Текст книги "Гангстеры"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
~~~
Еще недавно эта усадьба пребывала в плачевном состоянии. Дом разорили вандалы и воры, ветры сорвали черепицу. Крыша протекала годами, так что все внутри прогнило насквозь. От конюшни осталась лишь выложенная из гранита северная стена. Один только амбар, более или менее, уцелел. На амбарной двери до сих пор, несмотря на то, что ее не раз открывали незваные гости, сохранился ржавый засов и нагель, гладкий от прикосновения человеческих рук. Ему было лет сто, не меньше. Заляпанное грязными пальцами дерево почернело от масла и жира. В амбаре хранились тюки соломы, пыльные дрова, ржавые жестяные банки со смазочными материалами, изготовленными на заводах давно уже не существующих производителей. Через разбитые стекла западного окна в амбар вливался широкий поток света. Огромный кусок брезента посреди земляного пола скрывал от посторонних глаз громоздкий предмет; серая ткань ниспадала глубокими складками и освещалась косым лучом проглядывающего через разбитое окно солнца. Нечто одинокое и величавое, внушающее трепет животное, слон на арене цирка. Я с трудом нашел в себе силы подойти и заглянуть под брезент, узнать, что он скрывает. Это был трактор. Он так и стоял там, пользуясь неприкосновенностью и, быть может, даже почетом.
Трактор до сих пор на ходу. В прошлом сезоне я решил протереть двигатель и стал искать для этого тряпку. За дверью в сарае стоит мешок со старой ненужной одеждой, которую обычно раздают нуждающимся. Что-то идет на тряпки, если ничего другого нет под рукой. В тот раз я спешил и схватил то, что лежало сверху. В руках у меня оказалась белая рубашка в синюю полоску. Под биркой дорогой фирмы была вышита монограмма «B. C.». Как эта рубашка попала в мешок я не знаю, может я сам нашел ее в корзине для белья и решил, что это просто старая рубашка с потрепанным воротником, обыкновенная старая рубашка, и выкинул ее за ненадобностью. В какой-то момент я, возможно, в такой же спешке, держал эту рубашку в руках, не чувствуя ни капли той магии, что когда-то, должно быть, пропитывала ее полосатую ткань. Поскольку ничего такого мне не припоминалось, я, вероятно, распрощался с рубашкой легко и без сожалений. Можно предположить, что магия постепенно выветривалась и к тому моменту испарилась почти совсем. А может быть я стал невосприимчив в силу того, что меня тогда занимала совсем другая жизнь – настолько, что я уже готов был забыть о происхождении этой рубашки и об истории, которая не могла закончиться грязной масляной тряпкой на земляном полу старого сарая. Рубашку носили трое мужчин: Вильгельм Стернер, Генри Морган и я. Мод видела ее на каждом из нас. Возможно, она сама когда-то нашла ее, сама выбрала воротник, манжеты, покрой и этот высококачественный хлопок. Возможно, у нее было представление о мужчине, достойном этой рубашки, и глядя на нас, она на самом деле видела в ней другого. Во всяком случае меня она в этой рубашке больше не увидит по ряду причин, главным образом потому, что в тот раз я взялся за нее руками, перепачканными в масле и саже; вещь была испорчена и потеряна безвозвратно. Как и многое другое.
Эта рубашка была на мне в конце августа 1979 года, когда я, уволившись из клуба, в качестве последнего мятежного жеста против истеблишмента, открыто, среди бела дня, сделал копию своей рукописи на ксероксе, который незадолго до этого с большой помпой установили в конторе. Аппарат мог сам подавать бумагу, пах новой пластмассой и стоил целое состояние. Никто из персонала не сказал мне ни слова, никто не спросил даже, что это у меня за важные бумаги. Все прошло гладко – создавалось впечатление, будто весь клуб был посвящен в суть дела, что с самого начала все отлично знали, чем я был занят, и теперь свыше получили приказ не вмешиваться. Подобная мысль, конечно, могла прийти в голову только эгоцентричному молодому человеку, уже давно одержимому манией преследования. Чувство это достигло своей кульминации именно тогда в клубе – на ежегодном празднике раков.
Мы с Мод были в моей комнате в бунгало. Мы стояли, прижавшись друг к другу, целовались, касались друг друга, давали друг другу обещания и клятвы: «Не здесь… Это невозможно… Не сейчас… Мы должны встретиться в другом месте…» – а деревянная рейка на жалюзи качалась над подоконником, смахивая на пол дохлых мух.
Потом Мод выскользнула за дверь, в темноту, чтобы вернуться на праздник. Я подождал немного, досчитал до пятисот и направился в бар, открытый для простых смертных. Некоторое время спустя, из бара, через дверь, ведущую в вестибюль, я видел, как Мод и Стернер распрощались с остальными гостями и направились к машине, которая ждала их у входа, чтобы отвезти домой. Я все еще чувствовал запах ее духов. Этот дурман пьянил сильнее, чем спиртное, но длился лишь мгновение; запретное желание может быть разрушительным – справиться с ним может только тот, кому обещано скорое удовлетворение.
Однако очень скоро у меня появились гораздо более серьезные причины для беспокойства. Два события имели место одно за другим. Я стоял возле барной стойки и сквозь двери, ведущие в обеденный зал, видел, как под цветными фонарями официанты убирают грязную посуду, с тем чтобы сдвинуть столы в сторону и освободить место для танцев. Многие гости, очевидно, были намерены веселиться до утра. Некоторые, однако, уже собирались домой. Среди них – одна женщина, которую я увидел лишь мельком, но тем не менее сразу узнал ее, или подумал, что узнал. Это была та самая американская туристка, которую Генри «подцепил» в кофейне «Уимпи» в Кунгстрэдгордене – с тех самых пор я его и не видел. Это была довольно высокая женщина, разумеется, в другой одежде, но с той же прической и такой же широкой лентой в волосах. У нее была особая манера кивать своему собеседнику, как будто заверяя его в том, что она поняла услышанное.
Не задумываясь, я выбежал на улицу и помчался к автомобильной парковке, возможно, для того, чтобы разглядеть ее получше. Но ее нигде не было – должно быть, она уже сидела в одном из отъезжавших автомобилей. Меня пробил озноб – так меня не колотило даже зимой.
На стойке бара меня дожидался недопитый коктейль, я вернулся в тепло, вернулся к людям. Ничего другого мне не оставалось. После многочисленных возлияний гости были в приподнятом настроении. Рокс крутился как белка в колесе. Никому не было до меня дела, я спокойно сидел в стороне. Пока не появился издатель Франсен. Проведя весь день на солнце и отметив каждую из восемнадцати пройденных лунок рюмкой водки, он раскраснелся как рак. Его ненадолго оставили наедине со своими клеточками, и Франсен подсел ко мне. Он едва заметно поманил меня указательным пальцем. Я наклонился, и он сказал:
– Поздравляю… Тебе конец…
– Не понял… – я подумал, что ослышался.
Франсен сделал шаг назад и провел тем же указательным пальцем по своей шее. Потом он как ни в чем не бывало присоединился к своей клетчатой супруге и клетчатой дочке. Они улыбнулись мне и кивнули в знак прощания. В качестве посыльного Франсен в своем безобидном наряде был весьма эффектен.
Я немедленно вернулся к себе в бунгало, запер дверь, окна, опустил жалюзи и не раздеваясь лег на постель. Что бы ни случилось, мне оставалось только ждать. В ресторане звучала музыка, в моей комнате царила тишина. Тишина не давала мне покоя. Я не сомкнул глаз до рассвета. Потом я сдался, достал коробок с блестками, проглотил таблетку и, разумеется, уснул еще до того, как яд начал действовать.
Проснулся я только в воскресенье вечером, ближе к пяти. Под действием снотворного я провел без движения много часов – во рту у меня пересохло, спина затекла. Яд все еще присутствовал в моем организме, замедляя мои движения и мысли. Только через час я более или менее пришел в себя и мог теперь показаться на глаза окружающим. Захватив чек из дешевого супермаркета, на котором Мод записала свой номер, я отправился в клубный дом. Номер я пока еще помнил, но себе уже не доверял. В конторе не было ни души, я подошел к телефону и позвонил.
Мод ответила после первого гудка и сказала, что целый день ждала моего звонка.
– Ты можешь говорить? – спросил я.
– Да… – ответила она. – А что может мне помешать?
– Вдруг ты не одна.
– Странный у тебя голос, – сказала она.
– Это твои таблетки.
– Ты должен принимать их только в крайнем случае.
– Это был тот самый случай.
Мод негромко рассмеялась. Несмотря на головную боль, я понял, что она решила, будто после ее ухода, разгоряченный, я накачался таблетками, чтобы уснуть.
– Хочешь, приезжай ко мне, – почти беспечно сказала она.
Через час я уже звонил ей в дверь – в первый раз. Я приехал в город на автобусе. Воскресный автобус из Руслагена был битком набит дачниками. Одеты они были просто, но на свой манер. Такую одежду можно увидеть только на жителях Эстермальма – одежду старую и поношенную, но крепкую и неподвластную ветру, дождю и моде. Все молчали. Вечернее солнце приближалось к линии горизонта, ряды деревьев и домов северного пригорода отбрасывали на дорогу резкие тени – быстрая, стробоскопическая смена освещения способна внушить беспокойство человеку чувствительному, равно как и безмолвные взгляды попутчиков в простой одежде. Мне показалось, что они разглядывают меня с подозрением, с вызовом. Я вышел за остановку до места назначения.
Мод открыла дверь и обняла меня прямо на пороге. Она прильнула ко мне так, словно хотела продолжить с того самого места, где мы остановились накануне. Но мне было не до того.
– Что с тобой?
Я ответил как есть:
– Мне угрожали.
Она отпустила меня, сделала шаг назад.
– Когда? Кто?
– Когда вы уехали. Франсен, издатель в клеточку.
– Которого ты кинул?
– Это не имеет отношения к делу.
Мод смерила меня взглядом.
– Тебе нельзя пить ничего, кроме чая, – сказала она. – Пойдем…
Она направилась в кухню. Я пошел за ней и оказался у кухонного стола – поглощенный своими мыслями, я забыл сравнить обстановку ее дома с тем, что я изобразил в своей книге – по словам Генри, это была квартира в восточном стиле, со строгой, простой мебелью. Оказалось, что восточным здесь было только кимоно, которое висело на вешалке в спальне, скорее как элемент интерьера, нежели предмет одежды.
Мод заварила чай и поставила на стол две чашки. Было в них что-то английское, что-то супружеское. Себе она взяла – с красными гвоздиками. Мне досталась – с голубой шхуной. Сначала Мод налила молоко, потом чай – точно так же, как это всегда делал Генри. Я почувствовал легкую тошноту.
– Так что же все-таки случилось? – спросила она и села. – Только подробно. Я хочу знать все, до мельчайших подробностей.
И я рассказал ей – все, кроме эпизода с американской туристкой. Я был еще не готов разыграть эту карту, так что я рассказал ей в точности, что произошло, так подробно, как мог, с того момента, как она покинула мою комнату и вплоть до часа волка, когда я принял ее таблетку. Мод слушала серьезно, внимательно, иногда кивала, иногда останавливала меня, словно хотела представить все как можно четче. Она помешивала чай, и когда я закончил свой отчет, наверняка путаный и полный повторов, чай остыл настолько, что его уже можно было пить. Я к своей чашке не притронулся. Мод пила чай, думала, и наконец сочла, что картина для нее ясна.
– Ты сказал, что он тебя сперва не узнал, этот Франсен… В начале вечера…
– Так мне показалось.
– А потом он обратился к тебе по имени – позже, когда уже был пьян?
– Не помню, назвал ли он мое имя.
Мод была уверена:
– Они не знакомы, Вильгельм и этот Франсен.
– Может, на меня указал ему кто-то другой.
– Это не угроза. Нет… – Мод вдруг рассмеялась, довольно громко. – Он наверное просто хотел сказать, что тебе конец как писателю.
Мне было не до смеха. Она заметила, что мне не очень смешно, хотя какое-то облегчение я все-таки испытал.
– Точно, – сказала она. – Наверняка так оно и было.
Она несколько раз повторила это объяснение, как бы все более уверенно, чтобы убедить в этом и меня, и себя. И это ей практически удалось, когда она сказала, что Стернер знал, что мы провели ночь на Хурнсгатан, но что это уже в прошлом.
– По крайней мере он не в обиде…
Она своего добилась. Ведь действительно ничего не случилось. Опасность, которая еще недавно была для меня очевидной, угрозы, высказанные в мой адрес, с каждой минутой становились все менее реальными, пока наконец не утратили всякое основание. Она протянула над столом руку, чтобы я взял ее в свою. Я поцеловал ее и губами почувствовал твердый, ярко-красный лак на ее длинных ногтях. Я поднял взгляд и посмотрел на нее: глаза ее были закрыты, на щеках играл легкий румянец, рот оставался полуоткрыт, обнажая едва заметный след от зубов в том месте, где она слегка прикусила нижнюю губу. Она сделала глубокий вдох с легким придыханием, потом открыла глаза, посмотрела на меня и улыбнулась так, как будто в ту минуту она желала увидеть меня одного и никого другого.
И тут зазвонил телефон. Мы смотрели друг на друга, пока не раздался второй звонок.
– Не отвечай.
Она на секунду замерла. Я никогда так и не узнаю, о чем она тогда подумала. Настала ее очередь выбирать. Наконец она сказала:
– Я не могу…
Потом встала и подошла к телефону в прихожей.
– Привет… – сказала она ровным голосом, со мной она таким тоном не разговаривала. – Я хотела принять ванну… Через полчаса? Давай лучше через час. Хорошо. Пока.
Она задержалась в прихожей, а когда вернулась в кухню, я увидел, что она искренне расстроена. Мы проболтали наш шанс. Принимая во внимание обстоятельства, это было, наверное, неизбежно, но мы еще могли наверстать упущенное.
– А он знает, что ты в положении?
Она покачала головой. Пока еще это было незаметно.
– Узнает после выборов.
В парадном, когда я спускался по лестнице, произошло нечто неожиданное. Я почувствовал, как спокойствие разлилось по всему телу, пронизало все мое существо, как заслуженный отдых после тяжких трудов. Я испытал сильное, если не сказать потрясающее чувство и на мгновение подумал даже, что она что-то капнула мне в чай, правда, я выпил только две ложки. Все должно было быть наоборот: раздражительность, тревога и неудовлетворенность – первые жуткие признаки пробуждающейся ревности; но нет, вместо этого – полная противоположность, совершенно другие составляющие совершенно другого процесса; каждый шаг по лестнице сотрясал мое тело так, что вещества соединялись, образуя смесь, в которой в равной степени присутствовали разочарование и надежда с каплей смирения, – горький напиток, жгучий, но гармоничный и выдержанный, оставляющий после себя во рту привкус почти неприятного совершенства, представление о целостности, ощущение, что жизнь никогда не будет казаться полнее, она будет казаться другой, лучше или хуже, но интенсивнее и полнее – уже никогда; горе и радость не сменяли друг друга по очереди, но присутствовали одновременно.
Я чувствовал этот вкус и раньше, но никогда еще он не был таким ярким. И я понятия не имел, что он вызывает настолько тяжелую зависимость: человек начинает сам выбирать сценарии, в которых из кожи вон лезет, чтобы проиграть; от этой зависимости нельзя избавиться просто так, потому что она дарит неповторимое чувство комфорта, безопасности и уюта – вкус, который, проще говоря, называется сладостью поражения.
~~~
В октябре того же года – это была последняя осень семидесятых – я вышел вечером из кинотеатра и оказался на Биргер-Ярлсгатан. Премьера фильма, который я только что посмотрел, состоялась примерно за неделю до этого, но критики так разгромили картину, что вскоре ее должны были снять с проката. В зале нас было человек двенадцать. В этом фильме играл Генри, в конце зимы он ездил в Сконе на съемки. Обычно он участвовал в массовке, снимался часто, но разглядеть его было сложно. На этот раз он утверждал, что ему наконец дали небольшую роль со словами. Мне очень хотелось верить ему, но все же я был готов к тому, что он всего лишь мелькнет на заднем плане в торговом центре, в очереди за хот-догом, в приемной или еще где-нибудь – в обстановке, которая по мнению шведских кинематографистов является типичной для этой страны. Однако, был готов – громко сказано, на самом деле я вовсе не был готов увидеть его в кино, я боялся этого, потому что он до сих пор не объявился и его присутствие на экране послужило бы лишним напоминанием, лишним, потому что я и так каждый день общался с ним – с его воплощением, которое он обрел на страницах моей книги. А напоминание это только усилило бы мое чувство стыда за то, что я исказил его образ.
Так что я вообще сильно сомневался, стоит ли мне смотреть этот фильм. Я предложил Мод пойти со мной, но она отказалась, сказав, что устала, и что живот у нее теперь слишком большой, и что она не хочет расстраиваться. Однако она сказала:
– Ты должен потом зайти ко мне и все рассказать.
Я пообещал, что так и сделаю, и потому был вынужден смотреть этот по-настоящему плохой фильм от начала до конца. Мне захотелось уйти уже после самой первой сцены, но я убедил себя в том, что пришел сюда с определенной целью, что я должен выяснить, как Генри справился со своей ролью. Он не показался ни разу на протяжении всего фильма. Я был уверен на все сто, я не уснул и не пропустил ни одной сцены. В каком-то смысле я испытал облегчение, отчасти потому, что не увидел его, отчасти – потому что он не участвовал в этой истории, состряпанной настолько плохо, что это не поддавалось никакому описанию.
Когда я сейчас читаю об этом фильме в «Шведской фильмографии», имя Генри не фигурирует ни в списке актеров, ни в каком бы то ни было другом списке. Там упоминается продюсерская компания, которая прекратила свое существование через год после выхода фильма, режиссер, давно уже покойный, а также несколько актеров, чьи имена кажутся знакомыми. Автор аннотации излагает сюжет на удивление подробно и старательно, хотя это все равно что пересказывать разговор двух пьяных за стойкой бара. Цитаты из рецензий, опубликованных в прессе, доказывают, что, по крайней мере, критики сохранили трезвый взгляд на вещи. Самые едкие отзывы в том виде, в котором они мне запомнились, в это издание не вошли. Фильм, старый и по праву забытый, является частью культурного наследия, к которому следует относиться серьезно и корректно. К чему теперь ломать копья.
По окончании сеанса, в фойе я столкнулся с одной знакомой, которая работала в кино. Она скорчила мину, я скорчил мину, и этим все было сказано. Но ей хотелось поговорить.
– Зря они его выпустили, – сказала она. – Это был такой скандал.
– Да?..
Я стоял к ней вполоборота, уже на улице, и обдумывал то, что я скажу Мод. Но знакомая моя была из тех, кто считает, будто все, связанное с кино, должно быть интересно общественности. А поскольку я так и стоял на месте, она успела мне сообщить:
– Они вырезали целую сцену…
– Почему?
– Полный бред, – ответила она. – Безобразие.
Она сама имела какое-то отношение к производству этого фильма, но какое, я так и не понял.
– Продюсер вырезал. У режиссера за спиной. Зачем – понять невозможно.
– Сам фильм понять невозможно, – ответил я.
– Так ты тоже знал об этом?
– Знал? Я знал человека, который в нем снимался. Только я его так и не увидел.
– Дай-ка я угадаю, – сказала она. – Генри. Его нет.
Я посмотрел на нее, возможно, как-то по-новому, пытаясь понять, что она хотела сказать этим «нет». Из чего она заключила, что я заинтересовался ее персоной, и поправила прическу. Из чего я, в свою очередь, заключил, что она хотела сказать только то, что его нет в фильме, а не то, что он бесследно пропал.
– Да уж… – сказал я. – Его что-то и вправду не видать.
– Продюсеры сегодня совсем распоясались, – ответила она.
– Это точно, – сказал я.
– Final cut. [15]15
Чистовой монтаж (англ.).
[Закрыть]За это теперь надо биться.
– Это… возмутительно.
– Может, зайдем куда-нибудь, выпьем пива?
– Прости, – ответил я. – В другой раз. У меня встреча.
– О'кей. Передавай привет Генри. Он обиделся?
– Немного, – ответил я.
– Да, с него станется… – Она произнесла это с улыбкой, в которой прочитывался тонкий намек на то, что она, возможно, знает его не только как статиста.
– Скажи ему, пусть звонит. – Пауза. – По поводу работы.
– Хорошо, – ответил я.
Мы расстались, она пошла в сторону Библиотексгатан, я выбрал другой путь. По дороге к Мод я уже с нетерпением думал о том, с каким чувством покину ее дом. Я уже столько раз уходил от нее, уходил даже тогда, когда в этом не было необходимости. Пару недель тому назад, натягивая свое пальто у нее в прихожей, я услышал:
– Ты что, уходишь?
Я ответил:
– Нет, но мне вдруг захотелось выкурить сигарету…
– Для этого не обязательно выходить на улицу, – сказала она.
Она внимательно посмотрела на меня, рассмеялась и достала припрятанную бутылку виски. Была пятница, вечер, и она знала, что я хочу выпить.
– Не уходи, – сказала она. – Никогда.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Он сюда больше не вернется.
– Кто? – спросил я. – Он? – Она кивнула. – Тот, чье имя не называем? – Она снова кивнула. – Вильгельм Стернер? – Она кивнула в третий раз.
– Что ты хочешь этим сказать? – переспросил я.
Мне это показалось очень странным.
– Что он сюда больше не вернется.
Я взглянул на вешалку в прихожей. Только ее плащи и куртки. Там всегда висело его пальто.
– Это правда?
Мод улыбалась широко, без тени печали или тревоги. Так или иначе, она прожила с этим человеком многие годы.
– И ты говоришь мне это сейчас?
– А когда я должна была это сказать?
– Ну то есть… Просто ты говоришь об этом с такой легкостью.
– Не вижу смысла драматизировать. Это устраивает нас обоих.
– И когда это произошло?
– Позавчера. Он переезжает в Лондон. Разумеется. – Туда постоянно уезжало много шведов. – А я туда не хочу. Он спросил, почему, и я ответила как есть, что жду ребенка и хочу рожать дома.
– И?
– Он стоял вот здесь… – Мод указала на порог кухни.
– И упал вот сюда? – Я указал на пол.
Мод снова рассмеялась.
– Нет, – ответила она. – Он не может быть отцом. Он никогда не был на это способен.
Она молча посмотрела на то самое место, где стоял Стернер, когда она сообщила ему о своей беременности. Пауза затянулась, и я понял, что он стоит там до сих пор и будет стоять так еще долго, хотя она это отрицала и не желала драматизировать ситуацию. Быть может, на самом деле, не она, а он, именно он, не захотел драматизировать ситуацию – принял известие спокойно и не потерял рассудок от горя и ревности. Стернер был джентльмен и гангстер в одном лице. О чем этот человек думал в ту минуту, можно лишь догадываться. Несколько дней назад он узнал, что ему не достанется места в новом правительстве. По словам Мод он только пожал плечами.
– Он никогда и не стремился стать членом правительства.
Я верил ей.
– Это был просто отвлекающий маневр.
Журналисты не понимали, зачем председателю правления концерна «Гриффель» нужна большая политика. Многие полагали, что в промышленности он был на своем месте.
– Не беспокойся, – сказала она. – Он знает, что это не ты.
– А он знает, что это Генри?
Мод кивнула, ее палец до сих пор указывал на то место, где стоял Стернер.
– Я рассказала об этом не сразу, чтобы он не мог заставить меня избавиться от ребенка.
– А он бы попытался? – спросил я. – Если бы мог.
Мод оторвала взгляд от пола и посмотрела на меня. Улыбка ее стала более напряженной.
– Теперь это уже не важно, – ответила она.
Ребенок был жив, она сохранила его, ради того, кого предали, ради себя самой.
– Ты хочешь, чтобы я остался?
– А чего хочешь ты?
Я попытался осмыслить сказанное.
– Хотя зачем я тебе такая?
На Мод была широкая рубашка, она приподняла ее, чтобы показать мне, как вырос живот.
– Я раздулась как шар, как только рассказала ему об этом.
Не дожидаясь ответа, она повернулась и, непривычно широко расставляя ноги, побрела в спальню.
– Делай что хочешь, – сказала она. – Я пойду лягу.
Я стоял в прихожей, одетый, и слышал шелест покрывала, которое она скинула на пол в изножье кровати. Я не раз спотыкался о него и слышал, как она смеется, словно во сне. На мгновение все будто повисло в воздухе. Я, в буквальном смысле, стоял перед разными дверьми, как в сцене из какого-нибудь сюрреалистического фильма. Одна дверь вела в ее спальню; другая выпускала на лестницу, навстречу поражению и самокопанию; еще одна дверь приглашала пройти на кухню, чтобы устроиться со стаканом виски и сигаретой у приоткрытого окна и выждать время, дать жизни шанс догнать нас, дать шанс нам, дать шанс Мод – шанс выйти ко мне, прикоснуться ладонью к моей щеке и разом сломить всякое сопротивление. Все упиралось в это сопротивление, но тогда мы этого не понимали, мы были слишком заняты собой – она думала о своем будущем ребенке, меня не интересовало ничто, кроме моей работы. Ни она, ни я толком не понимали, что происходит, и рядом не оказалось никого, кто мог бы нам это объяснить; у нас не было ни общих друзей, ни родственников, чтобы указать нам на существующие возможности и на то, что мы, сами того не ведая, делаем все, чтобы их растоптать. Вот и в тот вечер я, конечно же, просто ушел. Как только дверь захлопнулась, она крикнула мне вслед – это прозвучало как проклятие или ругательство. Я помедлил за дверью, но в квартире было тихо. Что произошло потом, на лестнице, я не помню; вероятно, я спустился вниз, поглощенный своими мыслями – как всегда.
На следующий день меня разбудил ее звонок.
– Прости, – сказала она. – Я так устала. Я не хотела… Это ничего не значит.
– Это я вел себя как идиот.
– Я знаю, ты гордый.
– Я?
– Таким и оставайся.
– Гордость – удел стариков и детей.
– Я не хотела тебя обидеть, – сказала она. – Мы все время обижаем друг друга.
– Я даже не знал, что могу…
Она на секунду замолчала, как будто собираясь с духом.
– Хватит… Хватит уже заниматься самоуничижением.
Во время этого разговора я сидел за письменным столом и наблюдал за утренней суматохой на Эссингеледен. Сегодня я могу дословно воспроизвести этот диалог, потому что, повесив трубку, я точно, слово в слово, записал нашу беседу. Листок с этой записью хранится у меня и по сей день. Я держу его в ящике письменного стола вместе с другими важными документами, положенными в основу этого повествования. Диалог на десять-пятнадцать строк был записан сразу после разговора, вероятно потому что я почувствовал его важность, понял, что он что-то означает, хотя и не понял, что. Сегодня мое упрямство может показаться непостижимым: как я мог уйти, оставить ее, несмотря на то, что в глубине души я хотел только одного – броситься к ней и обнять ее, положить свою руку на ее живот, прижать теплую ладонь к ее чреву и защитить растущее в нем дитя, чужое дитя. Возможно, я убедил себя, что это непросто, мне казалось, что это непросто, я предположил, что это непросто, хотя, на самом деле, это было проще простого.
Однажды вечером к Мод зашел Билл из «The Bear Quartet». В то время он жил в Берлине и лишь на время вернулся домой. Крутой был мужик – мог забить косяк одной левой. Он мне сразу понравился, и улыбка его говорила мне, что это взаимно. В тот вечер Мод занялась стиркой. Стиральная машина находилась в подвале, поэтому Мод бегала туда-сюда с бельем. Мы вызвались ей помочь, но она сказала, что ей нужно двигаться. Когда мы с Биллом остались одни, он сказал:
– Женись на ней. Забей ты на этого придурка… – Он имел в виду Генри. – Он никогда не одумается. Будут у вас и свои дети.
– Может быть, – ответил я.
– Не тормози. Я же вижу, как она на тебя смотрит…
В оправдание свое могу только сказать, что я тогда был глух к подобного рода высказываниям. Я сопротивлялся чувствам, как мог, чтобы спасти свою душу и сохранить хоть толику здравого смысла. Пару раз мне уже довелось испытать настоящее потрясение, от которого все существо мое содрогнулось до самого основания, и я понял, что эти толчки предвещают разрушительную катастрофу. Я испугался. Несчастная любовь может стать причиной такого страдания, которое способно лишить человека не только рассудка, но и свободы, – лишить его душу права самостоятельно распознать чувство, дать ему имя, решить, истинное оно или ложное, а значит, лишить душу ее неотъемлемых прав. Постоянное противостояние чувствам фальшивым, замаскированным, скрывающимся под чужими именами, перенапрягает душу – она быстро устает, теряет способность действовать и становится, в конце концов, ненадежной, больной и опустошенной.
Мод утверждала, что я гордый, и что мне надо дорожить этим чувством. Я с ней не соглашался, даже тогда, но возможно, она была права. Она так хотела видеть во мне эту гордость, что, однажды обнаружив ее, всячески поощряла во мне ее проявления. Сам я считал, что гордость похожа на старый никчемный наряд, с чужого плеча и не по размеру, как списанный реквизит для затертой до дыр классической пьесы. Изображать, имитировать гордость – занятие нехитрое и благодарное, потому что ее проявлений ждут, в ее наличии не сомневаются; облачившись в нее, актеру достаточно просто выйти на сцену, чтобы все увидели и узнали ее. Согласно природе вещей, она всегда уязвлена. В фарсе, куда обычно скатывается любовь, наигранная гордость может вызвать у зрителя насмешку, желание посмеяться, которое становится для зрителя утомительным, в силу того, что не может найти себе естественного выражения, например, в смехе, дабы не позволить гордости наигранной превратиться в совершенно неподдельную уязвленную гордость. Выходит, что иногда показная гордость предшествует истинной, но если показная пользуется успехом, то истинная может и вовсе не проявиться.
Но истинная гордость – чувство вечернее, оно посещает нас тогда, когда машины остывают, инструменты и инвентарь убираются на ночь, когда все дела на сегодня сделаны и сделаны хорошо, так же хорошо, как и в другие дни, недели, месяцы и годы. Наконец, ты чего-то достиг, дело всей твоей жизни начинает обретать четкие очертания, ты начинаешь чувствовать усталость, настоящую усталость – такую, что небольшой отпуск, хотя и не повредит, но ничего не изменит по существу, ты вернешься домой таким же, быть может, необычно бодрым и веселым, но не другим – другим человеком ты уже не станешь. Результаты налицо: дом, лес, квитанции о банковских переводах, бухгалтерский отчет, с которым уже не поспоришь, – образ человека, который в чем-то значительно преуспел. Все это может внушать гордость, гордость обоснованную, гордость, которая скрасит бессонную ночь и облегчит нежданную боль. Но это так хрупко. Все это можно уничтожить единым росчерком пера – разом перечеркнуть сумму всех стараний, амбиций и смелых решений, снести дом, вырубить лес, сжечь отчеты. Связи ослабевают, дети исчезают, в саду разрастается лишь то, что не нуждается в уходе.