Текст книги "Вслепую"
Автор книги: Клаудио Магрис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
45
Когда я вернулся в Триест из Голого Отока, Видали и Бернетич сказали мне держать язык за зубами. Я так и сделал, как поступали многие. Никто ничего не узнал или просто делал вид, что не знал. А в 1955-ом во Фьюме был сожжён наш архив, наша история и её драма: пять чемоданов с документами, чтобы их уничтожить, понадобился целый день. Было нелегко: страницы не поддавались, загибались, сворачивались, их то и дело выстреливало из пламени, приходилось заталкивать их в огонь ногами, а порой обжигать и руки. Наши имена буйствовали перед неминуемым превращением в пепел, подпрыгивали и кружились в облаке жара. Виднелись и некоторые фотографии. Лицо сначала дрожит, а потом сжимается и вскоре растворяется в чёрном дыме, языки пламени обволакивают бесшумно портрет юноши с красным гарибальдийским платком на шее, точно змеи заглатывают всё и вся в раскаленную пасть, все как один аргонавты пропадают в пасти дракона. Мы ни о чём не рассказали, а теперь ничего уже и не помним. О событиях и явлениях нужно говорить непрерывно, всё время, а то потом они забываются окончательно. Партия всех нас записала в отряд забвения.
Если бы вместо…
46
Ничего, такова твоя жизнь, ты ее прожил и готов подписаться под каждой строчкой. Тебя много, товарищ: ты агент действия, потенциальность действия, как учила Перич, она же Перини. С Интернационалом воспрянет род людской, помни. Ты, который был всегда не там и не с теми, в неудачном месте в неудачный момент. В здании суда, построенном из осколков разрушенной берлинской стены… Ведь произошло её падение? Я об этом слышал, но, честно говоря, её никогда и не существовало, поверьте мне: это был трюк, хрупкий глиняный макет, который легко было свалить, поддев плечом, – так было с первого дня. И кто бы мог подумать? Партия предстает перед судом, ты становишься свидетелем обвинения, одним из многих безвестных бойцов революции, ты клянёшься говорить правду и только правду. Фото человека с добродушными усами и маленькими ехидными слоновьими глазками. Ты узнаёшь в нём того самого дракона, укравшего золотое руно и окунувшего его в алые озёра крови. Кровь. Флаг славного будущего безвозвратно испорчен, солнце потушено тьмой.
Ты как свидетель обвинения встаёшь и от имени серой толпы, сомкнувшейся в ожидании Апокалипсиса и Пришествия, кладёшь руку на кипу исписанных листов, твой же черновик: имена, списки, фамилии, обстоятельства, явки, пароли, понадобятся месяцы и годы для того, чтобы их все зачитать Суду. Ты отхаркиваешься, набираешь в грудь воздуха, берёшь бумаги в руки и, с трудом удерживая такую пачку, поднимаешь голову и выкрикиваешь что есть мочи: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Пункты обвинения сыпятся один за другим, но разве нет ни одного подсудимого? Нет, господин Председатель, Президент, Директор. Трибунала ли, Республики, Клиники, не знаю, чего еще – без разницы. Обвиняемый есть, мне нетрудно указать на него. Впрочем, не в первый раз случается, что товарищ вынужден сдать оступившегося товарища. Я не уверен, что его зовут именно так, но точно знаю, что это он. Это я. На бумаге всё чётко разъяснено, и папка, как видите, толстая. Читаю: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Я заявляю о своей виновности в том, что преднамеренно способствовал подрыву этого союза, содействовал его распаду, провоцируя раздоры. Маленькие склоки приводят к необратимости разрыва. «Грехи бывают достойными снисхождения и смертными», – говорил отец Келлаган. Вот и мне, возможно, даже не зная того… Да здравствует смерть! Viva la muerte! Кому суждено, тому суждено. Двух смертей не бывать, а одной…
47
Марице, например, было суждено умереть в разгар празднования Дня освобождения. Совсем недолгого освобождения: всего семнадцать дней. Свобода всегда быстро заканчивается, как тридцать минут прогулки в тюремном дворе. «Семнадцать дней, с 9-го по 26-е сентября 43-го. Слово Невера». Спасибо, можно было бы и не напоминать. Числа я помню хорошо. К тому же, если позволите, Невера и есть я. Лица, взгляды и голоса растворяются в тумане всё быстрее, всё стремительнее. Как и женщины. Стекло запотевает и съедает улыбку Марии. Я тщетно тру его, но чем дальше, тем оно всё мутнее, в конце концов, у меня получается проделать дырочку, но за тусклым окном той улыбки, которую я искал, нет. Она ушла, устала ждать, может быть, я спутал её с кем-то и это вовсе была не она. Так просто всё перепутать после стольких-то лет…
Краткое освобождение Спалато и Трау: наша Дивизия Бергамо заняла эту зону через день после встряски 8-го сентября. Я тогда был простым солдатом четвёртой роты, а вот в подпольной партии имел на порядок большую значимость, хоть и не бог весть что. В общем, территорию сдали партизанам Тито. «Смерть фашизму», «Свободу народу» и другие лозунги на хорватском. Я же, будучи творцом мировой истории, работал над уничтожением Марицы. Само собой, я о том даже не ведал: когда Партия отправляет тебя на задание, никогда не известно, какой у него будет финал и что предстоит сделать для его выполнения. Так и в жизни, впрочем, когда предпринимаешь что-то, не знаешь, что случится потом. Партия – гигантский механизм, непостижимый, как жизнь, такой же наивный, несознательный и где-то парящий: она идёт вперёд наощупь, убежденная в существовании оправдания любых осуществляемых ею шагов. Именно поэтому всё развалилось, пошло кувырком и прахом. Жизнь не может длиться вечность, она подвергается коррозии, инфицируется и гибнет. Мы все мертвы, доктор, и Ваше терапевтическое рвение ни к чему. Партия – сборище пациентов реанимации, уже интубированных, где первый попавшийся весельчак выдернет штепсель из розетки и отключит ток.
Да, когда я прибыл в Трау, я был вытащенным из фашистской тюрьмы военным по призыву, которого тут же командировали в ряды королевской армии в Югославию. Даже будучи в заключении, я по-прежнему оставался активистом и поддерживал связь с Партией, а попав в Трау, до пены изо рта доказывал, что был направлен туда отнюдь не для того, чтобы погубить Марицу и сгинуть самому. Я знал лишь, что мне поручено создать там партийные группы и ячейки под большим риском разгрома, ещё до того, как наступил крах 25 июля и 8 сентября. И действительно, несколько недель спустя Спалато и Трау вновь захватили немцы, 26-го сентября в условиях абсолютной сумятицы и борьбы всех против всех без разбору там начали действовать наши гарибальдийские бригады. В ожидании какой-нибудь шишки покрупнее из Партии меня назначают временно исполняющим обязанности заместителя политрука с обязательным псевдонимом Невера.
Я был рад своему нахождению в Трау даже до наступления тех немногочисленных счастливых дней, проведённых с Марицей. Она была моей девушкой, и в том, что произошло, только моя вина. Парень под именем Маурицио – опять же боевая кличка, – наоборот, говорил, что виноват во всём один он; разумеется, таким образом он пытался дать мне понять, что Марица была не моей, а его – тоже мне, петух выискался. По-своему я рад за него: убеждённый в своей правоте, он хорошо провёл ту пару суток до гибели в Спалато. Он был смелым, хочу отметить, бесстрашным товарищем по борьбе.
До этого я уже бывал в Трау. Моим убежищем стал дом отцовского приятеля: они познакомились, когда Тихомир плавал на катерке из Спалато во Фьюме, делая остановки практически в каждом порту и на каждом островке. Мы воспользовались его транспортом пару раз, когда должны были попасть из Керсо во Фьюме, минуя при этом паром из Порозины и рейсовый автобус. Отец очень подружился с этим человеком, членом Компартии Югославии, запрещённой в 21-м году. Так мы пару раз плавали на этой его развалине до Трау, где у Тихомира была плоскодонка. Мне нравился Трау, море вокруг его ровных берегов, красивых, спрямлённых линий: этот город казался мне правильной геометрической фигурой, очерчивающей и определяющей своё собственное пространство и предметность окружающего мира. Я уже давно не выношу неограниченные, бескрайние вещи – аллергия, при которой глаза щиплет, точно натертые луковицей, я и небо-то предпочитаю разглядывать через обрамление окна, а лучше даже через оконную решётку, как в вашей самой шумной палате, доктор.
Мне нравилось созерцать море и теряться в его ослепляющей реверберации бликов. Я обожал запах того моря, смешанный с ароматом дёгтя и жареной рыбы с чесноком, любил дотрагиваться до крыла и гривы льва Святого Марка, ощущать пальцами силу и жар раскалённого на солнце камня. На нем удобно отдыхать, оттуда великолепный вид на дворец и собор Сан Лоренцо, каждую помещённую над его портиком статую маэстро Радована.
Мне нравились и бредущие вверх волхвы. Подъем труден, но они смотрят ввысь и идут дальше, они, конечно же, не могут сбиться с пути и умереть, их путь длится веками, над ними горит и никогда не зайдёт алая звезда Рождества. Когда я вернулся, львиная лапа с когтями, покоившаяся на книге, и морда были немного расколоты: психически ненормальный славянский националист в ту знаменитую ночь 32-го года не нашёл ничего лучше, как наброситься на памятник с молотом.
Я думал, что революция, победив и, быть может, снеся пару буйных голов и остудив прочие, станет не разрушать, а созидать, сохранять и заботиться об остатках человеческой истории, уже завершённой, но не забывшей страдания тысячелетий. Римские орлы, кресты, полумесяцы, венецианские львы, давидовы шестиконечные звёзды, египетские пирамиды, памятники ацтеков – все покроет собой красный флаг.
Должен признаться, двадцатью годами позже, в суматохе августа 43-го, у меня не было времени оплакивать сломанный нос и когти льва, но мне очень хотелось вытащить занозы из его израненных лап. Возможно, как раз потому, что накануне кровавой жатвы того года, я лежал на каменных лапах, обнимая Марицу. Уже тогда в шахтах лилась кровь, шли расстрелы, в лесах велись облавы и карательные операции, осуществлялись депортации. Было Рождество 1942 года. «Hristos se rodi, Srecan Bozic» – Христос родился, Сын Божий, – шепнула мне Марица на хорватском, подставив губы для поцелуя. Традиционный для этих мест невинный рождественский поцелуй вдруг превращается в нечто большее, время расширяется безмерно, застывает, стирая пространство и как бы отвечая на безмолвный призыв. Тогда, у гранитного льва моя жизнь казалась мне течением реки со всеми изгибами, излучинами и каскадами. Тот момент оказался длиннее всей остальной моей жизни, в его минутах были заключены часы, в часах сплавились годы, пусть всё и растворилось бесследно так рано и так скоро.
48
Всё рассеивается. Если бы только это… В конечном итоге, поцелуй остаётся лишь поцелуем: солдатик на увольнительной имеет полное право немного развлечься. Мари, кстати, изрядно утомила меня своими жалобами и давлением – я даже из своей автобиографии её почти вычеркнул, что, в принципе, до этого сделали и мои предшественники-биографы. Как можно выдержать любовь? Я не говорю, женщину, пассию. Тут уж хоть на край света убегая от мытарств и невзгод, её всегда можно увезти с собой, уважать, любить, желать ей блага и защищать от всех и вся, будь она старая кошёлка или того хуже, как я поступал с Норой, валявшейся в пьяном забытьи на улицах Хобарта.
Женщина-то ладно, сойдет, а любовь каким боком? Она обрушивается на тебя, того и гляди норовит раздавить. Жить и так нелегко: выживать, уворачиваться от ударов судьбы здесь и там, травить канат, поправлять парус в нужный момент, промедление – и корабль перевернётся или расколется на части у рифов, стареть, болеть, видеть, как умирают твои друзья, сводить счёты с бесчестием, стыдом, засевшим в сердце предательством. И будто бы всей этой ноши недостаточно, приходит любовь, так получается? Поймите, война слишком тяжела, порой не остаётся иного выхода, кроме как дезертировать.
49
«В Грейвсенде всё уже было готово к отступлению, не так ли? Никакой импровизации и никаких извинений… Твой Джон Джонсон…» Опять ты? Ещё одно моё имя, – так даже лучше, я тут ни при чём… Мари вернулась, нет, это я вернулся, неважно: мы вновь нашли друг друга, вот и всё; странно, но это казалось так красиво и нарочито просто. Быть вдвоем, жить вместе, убегать… я не испытывал никакого страха, хотя… она могла помочь мне уехать из Англии. Впрочем, не поэтому, вернее, не только поэтому. Её брат патрулировал Темзу с немногими сохранившимися причалами, откуда могла бы отплыть без санкции властей какая-нибудь лодка. Мари была очень привязана к Абсу, на самом деле его звали Абсалом: они были почти ровесниками, росли бок о бок. Под моим влиянием (так всегда бывает: непонятное, ложное в основе своей доминирование над женщиной – сначала она недоступна и неприступна, а потом готова сделать для тебя всё, что угодно) ей было легко убедить брата пойти с дозором чуть севернее, якобы потому, что она видела, будто кто-то подозрительный прячет там в тростнике свои лодки. Мы бы отплыли с оголенного участка берега, а затем на шлюпке достигли бы корабля, на котором за заранее оговоренную сумму фунтов квартирмейстер включил бы меня в бортовую команду под именем Джордж Риверс.
Я знаю: сказать Мари, что она может плыть со мной, воспользовавшись её безграничным доверием, было форменным идиотизмом – она принимала за чистую монету литого золота каждое моё слово. Вы скажете, любовь? Не думаю, что это так. Любить – значит понимать и остерегаться, сознавать, что ложь бывает спасительной, ибо жить – значит лгать… Но в тот миг я и она, они не… Мне пришлось позвать её с собой, а то неизвестно, как бы она отреагировала и что бы затеяла. Правду я собирался ей сообщить в последний момент, щадя ее чувства, позволяя дышать доверчиво и ровно, я бы пообещал, что свяжусь с ней при первой же возможности, как только буду в безопасности и обустроюсь на новом месте. Клянусь, я бы так и сделал. Однако Вент напел что-то полиции – меня выследили, схватили и бросили в Ньюгейт. Брата Мари тут же отдали под суд за соучастие, а позже конвоировали в Порт-Артур. Я больше о нём ничего не слышал, даже потом, когда сам там оказался. Говорят, он бросился в воду со скал Пуэр Пойнта, как и многие детишки там, и что его, мол, съели акулы, обглодав до последней косточки. Я не верю. О Мари я тоже долгое время ничего ведать не ведал. Что? Я понятия не имею, о каком ребёнке Вы говорите, оставьте меня в покое. Это бред. Я ни при чём, абсурд какой-то…
Раствориться – не то слово… Любовь и смерть. Да здравствует смерть, Viva la muerte. Сказать всегда проще, чем умереть или убить в реальности. Вы молодцы, что держите меня взаперти. И не из-за историй, половины из которых я не помню. Вон тот тип, кстати, наматывает всё себе на ус и вечно мне их потом подсовывает, я сам знаю, почему… Всё так чудесно началось в то Рождество 42-го года; даже постепенно ужесточавшаяся война и постоянно усложнявшаяся политическая обстановка – среди боевых товарищей, охотников, взятых в кольцо разъяренной дичью, югославских партизан, кусавших нас исподтишка, как барракуды ослабевшего кита, я-то был китом, готовившимся стать барракудой, – казались нам зарей, предвестием рассвета. Нам нравилось прогуливаться во дворе дворца Чипико. Марица подшучивала надо мной, утверждая, что у меня все шансы научиться менять имена и переходить в стан врага, что мне идёт форма предателя-ренегата. Я же отвечал ей, что она похожа на статую Женщины, стоящую в атриуме того дворца, носившего – вот так экстравагантность – мое имя, и что она, Марица, была поленой на носу моего корабля, как вот эта скульптура, украшавшая некогда галеру Альвизе или Альвица Чипико, подобно мне, отступника, сражавшегося при Лепанто с грозным Уччиали, калабрийским рыбаком, ставшим предводителем алжирских корсаров.
Сказать начистоту, та статуя напоминала не столько покорную рабыню, обнажённую и шероховатую, сколько одну из тех безгрудых худышек, что в постели пожирают мужчин с жадностью голодных волчиц. Так же и Марица, словно флаг, гордо ловила ветер, и мне порой мерещилось, что она хоругвь войны, и что в её безжалостной любви было нечто опасное. Она презирала всех ублюдков с суши, хорватов из Далмации, оборачивавшихся внезапно итальянцами, и итальянцев со славянскими именами, которые перебрасывались и обменивались фамилиями, душой, национальной принадлежностью, как искалеченными эхом фразами. Она говорила: «Мы, четники[49]49
Четники (серб. cetnici) – участники монархического и националистического партизанского движения под командованием Д. Михайловича в годы Второй мировой войны.
[Закрыть], не дадим никому удовольствия ради ставить на себе клеймо, как хозяева скоту, над нами нет господ, и мы скорее умрём, чем позволим какому-нибудь усташу, немцу или итальянцу топтать нашу сербскую землю».
Её брат Апис был главой достаточно независимой, но раздробленной группы четников, набранных из сербов, проживавших на территории от побережья до Динарских Альп, откуда на море дует невера[50]50
Невера – штормовой ветер с осадками и грозами на Адриатическом море.
[Закрыть]. Они сражались против всех: и против немецких захватчиков с их цепными псами усташами, и против нас, нас-коммунистов, которые начали прижимать к стене немцев. С нами же, нами-итальянцами, они порой даже кокетничали: я имею в виду тот факт, что мы на две ночи посадили на трон в Загребе своего короля, как на ночной горшок, – учитывая, что и у нас был свой монарх, это могло прийтись по вкусу их недавно возведённому в генералы Дразе Михайловичу, которому предстояло принять развод нашего комендантского взвода. Тито тогда был с нами, нами-коммунистами, точнее мы были с ним, – я там оказался, чтобы сражаться за революцию, то есть за него. Об этом странно думать сейчас, поработав на Тито в Голом Отоке.
Немцы ненавидели нас, нас-итальянцев, понятное дело: мы вступали в ряды четников, вместо того чтобы истреблять их вместе с ними. Немцев не интересовало, что четники боролись в большей степени против нас, нас-коммунистов, защитников подвергшейся агрессии Югославии, нежели против них, немецких агрессоров. Чтобы избавиться от Тито и коммунистов, им не нужна была ничья помощь, уж тем паче итальянских союзников. И правда, после 8-го сентября они принялись вырезать и итальянских солдат. На какой-то миг мы стали самими собой: королевская армия, бывшая королевская армия, партизаны в бывшем обмундировании армии и без оного; на короткий промежуток времени всё прояснилось, стало понятно, кто мы, а кто они. Когда жмешь на курок и режешь горло, важно хотя бы знать, в кого стрелять, а от кого уклоняться.
Вы скажете мне, что я так и не научился определять, кто враг, и стрелял себе в спину? Возможно. Легко, притаившись в темноте, спутать свою тень, скользящую по стене, с кем-то другим.
У меня была Марица, спесивая, дерзкая, как статуя Женщины в атриуме дворца моего или почти моего имени. Та Женщина приплыла из-за моря, открытого и далёкого, несущего отголоски яростных битв. Я любовался ею из-за приотворенной двери, видел её оголенную, ласкаемую тенью грудь. Заостренная грудь Марицы тоже напоминала о том, что любовь – это лишь пауза во время войны, откушенный в спешке обветренными губами ломтик сочного плода, задыхающегося в предчувствии скорого беспощадного лета. Должно быть, тот Альвизе, он же Альвицо, будь он моим предком или нет, знал, что женщины помогают набраться храбрости. Предположим, он просто боялся, несмотря на всех тех Обрадовичей, Керсковичей, Добисковичей, Выдобиновичей, Стеффиловичей, Франциновичей, Николичей, Гоздиневичей и Рибобовичей, готовых незамедлительно пойти на абордаж, в атаку и умереть за него, за веру, но, вероятнее всего, за льва Святого Марка, держащего между лапами, словно обглоданную кость, крест. Безрассудно смелых мужчин рядом с тобой недостаточно, чтобы одержать победу над страхом – необходима женщина. Не имея возможности взять в плавание живую, из плоти и крови, он приказал приладить на носу корабля статую Женщины, ростр, с целью обрести силы и избавиться от боязни в миг, когда пред ним непреложной необходимостью предстанет битва с чудовищным Уччиали…
Да, женщина может быть нашей великой опорой и защитой, щитом, спасающим нас от ударов жизни, принимающим их на себя. Мария, Мари, Марица защищали меня до тех пор, пока я держал их в своих объятиях, цел и невредим, но я испугался, струсил, выронил щит из рук, позволил ему упасть, сбежал. Брошенный на земле щит растоптан скакунами, раздавлен колесницами, зато спасена шкура, которая, безусловно, не стоит той, колхидской, от едва освежеванного барашка. Каждый раз, когда смерть настигала меня, я выпускал из рук любовь, кусок моего сердца, сокровенную частицу души, я кидал его на съедение стае изголодавшихся тварей, гнавшихся за мной по пятам, и, избавившись от лишнего груза, смывался прочь.