Текст книги "Вслепую"
Автор книги: Клаудио Магрис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Вслепую
***
Посвящается J.
Дорогой Когой, откровенно говоря, я не уверен, хотя и написал это когда-то, что никто не расскажет о жизни человека лучше, чем он сам. Разумеется, в конце этой фразы должен стоять вопросительный знак. Более того, если мне не изменяет память, ведь прошло много лет с тех пор, столетие, когда мир вокруг был молодым и свежим, только-только зарождался на заре, но уже тогда был тюрьмой, первое, что я написал в этой фразе, был именно вопросительный знак. Он-то и тянет за собой всё остальное. Когда доктор Росс попросил меня набросать эти страницы для его ежегодника, я с большим удовольствием, – и это было бы честнее, – отправил бы ему много листков бумаги, на каждом из которых не было бы ничего, кроме вопросительных знаков. Но я не хотел показаться невежливым столь доброжелательному и любезному, в отличие от остальных, человеку. К тому же, было бы безумием вызывать гнев того, кто мог лишить меня насиженного местечка в редакции лагерного альманаха и отправить в ад Порт-Артура, где заключённым секли в кровь спины только за то, что тяжёлая ноша и ледяная вода клонили их на мгновение к земле.
Итак, я поставил под вопрос первую фразу, а не всю жизнь. Ни мою, ни его, ни кого бы то ни было. Наш учитель латинской грамматики, Писториус, говорил, как бы рисуя руками в воздухе круги, что жизнь – это не высказывание и не утверждение, а, скорее, междометие, знак препинания или же союз, ну, по крайней мере, наречие. Как бы то ни было, это ни в коем случае ни одна из знаменательных частей речи. Так он вещал в классе, обклеенном красными обоями, пламя которых к вечеру затухало и вовсе гасло, словно мерцающие в моей памяти угольки воспоминаний о детстве. – «Вы уверены, что учитель говорил именно так?» – «Ну… да, доктор, хотя возможно, что последняя фраза была сказана не им, а учительницей Перич, впоследствии ставшей Перини, во Фьюме, но только позже, гораздо позже».
Впрочем, не стоит слишком серьёзно воспринимать первый вопрос. Всё равно ответ на него известен каждому. Представьте церковь. Проповедник зычным голосом вопрошает верующих: «Кто может рассказать о жизни человека лучше него самого?» И под сводами церкви слышится шёпот людей: «Никто». Если существует что-то, к чему я, действительно, привык, то это риторические вопросы. В темницах Ньюгейта я сочинял тексты проповедей для досточтимого прелата Бланта. Он платил по полшиллинга за каждый текст, а потом резался в карты с охранниками, ожидая, что я тоже приду сыграть партию. Так я и поступал, зачастую продувая те полшиллинга. Ничего странного, ведь и попал я туда отчасти потому, что когда-то проиграл в пух и прах всё, что имел.
Пустые вопросы задавал на проповеди священник, но сформулированы они были мной, в грязной камере, меж четырех загаженных мной лично стен. До Ньюгейта и после вопросы много лет задавали мне другие. Веки вечные твердили одно и то же: «Выходит, бардак в Исландии – это исключительно твоих рук дело? И ты это сделал якобы из любви к твоему паршивому народу, сброду рахитиков? И тебе, дескать, никто в этом не помогал? Ты единолично подверг сомнению, а после уничтожил приказ Его Величества? Раз так, то, получается, ты сам признался, что был среди тех, кто слушал речь нового коменданта лагеря». Плеть по обнажённому телу. «Говоришь, тебе незнакомо лицо того коммуниста? Утверждаешь, что не знаешь, как прокламации оказались у тебя в кармане?». Пинок. Ещё один. Удары палками. «А, говоришь, ты не шпион? Не предатель? Не заговорщик, притворяющийся, что отстаивает идеи свободной социалистической Югославии трудящихся? Нет? Значит, ты поганый итальянский фашист, мечтающий снова прибрать к рукам Истрию и Фьюме!» Голова в очко. Бег между рядами каторжников, бьющих тебя ногами, да побольнее, и орущих: «За Партию! За Тито! За Партию! За Тито!» Откуда крики? Откуда грохот? Я ничего больше не слышу. Удары оглушают. Кто-то кого-то избивал. И кто-то на одно ухо оглох. Я, что ли? Или кто-то другой? Уже не важно.
Но это в прошлом. Шум затихает. Вновь задан риторический вопрос. Очевидно, я оглох, раз Вы, доктор Ульчиграй, зная, что правым ухом я не слышу, наклоняетесь ко мне слева, чтобы задать вопрос: «Выходит, твоё настоящее имя Йорген, и это написал ты?» Вы показываете мне старую черновую тетрадь, ту самую, которую я нашёл в книжном магазине в Саламанка Плейс. Вы хотя бы не поднимаете на меня руку, Вы довольно благодушны и не обижаетесь, когда я зову Вас Когой. Вы не повторяете один и тот же вопрос по нескольку раз. Если я молчу, Вы не вытаскиваете из меня ответ насильно. Всё равно это бесполезно, ведь Вы и так знаете правду, или думаете, что знаете: это, по сути, одно и то же. Вам заранее известно, что я скажу, стоит лишь мне начать отвечать. Если же я теряюсь, Вы мне подсказываете.
В большинстве своём получаются твёрдые, уверенные ответы. Хотя, признаюсь, порой я немного путаю факты, детали. А как иначе? Столько всего произошло! Столько всего можно рассказать! Годы. Страны. Моря. Тюрьмы. Лица. События. Мысли. Снова тюрьмы. Разорванные небеса вечерами. Потоки крови. Раны. Побеги. Падения… Жизнь. Много жизней – столько, что невозможно собрать их вместе и восстановить хронологию событий, тем более, это трудно сделать человеку, прошедшему бесконечное количество допросов, без передышки, человеку, который порой не узнаёт ни собственный голос, ни биение своего сердца. Почему иногда, когда с плёнкой в руках Вы ходите вперёд-назад по комнате, Вы заставляете меня повторять вопросы, которые сами же мне задавали? Понимаю, это чтобы они лучше запечатлелись в моей памяти, в которой я время от времени теряюсь, но, поверьте, когда я слышу, как Вы говорите моим собственным голосом, я теряюсь ещё больше. Как бы то ни было, говорят, что чем больше вопросов человеку задают, тем реже он находится, что на них ответить, – впадаешь в противоречие, и тогда от тебя ещё сильнее начинают допытываться ответа, прижимать к стенке, по-плохому или по-хорошему, – в зависимости от того, в чьих ты руках.
Я не очень хорошо понимаю, что такое противоречие. Но вот в том, что в противоречие как раз-таки впадают, сомнений нет. В него впадают и в нём исчезают, словно стружки, засасываемые водоворотом слива. Кстати, здесь, в южном полушарии, вода крутится вокруг дыры стока в ванне против часовой стрелки, а у нас наверху, в северном, наоборот, по часовой: это такой закон физики, – закон кориолисовых сил, – я об этом читал; чудесная симметрия природы; это как две танцующие кадриль пары: одна впереди, другая несколько позади, но они одновременно выполняют поклон, чтобы не потерять общий ритм танца. Симметрия: кто-то рождается, кто-то умирает; орудийный залп скашивает строй пеших солдат, занявших холм, там появляются другие флаги, другие цвета военной формы; снова залп, безостановочная пальба, и этих тоже нет. «Итак, всё уравновешивается…». Верно. Давать – получать, побеждать – проигрывать, окунуться в каторжные страдания Голого Отока – нырнуть в прекрасное Адриатическое море, омывающее те же берега, коммунизм, который высвободил нас из концлагерей – коммунизм, сделавший нас жертвами Гулага, Гулаг, где мы сопротивлялись жестокости во имя товарища Сталина – Сталин, который, тем временем, бросал в лагеря других наших товарищей.
«Всё уравновешивается, и даже если кровь проливается на бухгалтерские книги, она не смывает цифры, не смывает баланс актива и пассива и, тем более, не смывает ноль в графе «Итого». Если и существует тот, кто действительно может это утверждать, так этот человек – я, кто долгие годы провёл в тюрьме города, который сам же основал. Города, в котором были дома, церковь и та самая каторга. Я основал его очень давно, когда в устье реки Дервент, в этих бескрайних просторах, настолько безграничных, неоглядных, что неясно, где заканчивается река и начинается море, в этом пространстве, пустом, как Антарктида или Южный полюс, существовали лишь чёрные лебеди да киты, выдувающие из дыхала ввысь струи воды. Я был первым, кто гарпуном стал пускать из их спин фонтаны крови. Я, Йорген Йоргенсен, король Исландии и каторжник, приказавший основать город и построить в нём тюрьмы, Ромул, создавший Рим, что обратил в рабство его самого. Однако не стоит развеивать по ветру прах усопших и память живущих. Важно то, доктор Ульчиграй, что на Ваши неоднозначные вопросы я могу дать ясные и вполне чёткие ответы, потому что знаю, кто я есть, кем я был, и знаю, кто есть мы с Вами.
Что значит, «мне видней»? Это Вы про себя? Понимаю, Вы в этом уверены. Всё, что Вы обо мне знаете, написано в той папке, которую я практически за Вашей спиной вытащил из картотеки, а Вы и не заметили. Это было не трудно: детская шалость для человека, за которым всю жизнь следили, которого всю жизнь преследовали, заносили в картотеки, брали на учёт… Полиция, лагеря, больницы, ОВРА[1]1
ОВРА (OVRA, Organo di Vigilanza dei Reati Antistatali) – орган политической полиции в Италии, созданный при Муссолини в целях подавления коммунизма и антифашизма. – Здесь и далее прим. ред.
[Закрыть], Служба Гражданской безопасности, Гестапо, УДБА[2]2
УДБА (Управа државне безбедности, серб.) – тайная полиция в Югославии в период правления Тито. Занималась обеспечением государственной безопасности и борьбой с инакомыслием.
[Закрыть], тюрьмы, сумасшедший дом, – каждый раз необходимо было буквально заставить исчезнуть документы и бумаги. Приходилось даже съедать их: уничтожить любыми путями, главное, успеть, пока тебя не накрыли. Папка снова на своём месте, будто бы её оттуда и не брали. И не возьмут: всё же теперь компьютеризировано, – врачу достаточно нажать на кнопку, чтобы узнать пациента вдоль и поперёк. И всё же, папка в картотеке, а её копия в моей голове. Моей, не Вашей, несмотря на то, что Вы так стремитесь всё в ней объяснить и разложить по полочкам. Сумасшедший дом города Барколы, выборка из истории болезни Чиппико, он же Чипико, он же Цыпико, Сальваторе: «Поступил 27 марта 1992 года, началу лечения предшествовала временная госпитализация, состоявшаяся месяцем ранее». Возможно, это правда. Много воды с тех пор утекло… Возвращённый на родину из Австралии, временно проживающий у некоего Антонио Милетти-Милетич по адресу: г. Триест, улица Молино а Вапоре, дом 2. Лихо я вас обманул, а? Всегда-то вам надо всё зарегистрировать: имя, фамилия, адрес, даты, цифры – и вот ты уже покойник, раз и навсегда. Первое правило: изменить имя и дать неверный адрес. Остальную информацию можно оставить, как она есть, а что-то можно слегка спутать, – так никто никогда не поймёт, где же тебя искать на самом деле. Я здесь, совсем рядом, на другом конце света, а они-то думают (и пусть), что я в Барколе, вглядываюсь в даль Триестинского залива в надежде увидеть Истрию, Пиранский собор и мыс Сальваторе, и никому не приходит в голову меня искать.
«Родился в Хобарте, на острове Тасмания, 10 апреля 1910 года». Будь по-вашему. А вот то, что я вдовец – грубейшая ошибка. Я женат. Брак нерушим. Наплевать на смерть, и на Вашу, и на мою. «Профессия отсутствует». Неверно. Если честно, моя профессия – заключённый. И допрашиваемый. В прошлом сменил множество занятий. «В Австралии работал токарем, затем печатником в типографии Коммунистической Партии в Аннандале, близ Сиднея, позже писал статьи для газет «Ризвельо» и «Рискосса»[3]3
В переводе с итальянского языка слово «risveglio» обозначает «пробуждение», а слово «riscossa» – «восстание», «освобождение».
[Закрыть]. С 1928 года состоит в Антифашистской Лиге Сиднея, а также в Кружке Маттеотти города Мельбурна, активист, участник столкновений с силами правопорядка в 1929 году на Рассел Стрит, город Мельбурн, и в Таунсвиле в 1931 году. В 1932 году выслан из Австралии, депортирован в Италию, где, ещё в период после Первой мировой войны до прихода фашизма к власти, проживал со своим отцом». С каким же удовлетворением на лице Вы это зачитываете, доктор! Вы даже не обращаете внимания на зачёркнутые и исправленные куски!
Наверное, это больше Ваша заслуга, нежели моя. Я голову сломал себе с этими кнопками. И вообще, я решился на это исключительно из-за названия ПК[4]4
На языке оригинала аббревиатура PC помимо персонального компьютера обозначает также Коммунистическую партию.
[Закрыть]. Информационная психотерапия, новые методы лечения психических проблем, – теперь гораздо проще взломать картотеку и заполучить необходимый тебе документ. Достаточно лишь нажать пару клавиш, и дело сделано – вовсе не нужно выдумывать всякую белиберду, чтобы отвлечь дракона и пробраться к сокровищнице. Нажатием кнопки ты открываешь документ, входишь в свою собственную жизнь и меняешь её, как тебе заблагорассудится. Ну, в общем, я поменял местами пару дат и пару названий, немного изменил имена, – особенно не перебарщивал, – ничего другого у меня бы и не вышло. Как бы то ни было, я не сильно возражаю насчёт того, что обо мне там написано. Вот так…
«Некоторое время работал на верфях в Монфальконе, а также в судовладельческой компании «Сидарма». Был арестован за антифашистскую пропаганду, что явилось причиной последующего увольнения. Боец подпольных отрядов Сопротивления компартии. Многократные аресты». Да, было такое. «Воевал в Испании. Прохождение военной службы в Югославии. С 8 сентября 1943 года партизан. Депортирован в Дахау. В 1947 году вместе с двумя тысячами рабочих из Монфальконе эмигрировал в Югославию с целью принять участие в строительстве образцового коммунистического общества. Работал на верфях Фьюме.
После конфликта и последующего разрыва между Тито и Сталиным арестован югославской стороной и в качестве сторонника Коминформа в 1949 году отправлен в лагерь Голый Оток, на Голый (Лысый) остров в Кварнеро. Там, как и другие, вынужден был трудиться в нечеловеческих условиях, подвергался жестоким наказаниям и зверским пыткам. Возможно, именно этим можно объяснить имеющиеся у пациента проблемы с психикой, приступы безумия и ярко выраженную манию преследования». Посмотрел бы я, доктор Ульчиграй, на Вас после Дахау и Голого Отока. Там другая интенсивная терапия, другие двойные дозы, и нет никого, к кому можно было бы обратиться за помощью. Абсолютно никого. К тому же было опасно кому-либо что-то про себя рассказывать: любой мог сдать и считать себя правым. Просто потому, что до этого кто-то его настропалил, сказав, что ты враг народа и предатель.
«В 1951 году эмигрировал в Австралию. Примечательно крепкого телосложения. Шрам от костного туберкулёза, полученного в Дахау. Множество рубцов по всему телу. Склонен преувеличивать неприятности, произошедшие в его жизни». Легко рассуждать тому, кто ни дня не прожил там, внутри. «Паранойя». Ну да, я побывал во всех лагерях мира и теперь испытываю постоянный страх, что меня преследуют. «Одержим идеей о произошедшей с ним в 1949 году депортации в Голый Оток». Вы, случайно, не задаётесь вопросом о природе этой одержимости? Вышел бы очередной риторический вопрос…
И всё же эти риторические вопросы, – видимо, о том, что они называются именно так, мне когда-то сказал проповедник Блант, – мне по душе; они нравятся мне, потому что помогают осознать бессмысленность ответа, ведь он уже заложен в голове задающего вопрос, и человек сам себе отвечает, ты только произносишь слова. Вы часто делаете это со мной, доктор Ульчиграй. Хотя, может, это даже приятно, получать в ответ свои же мысли: ты как бы слышишь не слова, а только собственный голос, словно крик, уносимый ветром в море. И крик этот улавливаешь один лишь ты. А может, это и вовсе не твой крик? Может, ветер принёс тебе его с другого корабля? Корабля, который затем исчез за горизонтом, как исчезали многие корабли на моём веку: он стремительно рассекает волны и оставляет в воздухе позади себя гвалт голосов с мостика, гомон трюма и клекот птиц, теряющихся позади. Сначала ты ухватываешь все эти звуки отчётливо, позже они превращаются в сплошной гул. Ветер бьёт тебя по лицу, в ушах остаётся свист крыльев только что круживших над палубой птиц, голоса, ор, – всё смешивается в дикий мучительный вопль в твоей голове.
Чей бы ни был тот крик, он покажется утешением тому, кто часами в одиночестве сидел в тёмной, вонючей камере или же находился наверху, на марсе, под глухими залпами пенистых волн, бьющихся в стекло неба. Как здорово кричать, когда ты один, или даже когда вас много! Один я не был никогда – рядом постоянно был кто-то, следя за мной из-за спины. Но этого кого-то никогда нельзя ни о чём спросить. Когда тебе что-то нужно, все вокруг молчат. Молчит и сэр Джордж, которому я, на протяжении многих и многих лет нахождения в этой тюрьме, тысячу раз посылал письма с просьбой направить по инстанциям в Лондон моё прошение о помиловании.
Только королям и героям, таким как Ахилл и Агамемнон, необходим Гомер для описания их подвигов. Ахилл и Агамемнон у меня появились потому, что я возжелал произвести неизгладимое впечатление на губернатора и прочих лиц из торговой Компании Земли Ван Димена. Пускай они уяснят себе раз и навсегда, что я не только способен починить лопасть весла топориком и прорубить дорогу сквозь лесные заросли лучше остальных заключённых, но и столь же ловко владею пером. Да, это правда, что в возрасте четырнадцати лет я попал на паром, перевозивший уголь из Ньюкасла в Копенгаген, а потом в течение четырёх лет плавал между Балтикой и Лондоном. Я читал свои книги, и вообще-то, я их сам и написал, поэтому могу утверждать, что разбираюсь в античных поэтах и мыслителях гораздо лучше, чем наш бортовой священник Бобби Кнопвуд в своей Библии.
Бесполезно иметь дело с этими людишками. Единственные книги, которые они читают – это бухгалтерские, в которых содержатся отчёты о доходах Компании и всех барышах и выгодах от ее монопольного положения, а также регистрационные журналы Адмиралтейства. Товарищ Блашич, тот самый профессор Блашич из лицея, конечно, был редкостной тварью: кажется, это он специально заслал меня в ад Голого Отока, но, по крайней мере, будучи человеком, знающим греческий и латынь, хотя бы умел по-настоящему ценить культуру. В остальном же Партия всегда восхищалась и учила восхищаться деятелями культуры, интеллектуалами, даже в тех случаях, когда сама же временно затыкала им рот, а иногда и навсегда вынуждала их умолкнуть. Однако причём тут это? Зачем Вы меня спрашиваете про Блашича? Это же совсем другая история. Причём тут я? Дайте-ка мне передохнуть, перевести дух, не путайте меня – мне и так тяжело. Как, впрочем, всем нам…
Дайте мне только договорить об Ахилле и Агамемноне. У них под рукой есть Гомер, который описывает их дела и свершения. Мне все приходится делать самому: жить, сражаться, терять, писать. И это справедливо. Было бы странно, если бы посреди битв, явлений богов, разрушения семей и городов герои бы садились вкратце подвести итог событиям дня. Равно нелепо было бы требовать от них лично выхаживать раненых и хоронить павших: для этих вещей у них есть рабы, посвященные в искусство Эскулапа, есть и могильщики, подобно тому, как имеется тот, кто режет для них мясо за трапезой, и аэд, воспевающий их деяния и упорядочивающий их жизнь, в то время как они сами внимают ему, постепенно впадая в дрему.
Вот так. Дремота – исключительно королевская прерогатива. Любые мысли незаметно тебя покидают, исчезают, словно под снежным покровом, и ты предоставлен самому себе: можешь умереть, можешь убить; что бы ты ни делал, ты делаешь это беспечно, ничего не страшась. Эта счастливая беспечность для богачей, для сильных мира сего, а мы, осужденные на муки ада грешники, нужны для того, чтобы вырвать её из их рук. Однако и мне дана эта высшая доблесть монархов, и, видимо, именно поэтому я ещё жив. Жив, несмотря на всё, что сваливалось на меня, начиная с самого детства: потолок зала Кавалеров, тяжёлые стены с объятыми огнем пожара портретами во дворце Кристиансборг в Копенгагене, Чёрная Башня, – меня не пугали ни падающие сверху горящие угли, ни грохот разрушающихся конструкций, – ребенок, но уже царственно летаргический перед лицом катастрофы; после трёх недель пребывания на троне Исландии я по-прежнему был равнодушен даже к тому, что моё царствование оказалось до смешного коротким; я и оставался-то королём исключительно благодаря дремоте: она броней защищала моё сердце от накалявшейся враждебности свершавшихся событий, вещей… Почему я так спокоен? Доктор, не обманывайте себя, Ваши таблетки и лекарства тут ни при чём: спокойствие – моя собственная заслуга, и ничья больше, в остальном же я раб, которого заставляют грести в одиночку, слабый моряк, который может быть полезен лишь для направления парусов, каторжник, единственное занятие которого – валить деревья и раскалывать камни, заключённый, вынужденный собирать песок в ледяной морской воде, писатель и…
И этот-то людской сор ставит под сомнение фразу, с которой начинается моя автобиография; а ведь я её написал исключительно для них, по просьбе доктора Росса из Хобарта. Тот назойливый парень из комнаты с огромными экранами, где мы играем, постоянно меня передразнивает: он никогда не отвечает на мои вопросы, а просто повторяет то, что я говорю, и смеётся. И ту фразу сразу же он повторил. Понятное дело, что это неправда: никто не может ни рассказать о себе, ни полностью познать самого себя. Человек не знает, какой у него голос, зато это прекрасно знают другие. Люди узнают друг друга по голосам, но им не дано слышать себя самих. Так, доктор, Вы понимаете, когда говорю я, а я отличаю Ваш голос от их голоса, от голоса кого угодно, свой же собственный не узнаю. Как Ахиллу удалось бы поведать о своем гневе, том неистовом исступлении, в которое он впадал? Как описал бы он свой гнев, сжимающий кишки, похожий на то состояние, когда твои мертвенно-бледные губы трясутся от накатывающего приступа рвоты на борту танцующего на волнах корабля? Или когда тебя выворачивает наизнанку, как мою Нору после лишку выпитого? Когда ей разрешали покидать территорию лагеря и забредать в «Ватерлоо Инн» или какой-нибудь другой кабак, она, действительно, напивалась, а остальные завсегдатаи насмехались и издевались над ней. Я напивался вместе с моей женой, – это было единственным способом продемонстрировать ей моё уважение и мою любовь. «В горе и в радости, пока смерть не разлучит вас», – таков был наш путь. И мы следовали ему. Мы, закованные в цепи мужчина и женщина. Вот только я не помню: в те моменты, когда я ставил на место весь этот сброд, был ли я мужчиной, сражающимся за ее честь, гордо противостоящим мерзостям вокруг и людской низости, или же жалким пьянчужкой, который фразу-то закончить не может и изо всех сил пытается ответить по достоинству подонкам, что осмеивают его, отвешивая заправские поклоны и величая королем Исландии?
Да, доктор, давайте поговорим о произошедшем со мной в Исландии; уж, наверное, я хочу об этом поговорить, ведь это самая лучшая, самая красивая история из тех, что когда-либо со мной случались. Из Вашего фильма мне стало ясно, что она интересна многим – они хотели бы услышать её и, возможно, пересказать на свой лад. Я сам осознал, кто я, только когда прочёл её и когда перечитал, но ещё ранее я понял это, написав её. Знаю, Хукер, учёный, входивший в состав экспедиции, тоже об этом писал – я имел честь дружить с ним; хотя, если быть совсем откровенным, он слегка перепутал некоторые факты моей жизни, а также подделал рассказ о той великой революции. Так делают все: злобная зависть по отношению к человеку, попытавшемуся освободить мир, заставляет пятнать белые страницы ложью, фальсифицировать революцию, поэтому мне самому пришлось создать достоверную хронику тех событий, создать мою собственную историю. Однако всему своё время, дойдём и до Исландии, не будем далее усугублять то, что и так уже прилично запутано. Я очень стараюсь всё объяснить и разложить по полочкам, но невозможно так быстро сплести цепочку из бесчисленного множества звеньев.
Даже я не всегда могу отделить произошедшее со мной в действительности от того, что сам себе придумал, понять случившееся со мной и происходящее в моей же голове, в воспаленном сознании. Однако мне постоянно приходится брать ручку и исправлять неточности, а порой и откровенное враньё в текстах, написанных обо мне другими: начиная с того, кто позволил себе переиздать мою книгу о христианстве как религии природы, вставив от себя лишь мою исковерканную биографию, – я не помню его имени, – заканчивая авторами ядовитых и лживых статеек в «Борбе», «Воче дель Пополо» и кто знает, в каких ещё газетах. Я знаю, что они потом раскаялись в этом, – все раскаиваются в содеянном, когда уже поздно и ничего не исправишь. Но всё-таки… Ложь, касающаяся меня, нас… Нас называли сталинскими агентами, замаскированными фашистами… Говорили, что это вовсе не Партия отправила нас в Югославию для того, чтобы мы во всеуслышание называли Тито продавшимся Западу предателем революции. Когда же я вернулся из Голого Отока, мои товарищи уже товарищами не были; более того, многие из них подсуетились: избави Боже, если кто-то в округе даст мне какую-нибудь работёнку. Таким образом, я поехал туда, на юг, вернее, вернулся сюда, на другой конец Земли, в мою Тасманию. Было время, когда она называлась Землёй Ван Димена, но это было много раньше, давным-давно.
По крайней мере, мне так кажется. У меня нет уверенности, даже если я сам восстановил последовательность и хронологию событий, пусть сам всё это ранее и написал, а теперь рассказываю или, когда мы беседуем с Вами, надиктовываю на плёнку. Да и неважно, уверен ли я в чём-то: всё равно вы, люди за компьютером, всё перевернёте так, как вам будет угодно, перепишете по-своему на маленьких экранчиках; я, пожалуй, благодарен вам за это, а ещё за сайт, который вы мне посвятили. Я не знаю, что это сокращение обозначает, но само слово «сайт» мне очень нравится. «Три моряка, что в Египет плывут, какую красу там увидеть смогут…». Вы знаете эту песню? У нас когда-то её часто пели. Если хотите, я спою, а Вы зафиксируете. В любом случае всё, что я говорю, потом перевирается. Я, знаете ли, когда нажимаю кнопки на клавиатуре, как Вы меня учили, чтобы прочитать сказанное, или когда пытаюсь прослушать запись, каждый раз сталкиваюсь совсем не с тем, что я говорил. Нет-нет, что Вы, я вовсе не начинаю нервничать. Более того, меня…
Меня абсолютно не волнует, что я не могу увидеть свою собственную жизнь, точно так же, как я не могу узреть и услышать себя, пьяного и разглагольствующего, в харчевне «Ватерлоо Инн». Когда я описываю прожитое мною, да и теперь, вновь обдумывая все это, я слышу какой-то шум, обрубленные слова, оборванные фразы, бормотание, из которого я не понимаю и половины; я гоню этот шум, отмахиваюсь от него руками, словно от бьющихся о лампу на письменном столе мошек, потому что боюсь потерять мысль, связующую нить.
Для Вас это не новость? Конечно, нет, ведь об этом, в том числе и в истории болезни написано: «Пациент слышит голоса, которые озвучивают его мысли». Все верно: я и в самом деле их слышу. А Вы, доктор, ни в малейшей степени. «Страдает галлюцинациями, помешательством». Я не обижаюсь – привык к оскорблениям. «Производит (это я произвожу) впечатление умного человека, но страдает отчетливо выраженной идеоаффективной диссоциацией, сбивающей его пространственно-временные ориентиры. Не может упорядочить возникающие у него психические образы в рамках единой картины своего существования. Склонен повествовать о своей жизни как о романе. Охотно рассказывает о себе, даёт записывать себя на плёнку. Во время сеансов компьютерной психотерапии пациент иногда сам, иногда при помощи посторонних лиц вносит в компьютер информацию о себе. Пациент убежден в том, что находится в Австралии. Особенную уверенность выражает по поводу того, что является неким Йоргеном Йоргенсеном, путешественником, авантюристом, в середине девятнадцатого века депортированным в Австралию и погибшем в Тасмании. Заявления противоречивы: то утверждает, что читал автобиографию вышеупомянутого человека, то, будто бы, будучи Йоргеном Йоргенсеном, сам является создателем этой автобиографии». Можно подумать, автору книги нельзя перечитать собственное творение спустя какое-то время.
Даже если бы я сначала прочёл её, а потом только написал, ничего бы не изменилось. Так сложно определить, что было раньше, а что позже: Голый Оток, Дахау, Порт-Артур… Ясно лишь одно: боль была всегда. Боль присутствует здесь и сейчас. «Пациент испытывает (это значит, я испытываю; наверное, да, испытываю) ощущение, что ему не сообщили всей правды о его происхождении». А я бы посмотрел, доктор, на Вас, если бы кто-то Вам постоянно твердил, что тогда-то и по такой-то причине Вы стали предателем, тогда-то и там-то Вы совершили одно, другое, третье, что планируете сделать то-то и так далее, обо всех Ваших прегрешениях, прошлых и будущих, реальных и мнимых. Со мной такое было в УДБА: мне без конца что-то разъясняли и внушали. Вы, кстати, тоже думаете, что всё обо мне знаете. Ваша же, то есть моя, нозологическая[5]5
Нозология – учение о причинах, ходе и симптомах патологических заболеваний, в т. ч. психических.
[Закрыть] история под номером 485, – вот уж роман так роман…
В общем, проблем у меня хватает. В Ньюгейт я попал по несправедливому решению суда Его Величества Георга IV. Там я очутился среди последних воров и убийц, но сразу заставил всех себя уважать, – недаром я видел смерть и убивал сам на борту датского «Адмирала Жюля» и английского «Сюрпрайз». В камере я писал о нашей религии, истинность которой явлена в Священном Писании и прослеживается в природе. Именно тогда в Ньюгейте я понял, что Слово Господне, обращенное к пророкам, звучит для них, словно гром небесный; пророки же смотрят на людей, оставшихся у подножия горы, сверху вниз, как проповедник Блант глядит на своих прихожан, и из их ртов доносится только деформированное подобие Слова, его обрывок. Так происходит и со мной, когда я вдруг слышу слова, которыми до этого вещал о своих жизненных перипетиях, и мне кажется, что это уже не мои слова вовсе, ни слова, ни перипетии. Знать бы только, кто закидывает мне в рот комья грязи, кто кидает мне в лицо резкие реплики, а то и торты? У них такой странный привкус, – ничего не разобрать, лучше сразу проглотить… Просвещённый правитель нашей южной колонии сэр Джордж однажды сказал, будучи в хорошем расположении духа, что мои приключения кажутся ему невероятными; если честно, я тоже начинаю сомневаться в том, что со мной на самом деле всё это произошло; воспоминания тошнотой подступают к горлу и вызывают рвотный рефлекс; представляю, какое у меня лицо, когда я ощущаю их тяжесть в желудке.
Второй день льёт дождь, он идет не переставая, сотрясает блестящие, лощёные листья эвкалиптов и папоротников. Непреодолимая стена из воды закрывает собой всё: лица, голоса, годы…, Истрию, – она остаётся там наверху, совсем далеко, в другом мире, – странно, теперь мне чудится, что она так близко, будто я гляжу на неё с побережья Барколы, но вот она опять исчезает, растворяется в воздухе…. Сто, а может, и двести лет назад, в тот день, когда наш «Леди Нельсон» вошёл в устье Дервента, в небе было очень много чёрных лебедей: они стаями кружились над нами, и пару раз мне удалось подстрелить нескольких из них. Лебяжье мясо кислит, отдаёт дичиной, время от времени я кидал куски закованным в цепи каторжникам, которых мы должны были выгрузить. Берега Дервента были завалены снопами блестящей гнилью травы, потоки белой, как снег, воды, спотыкаясь о камни, скачками устремлялись в реку, над которой играла переливами водяная пыль, пропитанные влагой брёвна тоже подхватывались и уносились течением, постепенно приобретавшим коричневый оттенок, и мелькал, а затем исчезал в зарослях кенгуру. Там, где сегодня располагается Хобарт, когда-то был дикий лес: среди беспорядочной листвы то виднелись, то пропадали, словно пташки, солнечные лучи, а стволы гигантских вековых деревьев были покрыты грибами и обвиты лишайниками.