играл, держа глобус в своих руках. Я, всевластный министр, повелитель самого короля, его государства и хозяин его постели… Глаза Каролины Матильды искрились звёздами, кокетливыми молниями, их мерцание окутало меня… Я даже не заметил, как был схвачен двумя стражниками. Они оттащили меня. Сначала я думал, что это гости в масках, как и все остальные, и кричал: «Как вы смеете? Вы поплатитесь за это головой! Умалишённые! Я закую вас в цепи! Я усмирю вас!» Мне было всё равно, что кричать, мне казалось, что я всё ещё кружусь в танце, а моё тело пыталось вырваться из рук негодяев, меня затягивало в омут. Сумасшедшие порывы ветра уносили от меня Каролину Матильду. Навсегда. Это слово пронзило моё сердце и ослепляющим лучом проникло в моё сознание. Чувствуя сильнейшую боль внутри, я тянулся к ней руками, круги света бегали по краям её наряда, меня ничто не сдерживало, я готов был сорвать с неё платье, опрокинуть на пол и целовать её губы на глазах у всех, так же бесстыдно, как вечерами в тихой комнате в башне… Не помню, как оказался на помосте эшафота, как палач занёс над моей головой свой топор. За двадцать лет забывается очень многое…

Летящие в бездну слова, внутри меня, вне меня. Что-то гаснет. Туман рассеивается. Небо пустеет. Кто-то высмаркивается, – вульгарный звук, возвещающий свершившееся правосудие, – падает стул, они покидают зал. К счастью, я уже успел вернуться в часовую мастерскую. Граф фон Гессен выходит с багровым, как нередко бывает у его пьянчуг-гвардейцев, лицом, граф Бернсторф кажется уставшим, полусонным, вместе с ними в коридоре появляется запах плесени и затхлости. Каролина Матильда умерла много лет назад в изгнании, в Ганновере; поговаривали, что её дух вызвать было невозможно: то ли она не поддавалась, то ли никто и не пробовал. Кому нужна состарившаяся изменница?

А, ну да. Финал. Вы хотите услышать ещё и окончание. Врачей больше всего интересует, как что-либо завершается. Что угодно: детство, отрочество… в общем, то время, после которого начинается смерть. Финал был спокойный, ровный, неизбывное страдание, но всё прошло. Когда я вернулся в дом моего отца, примыкающий к лавке, было неясно, река ли там протекала или колыхалось море. Ни в тот день, ни после я больше не видел свою мать. Мне так ничего и не рассказали, никаких подслащенных и намеренно общих фраз, только стандартные слова, которыми обычно успокаивают детей, но я сразу понял, что жизнь именно такая, как это исчезновение: чьё-то лицо вдруг пропадает навсегда, и нет больше ничего. Я снова путаюсь в том, что произошло до и что после, должно быть, это усталость, или я перевозбуждён. Дайте мне какое-нибудь успокоительное, и я опять начну рассказывать всё по порядку.

Финал. Славный финал. Кристиансборг полыхает три дня и три ночи. Говорят, что очагом возгорания стало помещение для складирования дров под крышей, мгновенно раскалившийся купол. Языки пламени, будто стрелы, раздирают воздух, словно факелы, предназначенные для поджога крепости, смешивают между собой прозрачную голубизну дня и эбеновое дерево ночи. Местами огонь то разгорается, то вновь затихает, лава покрывает собой и окрашивает оранжево-красным всё вокруг. День, ночь, небо, – всё приняло цвет огня. Город превратился в единое красное пятно, растекающееся под веками, воздухом уже невозможно дышать: он душит и, словно серп, полосует лицо. Он тоже стал красным. Языки пламени собираются в огромные цветки, раскрываются и плывут по тёмным каналам.

Башня пока ещё устояла: чёрный великан посреди сплошного огня. Вот она с грохотом рушится прямо на глазах: обвалились опоры всех этажей здания, они буквально раскрошились и превратились в кроваво-красный порошок. Дымятся залы, кое-где сквозь крышу пробивается и дрожит заблудившееся пламя, люстры блестят, как во время торжественных приёмов, алые шары накаляются и взрываются, часовая мастерская тоже охвачена огнём, хрустальные сферы лопаются и рассыпаются на тысячи осколков, маятники срываются и остаются лежать среди обломков, как символ превратившегося в пепел времени. Мелькают и растворяются в дыму тени. С криками катаются по земле в попытках спастись от пожара люди.

Красный цвет не торопится, он уверен в своей победе. Я помню, насколько сильно был очарован тем спокойствием и королевской медлительностью огня. «Необъятный погребальный костёр заполнил мою душу невероятной силой эмоций и наслаждением. Я никогда до этого не видел море огня, столь ужасающий и столь прекрасный спектакль. Никогда ещё я не созерцал с таким живым удовольствием столь восхитительное разрушение вещей и власти». Спасибо. Я не знаю, кто ты, по ту сторону экрана, – ты предпочитаешь именовать себя Аполлоний, – необязательно всё это писать: я и без того помню, что было сказано мною в моей автобиографии. Массивный стол из красного дерева пока не поддаётся огню: языки пламени сначала едва касаются его, исследуют, легонько облизывают, затем с яростью нападают и вцепляются в него; но красное дерево крепко: внешнее коксовое покрытие не пропускает огонь к древесине, и тот, извиваясь, отступает, задыхаясь в дыму. Вдруг от стены отрывается кусок горящего сукна, свинцом падает на стол, продолжая гореть, и обволакивает его смертельной хваткой: Гераклу не выжить в рубахе, пропитанной зельем кентавра Несса. Писториус был весьма убедителен при пересказе этого античного мифа.

Иногда случается, что воля к разрушению слабеет, встречает препятствие. Тогда ей нужно помочь, поэтому я беру крупную головешку и подкладываю её под плотную дверь, которую пламени не удалось взять штурмом и уже прозвучал сигнал к отходу. Она манит к себе легионы огня, привлекает их, они возвращаются к двери и больше уже не отпустят её, не сдадутся. Лопаются вазы, горят картины, исчезают фрески, осыпаются орнаменты и лепнина. Сбегаются в тревоге и пытаются залить пожар ведрами воды голландцы, поселившиеся много поколений назад в маленькой колонии Амаген, в своих причудливых головных уборах и сюртуках, традиции которых не одна сотня лет: алые и черные силуэты подобны теням, спроецированным на стены для развлечения детей на празднике. Король Кристиан VII происходящему не верит: он кричит, что его дворец не будет обращен стихией в прах, его силой вытаскивают на улицу. Великолепие разрушения и величие монархии – все едино отражается в пепле и руинах.

Обваливается потолок зала Кавалеров, языки пламени охватывают портреты датских монархов и представителей древнейших аристократических родов, огонь змеёй обвивает кирасы и горностаевые мантии, срывая их со стен; лица изображённых на портретах людей корчатся в пламени, их глаза искажаются в гримасах и гаснут, будто искры, их тела стягиваются и сворачиваются – теперь они лишь зародыши, выходящие из чрева в небытие. Большие дворцовые часы на фасаде – одинокое белое пятно в разносимом ветром красном буйстве. Немногим позже, в свои четырнадцать, я попал на борт английского углевоза «Джейн», и как же я был счастлив оттого, что мне нечего оставить позади, и что нет ни одного места моего детства, куда бы я хотел и мог вернуться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю