Текст книги "Вслепую"
Автор книги: Клаудио Магрис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
81
Аборигены – мастера по части исчезновения. Когда Тогерлонгетер, вождь племени Бухты Ойстер, он же Тупеланта или король Вильгельм, попадает в установленный нами лесной капкан, его люди вырывают оттуда часть его попавшей в стальные тиски руки, после чего он продолжает скрываться с обрубком ниже плеча, а мы находим лишь кусок мяса и свернувшуюся, как смола, кровь. Аборигены умудряются оставить ложные следы, которые заставляют нас двигаться в абсолютно неправильном направлении, – так мы попадаем в неприятности: оползни, обвалы, ливни и чьи-то одинокие стрелы лишают некоторых из нас жизни. В отместку некоторых из них, как, например, Москита, мы вешаем. Руки уже приговорённого к смертной казни каторжника ловко затягивают петлю на чужой шее, хоть в такой темноте и не всегда понятно, чья это шея; за процессом наблюдают разукрашенные, точно карнавальные маски, лица туземцев в зарослях.
Как же это возможно, узнать кого-то в ночи? Брата и то трудно распознать, собственное отражение можно не заметить! «Обменявшись с долионами дарами и символами мира, мы покинули Медвежий остров. Однако с наступлением темноты встречные течения и бури вновь прибили «Арго» к только что покинутым берегам. Никто из нас не сумел понять, что пред нами тот же остров, а долионы приняли нас за врагов, схватились за оружие, и настал час битвы одних против других». Нам бы изначально следовало приплыть сюда на судах взбунтовавшегося флота, поднявших алые флаги на гросс-мачтах. Мы бы высадились, неся благую весть, разбудили бы вас, чёрные наши братья… Я бы научил тебя, чёрный мой Авель, бороться за существование, восставать против несправедливости, жить. Мы же оказались братоубийцами и палачами.
Руно застряло в пасти дракона. Чудовище жадно его жуёт и мочалит, пуская слюни. Должно быть, Медея ошиблась, и вместо дракона закляла на сон Ясона и самое себя, что-то недоучла, где-то схалтурила, и вот магия обернулась катастрофой. Дракон же продолжил нападать, наносить удар за ударом, а затем тут же предлагать мир своим лишившимся чувств жертвам. Постепенно Чёрная война сходит на нет, всё затихает. Мы ловим вождя Лимеблунну, вождя Умарру, двух его братьев, жену, трёх братьев жены, двух сестёр… В знак нашей победы и нерушимого мира Умарра три раза воздевает руки над головой. Мир. Для побеждённых начинается период ещё более жестокий, чем сама война. На острове Суон охотники на тюленей насилуют и истязают восемнадцать местных женщин; на скалах Грейт Айленда вскоре находят скелеты умерших от голода и жажды загнанных туда аборигенов.
Получается, что я основал Хобарт для этого? Для того, чтобы он ознаменовал поступь прогресса, превратившись в исправительную колонию и сплошное заключение в цепях, как для меня самого, так и для других? Ясон принёс в Колхиду трагедию и смерть, «Арго» же продолжает свой путь по водам Аида. Восстать, оказать сопротивление, поднять мятеж. Великий мятеж, но не в открытом море: там уже будет поздно, необходимо не дать кораблю отчалить из порта. А ведь Писториус был прав: еще в Античности люди осознали, что, начав покорять морские пространства, они совершили главное злодеяние – нарушили священные границы и порядок универсума.
Жить, значит, находиться в плавании? Именно, доктор, или кто Вы там, спрятавшийся где-то коллега. Зачем покидать надёжную бухту и пускаться в открытое море, отдаваться волнам? Море и есть жизнь, дерзкий предлог для того, чтобы жить, расшириться, завоевать всё вокруг. Оно же и смерть, опустошительное и всеуничтожающее вторжение, кораблекрушение. Корабли отправляются в плавание при поднятых парусах и с развевающимися по ветру флагами. Целые флоты прибывают на новые континенты и острова, разворовывают их, мародерствуют, опустошают всё, что только можно и нельзя, разрушают… Нельсон бомбит Копенгаген, Ясон крадёт руно и убивает Абсирта, мы высаживаемся на неизведанной южной, австралийской, земле. Кто-то из аборигенов пока жив, но их единицы и это ненадолго: мы приплыли, чтобы уничтожить каждого.
Нам следовало бы сидеть дома и предоставить им их покой. Революция – спасительное изменение мира, искупление и избавление для него, сила, заставляющая уважать запреты и придуманные богами границы. Быть дома, на родном берегу, играть с камушками в озерцах откатывающейся волны… Революция тоже порой поднимает павийский щит, разворачивает знамёна. Множество теребимых ветром красных флагов, никто и не замечает, что это тела вздернутых на рее.
Ясону тоже всё это не особо нравится, но так нужно, чтобы научиться спускать на воду корабли, создавая у людей иллюзию завоевания, соблазняя их миражами необъятности моря и всякой прочей ерундой. За всё платит Медея. Нора привязывает меня цепями к той грязной подстилке, я опускаюсь вместе с ней, я привык: должно быть, это эффект одного из её колхидских отваров. Мы вместе оказываемся под столом и находимся там до тех пор, пока не прибывают полицейские и не забирают нас в тюрьму. И это случается всё чаще и чаще. Слава Богу, меня всегда быстро освобождают, за былые заслуги в истреблении аборигенов. Каждый раз я выхожу оттуда будто потухший и намного грязнее, чем был раньше. Очень скоро мы с Норой перестали принимать душ. Издаваемая мною вонь меня не беспокоит. И запах Норы тоже. Она об этом знает. Она заставляет меня падать на кровать и берёт его в руки. Я испытываю всё меньшую необходимость это делать: ещё бы, после всего того рома, что она в меня вливает, когда я отказываюсь пить его по собственному желанию. Я делаю несколько глотков исключительно из страха, что она раскорябает мне лицо. Иногда, когда я слишком инертен, она царапает меня даже там, внизу. Она ласкает его, манипулирует им, то яростно сжимая, то расслабляя пальцы. Часто это не даёт результатов, но мне всё же удается получить какое-то удовольствие от прикосновений тех нежных пальцев, не такое, как когда-то, но что уж об этом говорить…
А ещё Норе нравится накрывать мне тем покрывалом лицо: я почти задыхаюсь, а она смеётся и шепчет, что так он быстрее встанет; мне же не хватает воздуха, овечья шерсть щекочет горло, меня практически начинает тошнить пустыми спазмами. Руно душит, несёт смерть любому, кто его тронет. «Арго» переплывает целое море, чтобы украсть его, то есть, чтобы кого-то убить, а затем погибнуть самому. Необходимо вернуть руно, пока не поздно, пока оно не спровоцировало очередное кровопролитие. Но кому его вернуть? Каждый предыдущий владелец, обворованный следующим владельцем, когда-то тоже был захватчиком и прикарманил руно преступным путём. Вернуть его распятому и принесённому в жертву жадным до крови богам животному? Руно находилось на своём месте только когда покрывало овечью спину.
Но с животного уже давно спущена шкура, а руно постепенно замызгивается вековой сажей. Иногда мне кажется, что оно чёрное, как ковёр в кабинете санитарной дирекции, как сдернутая, словно кожура апельсина, кожа пойманного нами в полесье аборигена: мы принесли его в жертву нашим богам. Я не знаю, каким именно, но то, что нашим – это точно.
Я обнаружил, мой друг, что только мы, мы, кто прибыл оттуда сюда, из Старого, а, следовательно, самого сильного и крепкого света в эти умирающие уголки планеты, заселенные одряхлевшими цивилизациями, чтобы нанести последний удар, только мы имеем богов и верим в них. Они живут в наших умах, как в святилище, они же и являются тиранами, кто приказывает нам пускать чужую кровь и ничего не бояться, сохранять невозмутимость и холодность эмоций и впечатлений, так как на всё, что мы ни делаем, есть воля богов. Остальные, например, аборигены, которых мы насильно выкуриваем из родных им лесов, или кто-то другой, кого мы рано или поздно придём выгонять с насиженных мест в рамках начавшейся охоты за плотью и смертью, богов не имеют. У них есть статуи, тотемы, раскрашенные деревья, носимые ветром голоса, духи грома и воды, предки и священные животные, – но это всё не боги, а лишь шелест жизни, её течение. Жизнь наблюдает за тем, как мы проходим через неё, с почтением и немного играючи; мы для неё горстка сухой листвы, деревянная кукла с ракушками вместо глаз, она играет, легко и беззаботно в своей серьезности, как и свойственно игроку. Даже мрачные лица некоторых их тотемов, на самом деле, вовсе не так грозны – обычные симулякры, ничего более, так же, как карнавальные маски наших детей: они кажутся чудовищными и ехидно ухмыляющимися, но в действительности для детей это большое развлечение – их можно постоянно снимать и вновь надевать, обмениваться с друзьями и смеяться друг над другом. Так жили и уничтоженные нами дикари: раскрашивая себе жиром и охрой лица, они хотели казаться демонами, но сами, напротив, смеялись над каждой глупостью и походили на невинных малышей…
Мы же всё делаем и принимаем всерьёз. Наши боги, доктор, запретили нам играть. Боги не шутят, и, повинуясь их воле, мы живём в мире, где никто больше не играет. В церкви не играют и не шутят. При этом отец Каллаген говорил, что, не умея играть и быть детьми, человек не сможет попасть в райские кущи небесные; по крайней мере, мне кажется, что он говорил именно так, – я точно не помню. Здесь внутри, друг мой, никто не играет и не шутит, все эти медики в белых халатах – самые настоящие жрецы и волхвы. Здесь полно богов. Зажигающиеся фосфоресцирующие коробочки, светящиеся молочно-белые картины… Вы только посмотрите, с каким трепетом с ними обращаются Ваши одетые в белое священники. Должно быть, им нравится кровь, раз они так часто её у нас берут. Нужно повиноваться без возражений.
Вот почему, наверное, у Норы богов не осталось. Жизнь соскаблила с её лица веру и образ Бога, который когда-то, на берегу другого моря, был истинным её ликом: изваянные черты и безупречность линий. То лицо было прекрасным: чистота, страсть, грация. Теперь же веры нет, нет образа Бога, он потерян по дороге, выскребай до грамма… Однако, в отличие от многих, Нора не стала заменять потерянную веру на новую, лживую, чужую. Она предпочла не служить никакому Богу. Возможно, потому что боги любят лесть, фимиам, флаги, пушки и деньги, а она обожает только ром и в нем-то она знает толк. Когда я в ней, – в редких случаях это ещё случается, – я тоже перестаю чувствовать себя рабом какого-либо бога.
Она, развалившись на пропитанном потом покрывале, вынуждает меня силком повторять «мена койетен нена», я люблю тебя. Она говорит, что это её возбуждает: завывание суки в период течки. Затем она с нежностью прижимается ко мне: это чувство ей тоже ведомо. Наши тела становятся единым целым, пусть слабым, продажным, проданным и тленным. Она моя почерневшая от времени и покрывшаяся морщинами, обезображенная складками в уголках рта невеста. Нареченная. Не перед Богом, так как я не очень хорошо понимаю, кто это, не перед людьми, пьяными подонками из таверны, издевающимися над нами и унижающими меня глубиной моего, нашего, падения, а перед расстилающимся впереди необъятным простором реки-моря. Пока смерть не разлучит нас. Осталось немного. Вечность. Наречённая пред каждой бренной и святой, как и мы сами, вещью.
Вместе навсегда, куда бы ни занесла нас судьба. Особенно в тюрьме, где мне приходится терпеть её пьяные побои. Брак – это согласие быть вместе и в горе и в радости, так уж написано, а значит, и в позоре. Если Мария… Ей нравится выкрашивать лицо в разные цвета, как делают это туземные женщины, превращаться в дурнушку. Так она расхаживает по Хобарту, и ей плевать на зубоскальство окружающих. У Медеи тёмная, как у всего населения Колхиды, кожа. В постели, то есть на служащих нам постелью драных покрывалах, Мария приказывает мне называть её Валлоа: так звали женщину-вождя одного племени, которая лично убила капитана Томаса и мистера Паркера. Моя женщина угрожает прикончить меня и так сильно его сжимает, что кажется, будто она хочет выдавить оттуда то редкое семя. Потом она засыпает и начинает храпеть. В её влажной от пота ладони остаётся моя бесчувственная плоть, её рука добра и представляет собой защищающую моллюска от бушующего моря раковину.
82
Компенсация для тех, кто принял участие в Черной войне, составляет сто пятьдесят фунтов. Для всех, кроме меня – мне дают двадцать пять. Я инвестирую их в небольшую ферму: убогий участок иссушенной земли, который больше ест, чем кормит, – так вскоре у меня заканчиваются и эти деньги. Наше убогое жилище совсем приходит в упадок, а последняя остающаяся в карманах мелочь уходит исключительно на ром. В Бонегилле выбор был больше, почти люкс: овсяная каша, пусть немного прогорклая, фасоль, жареная картошка, порой даже холодное мясо.
Да уж, в Бонегилле мы бастовали. Позже, намного позже, да… Но там я ещё был мужчиной, несмотря на живший в моих воспоминаниях, занозой в душе и грузом на сердце, концлагерь. Знаете, что-то такое, что поселяется в тебя и пожирает изнутри, делая так, что ты попадёшь в мир иной из-за первой же простуды? Вот я и здесь, доктор Ульчиграй. Должно быть, это и есть другой мир. Естественно, он разительно отличается от того, какой я себе воображал, но то, что он другой – это факт. Очутившись здесь, не важно, в качестве врача или пациента, можно поставить на себе крест. В Бонегилле я пока не до конца всё это осознавал, что-то во мне до поры сопротивлялось. А позже…
Я не сдался, просто мужчина всегда должен думать в первую очередь о себе и своей семье: добывать пропитание, кров, заботиться. Сотрудничество с «Колониал Таймс» в качестве свободного журналиста, рецензия на Адама Смита и нечестивца Мальтуса. Последний выступает против Бога, потому что, по его мнению, абсолютно все существа на планете должны быть счастливы в равной мере. Дети – благословение Божие. Я, мы… Если бы Мари, Мария… Если бы я сам… Что это? «Замечания по системе фундирования и долгосрочных займов», ах да, это мой памфлет на тему государственного долга Англии, первый написанный мной в Австралии текст по политической экономии, блистательное предложение по покрытию того гигантского дефицита и сбалансированию бюджета.
Две сотни непроданных экземпляров. Работа на ферме «Роуланд» идёт ещё хуже; чтобы выучить хоть что-то, я продолжаю изучать данный мне Россом «Календарь садовода и фермера», но меня всё равно увольняют, ничего не заплатив, и, следовательно, лишив возможности покрыть суммы штрафов за бог знает какую по счету пьяную драку Норы. В целях заработка я сочиняю семейную проповедь на Рождество 1832 года и пишу пару статей в газету «Колонист». Когда же я начинаю требовать полагающуюся мне плату, суд утверждает, что единственное написанное «более известным как бывший король Исландии Йорген Йоргенсен» – это адреса на конвертах. Тогда я устраиваюсь на лодку инспектировать вместе с таможенниками берег от Хобарта до Лонсестона. Я провожу следствие и обнаруживаю, что судьи с контрабандистами заодно, за что вскоре мне вчиняют иск за клевету. Когда Нора схлопотала трёхмесячный срок заключения за очередную попойку, меня гонят ещё с одного с мучениями полученного места в скотоводческом хозяйстве в Оатлендсе.
Была ли это Партия, как завуалировано намекал команданте Карлос, тем самым недвусмысленно мне угрожая? Партия ли вставляла мне палки в колеса повсюду, чтобы заткнуть мне рот, дабы я ни слова не проронил о Голом Отоке? Да какие там слова? Кто об этом вообще захочет вспоминать? Я никому не желаю причинять вред. Мы приехали сюда, на юг, за работой, и никакое это не вторжение людей низшей расы, как наш приезд окрестили австралийские власти, любящие погорланить почем зря. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! До тех пор, пока мы не едины, всегда найдутся хозяева, которые будут обращаться с нами как с животными. Разумеется, для них весь мир населён исключительно одними тварями, которыми они помыкают. Наверное, когда они смотрятся в зеркало и видят там своё рыло, им кажется, что это кто-то другой.
Они считают, что таковы все, кроме них, и что людей с мордой вместо лица следует держать подальше от своих домов: во льду, на ветру, в тюрьме, в концлагерях. В 52-м Бонегилла была настоящим концлагерем. Как писала наша газета «Ризвельо»: «Кругом обманутые, брошенные на произвол судьбы, забытые, порабощенные итальянские рабочие». «Коммунистические агитаторы, – гневно гремели полицейские и австралийские дипломаты, – пятые сталинские колонны», а наши правители, послы и консулы бормотали нечто нечленораздельное о том, что в целом наши эмигранты не могли быть коммунистами, что итальянское правительство первым никогда такого бы не допустило, может быть, кто-то среди них, но по массе своей нет, бравые ребята, благонадежные, что итальянским верхам понятна реакция австралийского кабинета, и что эти досадные трудности непременно будут преодолены, как убеждена Италия, в ближайшем будущем, а пока…, и так далее.
Нас были тысячи: каторжники, эмигранты, переселенцы, перемещенные лица… Конечно, я посчитал и себя самого тоже, несмотря на то, что тогда меня звали иначе, не стоит объяснять, почему. Однажды вмешалась в ход событий армия, и в Бонегиллу въехали четыре танка, – такова была реакция на нашу мирную демонстрацию протеста: были сожжены дотла несколько бараков и церковь. Чего только не писали об этом коммунисты из «Ризвельо» и, откровенно говоря, проклятые фашисты из «Фьямма[74]74
«Пламя» (итал.).
[Закрыть]»: на правительство посыпались обвинения в попустительстве и игнорировании того, что произошло; когда-то достопочтенный Кнопвуд точно так же закрыл глаза на убиение ни в чём не повинных аборигенов. Затем всё немного поутихло, и мне удалось найти работу в Тасманской Гидроэлектрокомиссии. Именно там, в Хобарте, я и встретил Марию. Ах, нет же, она осталась там, в Европе… Растворилась в зеркалах крутящейся двери кафе «Ллойд».
83
Ну, и хорошо. Я действительно подписывал для газеты «Колонист» конверты с корреспонденцией и ничего более: здесь, на юге, всяк выкручивается, как может. Слава Богу, доктор Росс меня заметил и поручил написание моей автобиографии для хобартского альманаха. Это было нужно, чтобы подкорректировать ранее опубликованную версию книги «Религия Христа»: уж слишком много бед она мне принесла. Необходимо было восстановить правду. Я сразу же принялся за дело. Так хорошо сидеть с ручкой в руках и ничего не писать. В «Ватерлоо Инн» очень тусклое освещение, но его достаточно, чтобы видеть бумагу и постепенно рождающиеся на ней слова. Всё прочее отходит на второй план: Нора тараторит какие-то пошлости, двери открываются и закрываются, то впуская новых, то выпуская старых посетителей, кто-то с соседнего стола выкрикивает какую-то сальность, – всё это теряется в общем ощущении застоявшейся вони и копоти. Я тоже пью, пью, пишу и уже не понимаю, кто пьян, а кто нет, возвращается ли Нора из тюрьмы или её вновь забирают в КПЗ. Один раз её упекли на целый месяц. Так здорово давать вещам осуществлять их течение, не стряхивать с пиджака капли. Жизнь налаживается благодаря ручке и нескольким листам бумаги. Я так рад, что здесь мне тоже разрешили взять ручку и бумагу: монитора мне не достаточно. Так как вы настаивали, я, конечно, научился им пользоваться, маневрировать клавишами и рычажками, но у меня гораздо лучше получается управлять диктофоном. Он сам по себе, я сам по себе. Бумага всё-таки – идеальный инструмент.
Столько всего следует сказать и столько опустить. Хотя бы потому, что количество листов в моём распоряжении ограниченно. Я составляю список ошибок, – такая у меня слабость, – с целью вынести в конец самые грубые совершённые мною промахи в качестве назидания и морали. Для того, чтобы мораль была поучительной, нужно внести ясность в порядок событий… Итак, я меняю информацию и даты, дабы придать связности фактам; я говорю, что прибыл в Исландию по собственной воле и что был одним из первых, кто переплыл Басский пролив на «Леди Нельсон». Я прощаю всех, кто меня когда-либо очернил, предал или сдал. Я прощаю Партию, то есть самого себя, и повторяю услышанную мной где-то фразу: «Жизнь этого человека стала бы безукоризненным романом, если бы была описана с большим вниманием к правде». Меня называли и игроком, и вором, и шпионом, и нищим, и отвергнутым, и каторжником, и много того хуже…, даже пиратом. Тем не менее, ничего страшного.
С ручкой в руке я и есть История, я и есть Партия. У меня нет права жаловаться и быть жертвой, я обязан со всей лояльностью отстаивать реальность, которой не вижу без ручки и бумаги. Мне кажется справедливым и необходимым прославить заслуги покинувшего колонию, когда тому подошёл срок, сэра Джорджа Артура: нужно защитить его запятнанную английскими клеветниками и ничего не соображающими филантропами честь. Камеры, дюжины ударов девятиконечной плетью, электрошок, – обо всём этом, дорогой товарищ, никогда никто не узнает. Пьяная Нора вламывается и глумится надо мной вместе с остальными, называя меня Его Величеством, я поднимаюсь из-за стола, она вырывает у меня листы бумаги, я выдираю их у неё и бегу прочь, а она гонится за мной, размахивая первым попавшимся поленом. Автобиография выходит в 1838-м. В ней недостаёт нескольких страниц. Кто знает, куда они делись. Я спасался бегством от фурии, и они могли выпасть где угодно…