Текст книги "Гангстеры"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Моя первая жена занималась туристическим бизнесом. В рекордно юном возрасте она возглавила туристическую фирму, которая среди прочего предлагала самые дешевые на тот момент перелеты в Нью-Йорк. Когда Мод увидела ее фотографию, она спросила: «Более похожей не нашлось?» У них были каштановые волосы почти одинакового оттенка. Поскольку этот брак «беззастенчиво выставлен на всеобщее обозрение» в пьесе «Check In, Check Out», [22]22
Заселение, выселение (англ.).
[Закрыть]у меня нет желания возвращаться к нему снова, чтобы лишний раз пожалеть себя. В телесериале «Duty Free» [23]23
Беспошлинный (англ.).
[Закрыть]описана и оборотная сторона медали. Сегодня я смотрю на этот неудачный брак другими глазами и вижу двух молодых и неловких людей, которые несмотря ни на что, вопреки обстоятельствам, хотя и безрезультатно, но пытались достучаться друг до друга. Так как моя первая жена преуспевала на работе, ее никогда не было дома, и я немало сделал за годы нашего брака. В перерыве между посадками и взлетами она родила ребенка, который изменил жизнь каждого из нас. Со временем он требовал все больше и больше моего внимания. Как ни странно, именно это способствовало возобновлению моих отношений с Мод. Она сама нашла меня, предложив, довольно неловко, детскую одежду. Про книгу она больше не вспоминала. Пройдет еще много лет, прежде чем мы сможем снова заговорить о ней.
Зато другие обсуждали ее более чем активно. Если Мод находила ее посредственной и малодушной, то, скажем, человек, названный мною Стене Форман, придерживался совершенно другого мнения. В книге он был представлен как газетчик, интриган и проныра. «Дело Хогарта» замяли так быстро и эффективно во многом именно благодаря ему. Я говорил открытым текстом, что он брал взятки от концерна «Гриффель» и Вильгельма Стернера, что он действовал за спиной у Лео Моргана и собирал с помощью жадного до правды поэта отличный компромат. Стене Форман знал, как использовать дешевые сенсации еженедельных таблоидов с выгодой для себя. Он был не из тех газетчиков, кто жаждет наград и премий за смелое журналистское расследование.
В действительности из описанных мною людей я знал его хуже всех. Мы виделись несколько раз; он знал, кто я такой, но виду, как и положено, не подавал. Возможно, поэтому ему от меня досталось немного больше, чем всем остальным. Во всяком случае, он позвонил мне по телефону и после вкрадчивого и невнятного вступления, которое далось ему не без труда, не выдержал и устроил мне настоящую выволочку. Между прочим, он известил меня о том, что уже нанял адвокатов и собирается подать на меня в суд за клевету.
– Любому понятно, что это я, – сказал он.
– Если даже вам хватает ума это признать… – заметил я, и этого было достаточно, чтобы решить проблему.
Я не стал продолжать разговор, решив, что он полный придурок. Этим все и кончилось. Он больше не звонил мне, а когда через несколько лет после этого случая я спросил о нем в редакции одной газеты, никто не смог мне сказать, куда он пропал.
Но вернемся к Густаву. Необдуманную ошибку совершил бабушкин бойфренд. Обычно мальчик проводил большую часть летних каникул у них в шхерах. В то лето он запоем читал все, что попадалось ему под руку. В этом возрасте обычно обнаруживаешь на полках кучу непрочитанных книг, которые, возможно, стояли там всю твою жизнь, но никогда не привлекали к себе внимания. Мальчик читал взахлеб одну книжку за другой и, в конце концов, наткнулся на экземпляр моих «Джентльменов». Когда он добрался до середины, что заняло у него, наверное, самое большее одно утро, Телеком разглядел обложку и сказал ему:
– Так вот что ты читаешь… это книга о твоем отце…
Нетрудно представить себе, какое волнение мог спровоцировать этот случайный комментарий в сердце пятнадцатилетнего мальчишки. Сначала Густав не поверил своим ушам, тем более, что Телеком имел обыкновение ошибаться; потом – когда в результате настойчивых расспросов ему удалось добиться признания – испытал восторг. Нежданно-негаданно его приобщили к тайне, приняли в круг посвященных. Всего за сутки его мир был разрушен и воссоздан заново, в новом виде. Мальчик, которому Мод махала рукой, когда он отплывал на пароме от пристани у Гранд-отеля, вернулся другим человеком. Сиюминутная злость на глупость Телекома прошла, и Мод смирилась с тем, что было более или менее неизбежно, а вслед за смирением пришли облегчение и уверенность в завтрашнем дне. Густав проделал примерно тот же путь и обрел спокойствие, которого раньше в нем не было. И хотя образ отца, доставшийся ему в наследство, был искаженным, Густав не нуждался в пояснениях. Он был умным мальчиком и все понимал сам. К тому же, была в книге и правда. Густав начал играть на пианино. Как ни странно, никто раньше не говорил ему, что у него это в крови, что это было дано ему с рождения.
И вот он стоял в кругу своих близких, совершеннолетний и взрослый, с бокалом шампанского, который в его руке смотрелся совершенно естественно, – не знаю, является ли умение обращаться с бокалом наследственным или приобретенным, но когда я смотрел на него и замечал взгляды, которые бросала в его сторону мать, я понимал, что все сложилось так хорошо, что лучшего и не пожелаешь. Он блестяще окончил школу, успел посмотреть мир, умел быть любезным и вежливым так, чтобы не выглядеть при этом заискивающим и неуверенным в себе, а в минуты уныния под рукой всегда было пианино. Его комната – бывшая детская комната, когда-то заваленная динозаврами, футбольной формой и фигурками персонажей ролевых игр, теперь обрела более строгий вид, соответствующий вкусу молодого человека. Серые стены, на них – несколько избранных фотографий. На одной из них – Гленн Гульд, на другой – Че Гевара. Последний смотрелся довольно странно, так как не было в этой чисто прибранной комнате ничего такого, из чего можно было бы заключить, является ли покойный революционер кумиром или элементом декора. Спрашивать об этом я не стал, но немного прояснил для себя суть дела из диалога, который чуть позже разыграли Густав и его бабушка. Сидя за столом, она как всегда высказывала суждения, спорить с которыми ни у кого не было ни желания, ни сил. Недавно она ездила по делам на Сёдер. Раньше никаких дел у нее там не было, и когда Мод перебила ее, спросив, что она там делала, пожилая дама заявила, что к делу это не относится, и с растущим негодованием продолжила свой рассказ о том, как она, проезжая мимо «большой площади, очень уродливой…», попросила шофера остановиться, потому что заметила нечто такое, чего раньше в городе никогда не видела, и, по всей видимости, видеть не желала. Но прежде чем пожилая дама успела сообщить, что же там было, она поперхнулась шампанским и закашлялась. Мать Мод кашляла так долго, что все уже начали беспокоиться. Все, кроме сидящего рядом Телекома, который довольно много выпил и, казалось, ничего не замечал. У него был такой вид, словно он сидит на мостках Королевского яхт-клуба и в его поле зрения только что появилась симпатичная девица.
– Не хватало еще, чтобы она умерла в мой день рождения, – сказал Густав.
Мод подошла к матери и осторожно похлопала ее по спине. Это не помогло.
– Это было на Медборгарплатсен, – продолжил Густав. – Она первый раз в жизни увидела мечеть.
Пожилая дама была не настолько плоха, чтобы не услышать этого.
– Да… – прохрипела она. – Вот именно! Мечеть… Это же… возмутительно!
Мод изобразила улыбку и сказала:
– Давай не будем об этом.
– Она выжила из ума, – сказал Густав. – Она расистка.
– Я все слышала! – произнесла его бабушка. – Я все слышала! И я не расистка. Но я не собираюсь ходить в парандже! Никогда в жизни!
– Никто тебя и не просит.
– Это вопрос времени! – воскликнула она. – Средневековье не за горами.
Телеком приободрился и, взглянув на свою даму, сказал:
– Собственно, почему бы и нет?
Достигнув таким образом пика своей активности, он глотнул еще шампанского и вернулся в прежнее состояние, а взгляд его снова стал таким же глубокомысленным и неподдающимся истолкованию. Его подруга заявила, что хочет домой. Все засобирались. Густав с приятелями решили отправиться в клуб, как они сказали, «проконтролировать наркоконтроль».
Мод ущипнула меня за руку, осторожно потянула за собой на кухню и тихо сказала:
– Ты сегодня занят?
Я покачал головой.
– Не хочешь задержаться? У меня в холодильнике омар…
– Я знаю, – сказал я.
Мод смущенно засмеялась. Она знала, что я иногда заглядываю в ее холодильник и выбрасываю оттуда просроченные продукты. Отчасти, я делал это в шутку, но только отчасти, потому что меня с самого начала удивила эта неприятная манера держать в холодильнике объедки до тех пор, пока они не заплесневеют. Мод ругала за это «ведьму», когда приходила к ней домой, но сама была такой же. Однако, если бы я только заикнулся о сходстве между ними, вечер был бы испорчен.
– Я выкинул позеленевший окорок, оставшийся с Рождества, – сказал я.
Стариков отправили домой, Густав переоделся: теперь на нем были армейские штаны, тяжелые ботинки и военная куртка, как будто он собирался участвовать в маневрах. Он поблагодарил меня за подарок, сказал, что надеется на скорую встречу, и отправился кутить.
Мы с Мод остались одни, она закрыла за ребятами дверь, прислонилась к ней и сказала:
– Да… Вот так оно, наверное, и будет…
– Так оно и есть, – сказал я.
– Я рада, что ты смог остаться.
– Я тоже.
– Мне тебя не хватало.
Она подошла и обняла меня. Мы так и стояли, обнявшись, пока она не спросила:
– Как поживает твоя маленькая блондинка?
– Она уже не маленькая и не блондинка, – ответил я. – Волосы у нее пепельные, а рост – метр семьдесят семь.
– Высокая и счастливая?
– Для своего возраста – да.
– А мы? Слишком стары для этой игры?
– Ну, уж нет, – ответил я. – Посмотри на свою мать.
– Они вне игры.
– Ты думаешь, Телеком на самом деле уснул? Он просто хотел вернуться домой, прежде чем выветрится шампанское.
Мод вышла в кухню. Она возилась с тарелками и долго смеялась, но вдруг обернулась и сказала:
– Это гложет меня до сих пор.
Она закурила косяк, который, казалось, вот-вот развалится у нее в руке. Она оперлась на раковину, стоя на одной ноге, носком второй – едва касаясь пола. Длинные красные ногти сжимали папиросную бумагу. Она закрыла глаза и выпустила дым, потом повернула голову и посмотрела на меня – молча и серьезно. Я тоже молчал, но был уверен, что она знала, о чем я думаю. Нас связывал этот проклятый договор. Пока он действовал, мы не могли остаться наедине. Кто-нибудь обязательно напоминал о себе: молодой или старый, друг или враг, мертвый или живой – это не имело значения. Что бы мы ни делали, с нами всегда был третий.
– Обещай, что останешься, пока я не усну, – сказала она.
Я пообещал.
– Пожалуй, я еще скручу тебе несколько косяков.
Те, что крутила она сама, были пожароопасны.
– Как это похоже на нас. Мы даже не достали омара.
Мы не достали даже тарелки, но уже обсудили мой уход во всех подробностях.
Я ушел в начале четвертого. Мод заснула в своей постели, не погасив лампу на прикроватном столике. Прежде чем выключить свет, я на секунду задержался, чтобы взглянуть на нее. Потом вышел на кухню, выпил стакан теплой минеральной воды и убрал со стола. Свалив объедки в мусорный мешок, я завязал его и отнес к двери, чтобы потом не забыть о нем и уходя выкинуть в мусоропровод.
Стол был сухой и чистый, я свернул несколько косяков и, сложив их в старую банку из-под чая, убрал в шкафчик. Не успел я надеть пальто, как вошел Густав.
– Ты еще здесь? – тихо сказал он. И сразу продолжил: – Почему ты уходишь?
– Поздно уже, – сказал я.
Он взглянул на меня так, словно хотел сказать: «Ну и что?»
– У меня есть комната в отеле.
Снова: «Ну и что?»
– Я женатый человек.
Этого тоже было мало. «Ну и что?» Он покачал головой, как будто я сказал глупость.
– Мне следовало бы возненавидеть тебя, а не это… – Он стоял в дверях своей комнаты, указывая на рукопись, которая лежала у него на столе. – Я никогда не видел этого мерзавца, зато тебя… Ты приходил и уходил, и всякий раз это было так круто, так необычно, а после твоего ухода она сидела здесь, веселая, грустная, и совершенно… никчемная…
Он был не пьян, но выпил достаточно, чтобы набраться смелости и высказать мне все это. Пожалуй, он имел на это право. Я понимал, что не могу сейчас просто так взять и уйти. Густав пошел на кухню, открыл холодильник и достал пол-литровый пакет молока. Осушив стакан, он наполнил его снова. Возможно, он не кривил душой, но я не уверен, что его слова выражали те чувства, которые Мод испытывала ко мне, что они вообще имели ко мне хоть какое-то отношение. Быть может, они выражали те чувства, которые он испытывал к персонажу моей рукописи.
– Все это тонкие материи, – сказал я. – Трудно быть в чем-то уверенным.
– Знаю, – ответил он. – Видел. Вы – жалкие эгоисты.
– Пожалуй, с этим не поспоришь.
– Мне так это надоело, – сказал он. – Когда вы, наконец, поймете?
– Это уже не важно. Слишком поздно.
Быть может, он услышал больше, чем я хотел сказать, что-то между слов. Во всяком случае, он посмотрел на меня с сочувствием.
– Меня замели, – сказал он. – На прошлой неделе. У меня почти ничего не было… – Он показал пальцами, как мало у него было. – Меня посадили в машину и стали допрашивать. Я спросил, что мне за это будет. Они сказали, что для начала составят протокол, а потом меня вызовут в суд. «Вот тогда, – сказали они, – у тебя будет возможность припомнить пару слезливых историй о своем паршивом детстве». Я дико разозлился и сказал, что детство у меня было вовсе не паршивое. У меня было офигительное детство. Я думал, они меня изобьют.
Я засмеялся. Мне был знаком этот тон, эта непримиримость, это гражданское мужество, сломить которое мог только настоящий профессионал.
– Я хочу тебе кое-что показать… – сказал он.
Я прошел за ним в его комнату. Из-под кровати он выдвинул большой ящик.
– Смотри…
В ящике лежали старые игрушки, модели, разные человечки, игры, мечи и пистолеты.
– Это все мне подарил ты.
Я посмотрел внимательнее, пошарил в ящике рукой, и с трудом признал лишь несколько машинок, которые я возможно ему подарил. Хотя он конечно же был прав. Я все забыл, но ни за что на свете не признался бы в этом.
– Да, точно, – сказал я. – Так ты все сохранил…
– Все до последней мелочи, – ответил он. – Вот о чем я думал, сидя в машине с этими фашистами.
– Я тебя понимаю, – сказал я.
– Ты сбежал из-за меня?
Мне пришлось посмотреть ему прямо в глаза, чтобы заставить его поверить мне.
– Не смей так думать. Никогда. Обещай мне.
Я протянул ему руку. Он ответил мне крепким рукопожатием, и я понял, что он поверил моим словам. Это было важно. Чувство ущербности и потери, которое некоторых молодых людей сводит с ума, было условием его существования с самого рождения, и он научился с этим мириться. Обстоятельства исчезновения отца делали всякие розыски бессмысленными: некого было искать и нечего – ни человека, ни правды; единственной зацепкой был образ, запечатленный на нескольких фотографиях, – образ этот был окружен непроницаемым молчанием до тех самых пор, пока не перекочевал на страницы романа, где приобрел черты, преувеличенные и романтизированные, что было очевидно любому, даже самому неискушенному молодому человеку.
– Но ты же мог стать моим отцом, – сказал он. – Если бы только захотел.
Близилось утро, и мы оба устали. Много всего можно было бы добавить к сказанному – в особенности о том, чего я хотел, а чего – нет, но какие бы слова для этого ни нашлись, они прозвучали бы как слова оправдания. Поэтому я промолчал. Густав был спокоен и невозмутим, он не собирался наседать на меня с расспросами. Ему просто надо было высказаться, раз и навсегда.
– Что бы ни случилось, – сказал я в прихожей, держа в руке мешок с мусором, – что бы ни случилось, знай, что я рядом. Если тебе когда-нибудь понадобится помощь.
Он кивнул, он это знал.
– Рано или поздно все мы в этом нуждаемся… В помощи.
– И ты тоже, – сказал он.
– Разумеется, – ответил я и вышел.
Когда я добрался до гостиницы, портье спал. Продрав глаза, он вышел только после нескольких звонков. В отеле меня знали, и я был убежден, что он и его коллеги полагают, будто я веду двойную жизнь.
– Вам помочь с мусором? – спросил он.
~~~
Три года спустя, очень теплым и тихим октябрьским днем, я сидел в оранжерее и смотрел на розу, старательно подбирая слова, чтобы описать цветок с помощью пера и бумаги. Интерес, однажды спровоцированный необходимостью, не ослабевал все эти годы. Когда-то он позволил мне найти запасный выход из, казалось бы, безвыходной ситуации и обратить унизительное поражение в достойную ничью. Со временем это увлечение поглотило не только меня, но и пространство моей квартиры, распустившись цветами на заброшенном поле. Забота о растениях требовала все больше и больше времени, и стала для меня чем-то вроде убежища, в котором я мог укрыться от мучительных проблем, ожидающих своего решения за письменным столом. Но теперь, когда я пытался подобрать слова для описания розы, мне приходилось преодолевать некоторое сопротивление. Роза вполне самодостаточна и красота ее, быть может, предполагает элемент совершенства, избегающий любой попытки описания. Тому, кто дорожит своим душевным покоем, лучше воздержаться от подобного занятия. Тем не менее, я позволил уговорить себя. Ассоциация местных цветоводов решила опубликовать скромный буклет, и меня попросили написать что-нибудь на тему: «Роза и смирение». Само собой, сказали мне, темы придерживаться не обязательно – мне, что называется, предоставили карт-бланш.
Передо мной был английский гибрид, выведенный сравнительно недавно, чей аромат, цвет и стойкость давали ему все основания для того, чтобы когда-нибудь стать классикой. «Классикой», в понимании тех, кто занимается разведением роз, может стать только такой цветок, который пережил, по крайней мере, одно поколение. И в этом смысле данный термин приближается к своему прежнему значению. В других случаях, можно услышать, как, скажем, комментатор хоккейного матча провозглашает классикой гол, забитый десять секунд назад, уже во время его замедленного повтора. Этот пример можно было бы считать проявлением крайности, но я своими ушами слышал, как один музыкальный критик не постеснялся назвать еще не выпущенный альбом классикой будущего.
Задача, которую я поставил перед собой, заключалась в том, чтобы описать розу, не прибегая к помощи терминов из ботаники или обычных в разговоре о цветах клише, и добиться, насколько это возможно, объективного, хладнокровного и ясного отражения величественной красоты темно-зеленой листвы, которая всякий раз, когда легкий ветер обдувает куст и приводит листья в волнение, порождает серебристый глянец – следствие игры света и движения, сияние мимолетное, но, тем не менее, важное для понимания сути розы, не менее важное, чем цвет самого цветка, чьи оттенки ежеминутно изменяются по мере того, как он превращается из бутона в розу, которая распускается во всем блеске собственного великолепия, после чего цветок начинает увядать, алый цвет уходит, бледность мгновенно сменяется белизной, и вот уже лепестки обрамляются коричневой каймой, и все это – не быстро, не медленно, но именно в том темпоритме, который позволяет восхищенному наблюдателю осмыслить каждую фазу, уловить каждый нюанс и подготовиться к неизбежному финалу со смертельным исходом, как в хорошо написанной пьесе или романе, где автор распоряжается судьбой, а не наоборот.
Нет ничего удивительного в том, что взрослые мужчины – отцы семейств, уважаемые люди, построившие себе дома и похоронившие своих предков, – ни с того ни с сего начинают интересоваться розами и даже предпринимают неловкие попытки описать словами объект своего восхищения. Восприимчивость к подобной красоте является сама по себе признаком тонкого или, хотя бы, необычного вкуса. Всякому желанию и стремлению, в зависимости от меры недостижимого в нем, сопутствует отчаяние. Или – почему бы и нет? – смирение. Происходящее является трагедией только в глазах зрителя и не имеет никакого отношения к объекту, за исключением того, что именно объект делает трагедию осязаемой; она является эффектом, а не свойством, в силу чего возникает вопрос: можно ли найти слова, подчиненные указанному объекту, слова, которые описывают, а не приписывают; можно ли построить фразу так, чтобы она была свободна от авторских эмоций?
Меня прервал младший из моих сыновей – он зашел в оранжерею, чтобы сказать, что мне звонят.
– Я знаю, – ответил я. – И даже знаю, кто.
Это была шутка, которую понимали старшие дети, но с младшим, сколько я ни пытался, этот номер не проходил. Он стоял спокойно, со свойственной ему невозмутимостью, и разглядывал лежащую передо мной розу.
– Ты же знаешь, что надо говорить в таких случаях, – сказал я.
– Что ты сейчас занят и перезвонишь позже?
Он ушел в дом, чтобы передать это сообщение, но сразу же вернулся.
– Он говорит, что у него к тебе важное дело.
– А кто это? – спросил я.
– Густав какой-то или что-то в этом роде…
Я мог не отвечать кому угодно, но только не ему – несмотря ни на что он был одной из причин моего отчаяния, если говорить о недостижимом, хотя я и не желал этого признавать. И раз уж снова зашла речь об отчаянии, надо сказать, что мое отчаяние не шло ни в какое сравнение с его отчаянием.
– Ты сказал, чтобы я позвонил тебе… – начал он нервным и нетвердым голосом. – Если мне когда-нибудь понадобится помощь.
– Да, да, – сказал я. – Разумеется.
– Так вот сейчас мне нужна помощь.
Я спросил его, что случилось, в чем дело. Он ответил, что сам не знает, в чем дело, потому что все это так «мерзко» и так «отвратительно» и еще потому что я вряд ли ему поверю.
– В прошлый раз я поверил, – сказал я.
– Тогда… – он запнулся. Возможно, ему было стыдно за то, что тогда он был пьян и наговорил много лишнего. – Тогда все было вполне очевидно.
– Только не для меня, – сказал я. – Да и для Мод – тоже вряд ли.
– Но это… – начал он. – Я не могу обсуждать это с мамой. Не хочу ее расстраивать. Она больна.
– Больна? – Внутри у меня все похолодело, когда он сказал об этом.
– Она обязательно поправится, – сказал он. – Но я не хочу беспокоить ее по пустякам.
– Но что случилось? – спросил я его. – Что с ней?
– Она обязательно поправится, – спокойно повторил он. – Я сейчас не об этом.
Во дворе заплакал ребенок. Он никак не унимался. Густав взял себя в руки и начал рассказывать. Он уже давно встречается с девушкой. А теперь она в положении. Когда она сообщила ему об этом, он повел себя, с его же слов, «как последний дурак, как мальчишка». Кончилось тем, что они «разругались и наговорили друг другу глупостей», после чего не виделись пару дней. Ночью он загулял и напился пива «в одиночку», а когда протрезвел, понял, что вел себя как мальчишка и поступил не по-мужски.
– Надо же было думать, – сказал он. – Нельзя же так взять и свалить.
– Ты любишь ее?
– Да, люблю.
Он решил, что попросит прощения и скажет, что готов принять на себя ответственность и сделать все возможное, чтобы загладить свою вину. Он позвонил ей, но она не ответила. Он разыскивал ее несколько дней, ходил к ней домой и на работу, но ее нигде не было. Тогда он решил, что она, должно быть, вернулась к матери, чтобы сбежать от него и найти утешение. Он незамедлительно связался с матерью. Оказалось, что она тоже разыскивала свою дочь и пришла к противоположному заключению – решила, что она переехала к нему.
– Я запаниковал, она – тоже, мы решили отправиться в полицию. Она сказала, что сначала должна позвонить мужу. Отцу Камиллы. Мы нашли его. Они не разведены, но вместе не живут. Он уже знал, что Камилла в положении и что мы поругались, но не знал, что его дочь пропала. Я видел его пару раз. Довольно подозрительный тип.
– Подозрительный тип? – спросил я. – В каком смысле?
– Никто не знает, чем он, на самом деле, занимается. Он владеет конторой, которая проводит исследования. Они там выясняют, что люди думают.
– Проводят опросы общественного мнения?
– Ну да, может и так, – ответил Густав. – Он сам ничего не рассказывает.
– Но в этом нет ничего подозрительного, – сказал я.
– Все равно он очень странный. Он и раньше был странный, а теперь и подавно. Мы приехали к нему, чтобы поговорить, а у него припадок. Он кричит: «Это они. Эти ублюдки украли ее».
– Кого он имел в виду?
– Понятия не имею, – сказал Густав. – У него сейчас полно работы, и, мне кажется, он на ногах еле стоит, потому что почти не спит, но готов убить любого, кто заговорит о полиции.
– С чего бы это?
– Понятия не имею, – повторил Густав. – Никто ничего не понимает, но от него и слова не добьешься.
– А что мать твоей подруги?
– Он и ей велел молчать, а она его во всем слушается.
– Ну, а почему бы тебе пока не залечь на дно?
– Я его боюсь, – сказал Густав. – Ему в голову может взбрести что угодно. Вдруг он решит, что это я во всем виноват, а не «они»?
– И что ты думаешь делать?
– Ничего. Не знаю, что и думать. Понятия не имею, что мне делать, – он понизил голос. – Я… люблю ее.
На секунду я отстранил трубку от уха, решив, что так мне будет легче думать. В кухню, где я разговаривал по телефону, вошел ребенок с заплаканным лицом. Я приготовился утешать его, но он прошел мимо, даже не взглянув в мою сторону, видимо, уверенный в том, что я не способен утешить кого бы то ни было.
– А я что могу сделать? – спросил я наконец.
– Он говорит, что знает тебя…
– Кто?
– Конни, – сказал он. – Подозрительный тип.
– Конни?
– Отец Камиллы.
Я не помнил никакого Конни.
– Тот, что проводит опросы?
– В торговом центре, – сказал Густав.
– Не знаю я никакого Конни.
– Однажды он обмолвился, что вы с ним вместе работали, он дал тебе переводить пьесу или что-то вроде того… Что-то, связанное с братьями Маркс.
На мгновение я замолчал; молчание это объяснялось тем, что в памяти моей возник призрак из прошлого, человек, с которым я познакомился при весьма специфических обстоятельствах; знакомство наше оказалось непродолжительным, мы перестали общаться сразу после того, как изменились сами обстоятельства.
– Вот оно что, – наконец, сказал я. – Конни, значит… Теперь я тебя понимаю. Он и правда… странный тип.
Я мог бы сказать «ужасно занудный», «мрачный» или «непростой», но мне пришлось принять во внимание тот факт, что человек этот является отцом девушки, которая готовится стать матерью будущего внука Генри Моргана. Но разговор на этом не кончился.
– Я рассказал кое-что, – сказал Густав. – Ему. О тебе.
– Вот оно что, – сказал я. – А что именно?
– Сказал, что ты мой крестный отец.
– Понятно, – сказал я. – Это не самое страшное.
Но я понял, куда он клонит.
– Ты хочешь, чтобы я с ним поговорил?
– Он сказал, что ты знаешь, в чем дело.
– Я? Откуда мне знать?
– Так я же и говорю. Он на грани безумия.
Чуть позже я еще попытался вернуться в оранжерею к розе. Несмотря ни на что мне удалось написать несколько слов. Я перечитал написанное несколько раз. Больше я все равно бы не написал. По времени было уже слишком поздно, по жизни – еще слишком рано. Я не был готов к подобного рода озарениям. В этой жизни мне еще предстояло сделать пару витков.