355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клас Эстергрен » Гангстеры » Текст книги (страница 7)
Гангстеры
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:34

Текст книги "Гангстеры"


Автор книги: Клас Эстергрен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Все это было пока в далеком, если не сказать экзотическом будущем. Причиной моего сопротивления не могла быть истинная гордость; причину следовало искать в другом – возможно, виной всему была вынужденная подозрительность, такая же сильная, как сама любовь. Как я мог доверять своим чувствам по отношению к ней, если я не доверял никому и ничему, если вся моя жизнь напоминала запутанный клубок, в котором правда, как узелок, связывала одну ложь с другой?

Однажды на прогулке она остановилась посреди улицы, на островке безопасности, и сказала:

– Можешь не говорить, что любишь меня. Скажи только, хочешь ли ты, чтобы я тебя любила. А если я захочу тебя любить, то дальше уже решай сам.

– Да? – Я ей не верил.

Мимо с грохотом пронесся огромный грузовик. Мод не переставала кивать, пока мы не дошли до тротуара.

В другой раз она сказала:

– Мы с тобой так похожи… Одинаково хорошо воспитаны.

В этом была доля правды. Мы шли, затаившись, ожидая друг от друга решения, как бы заранее готовые принести себя в жертву сильнейшему, тому, кто скажет: «Я тебе нужен!» Я – из подозрительности, она – из дипломатичности, выученная ждать. Мы проявляли друг к другу уважение, свойственное по-настоящему зрелой, возможно поздней любви. Только наша любовь была не такой.

Как совершенно естественное следствие этой подозрительности и уважительного отношения, лишенные того, что современные психотерапевты называют «разумным эгоизмом», мы упустили еще немало возможностей – многие сцены и события приняли совсем другой оборот. Мы словно избегали всего, что должно было быть для нас наиболее важным; мы предпочитали говорить о политике, как будто все личные проблемы были уже разрешены. В ту осень, после окончательного разрыва со Стернером, Мод сообщила мне важные сведения, которые, по ее мнению, имели непосредственное отношение к тому, что произошло с Генри. Она не была шпионкой, но часто, иногда не по собственной воле, присутствовала на обедах, где Стернер и люди из его ближайшего окружения обсуждали различные стратегии «заметания следов». Концерн «Гриффель» являлся крупным держателем акций главных оборонных предприятий страны, и нелегальный экспорт оружия воспринимался членами правления как должное. Так было всегда, поэтому вопрос стоял не о том, правильно это или нет, а о том, как избежать ответственности. О подробностях сделок Мод была осведомлена, возможно, недостаточно хорошо, зато она отлично представляла себе сами методы и принципы распределения рисков, знала, как заметают следы и привлекают людей на свою сторону, могла объяснить, как действует круговая порука частного капитала и государства – гарант всеобщей безопасности. Рассказала она мне и о человеке со своим «собственным департаментом», основная функция которого заключалась в том, чтобы обеспечивать молчание и лояльность.

– Они называют его Работягой, – сказала Мод. – Они презирают его, но до смерти боятся. Он опасен, по-настоящему опасен.

Я спросил, видела ли она его. Она сказала:

– Нет. Его никто не видел.

– Чем же он тогда так опасен?

– После встречи с ним люди исчезают без следа.

Мод могла воспроизводить беседы между Стернером и его коллегами целиком, и поскольку диалоги эти были настолько занудными и скучными, то у меня не было основания не доверять ей или подозревать ее в том, что она все придумала. Она и не придумывала. Может быть, мне следовало усомниться в ее мотивах, задуматься о том, почему она была настолько в этом заинтересована. Внешне она оставалась хладнокровной и объективной, но в глубине души возможно жаждала отомстить тому, кто привязал ее к себе, – и речь шла не только о деньгах, речь шла о ее молодости, о том времени, которое она не желала обсуждать со мной, словно стыдилась чего-то. Но я тогда об этом не думал. Факты, которые она мне сообщила, были настолько сенсационными, что я просто с благодарностью принял их и вставил в свою книгу. Это оказалось проще простого – они вплелись в повествование, как рассказ в рассказе, дополнив собой интимный сюжет и придав частной истории социальное звучание, так что книга теперь отвечала жестким требованиям времени и свидетельствовала об активной гражданской позиции автора. Я внимал ей с благодарностью, хотя нередко думал о том, что нам следовало бы говорить о другом – о нас, о том, чего мы вообще хотим. Тогда мне не приходило в голову, что женщина может так легко отречься от прежнего возлюбленного, чтобы поливать его грязью и говорить о нем презрительно, как о полном ничтожестве. Так во всяком случае она отзывалась о Вильгельме Стернере. Ирония заключалась в том, что именно я, а не она, пытался понять, как она могла поддерживать с ним отношения все эти годы.

В ту осень не раз случалось, что я обещал заглянуть к ней вечером, просто на чашку чая, чтобы, как она говорила, «поболтать», но не выполнял свое обещание. Я застревал у барной стойки или за столиком кабака, куда заходил по дороге лишь на кружку пива. Иногда меня задерживал разговор с кем-нибудь из старых знакомых, вновь обретенных после года на Сёдере. Некоторые из них слышали о большой квартире, где я жил, – у квартир в то время была как бы своя жизнь, независимая от жильцов, их важность определялась исключительно местоположением, как важность стратегических объектов. Некоторые из тех, кто знал Генри, утверждали, что он выступал в джаз-клубах. Сегодня эти клубы уже не существуют. «Хороший пианист, но странный тип…» – считали одни. Другие высказывались более критично и называли его «заносчивым» или «просто снобом». Многие утверждали, что он должен им денег. Меня это ничуть не удивляло. Я говорил, что съехал с его квартиры и потерял с ним всякую связь, и это было чистой правдой, хотя я и мог бы рассказать об этом иначе – более обстоятельно и подробно. Известную мне информацию я старался хранить, как Мод. Было это нелегко и порой требовало от меня особого внимания и напряжения, которого раньше я не испытывал и которое провоцировало некоторых моих знакомых на разные комментарии. Старые друзья сочли, что я изменился, стал нервным, неразговорчивым. Я оправдывался тем, что по горло занят важной работой.

И в этом тоже была доля правды. Но раз уж я взялся объяснять, как я мог отвергать или, по крайней мере, избегать любовь, то мне самому следует задаться вопросом, в чем же собственно эта «важная работа» заключалась. Была ли история, которую я задумал рассказать, своего рода художественным жертвоприношением или изнурительным трудом самобичевания? Ведь любовь – это авторитет, и если ты признаешь его, то он, как и любой другой авторитет, требует подчинения себе, и потому является неприемлемым.

Самоистязание это длилось мучительно долго. Вряд ли я смогу когда-нибудь до конца осознать все причины, которые тогда определяли мое поведение. Одним из отличительных и лучших признаков того времени было стремление оспаривать авторитеты. Такой у нас был заведен порядок – каждый авторитет призывал оспаривать авторитеты. Выглядело это, конечно, несколько двусмысленно и проблематично, поскольку впечатление создавалось такое, будто речь идет лишь о замене одного авторитета другим.

Лично я только теперь, много лет спустя, могу предположить, что дело тогда было в унаследованном недоверии, которое в предшествующих поколениях подавлялось и лицемерно замалчивалось, от безвыходности и по принуждению, а в моем, избалованном поколении проявилось открыто и бескомпромиссно. Во всяком случае, чувство это было искренним и не подлежащим обсуждению.

Оспаривание всяческих авторитетов может оказаться делом непростым и в конечном счете утомительным. Следует научиться блюсти определенный церемониал, уважительно раскланиваться с безобидными индивидами, которые, возможно, и не заслуживают никакого уважения, но могут в нем отчаянно нуждаться. Ведь ты и сам можешь угодить в переплет, испытать унижение, потрясение, отчаяние, когда у тебя на глазах твое окружение станет прочить в авторитеты откровенного идиота, который не только этого не заслуживает, но и не нуждается в этом, потому что и так убежден в собственном превосходстве.

Быть тому свидетелем – тяжелое испытание, в котором проверяются – и которое не всегда выдерживают – глубоко личные ценности. Однако со временем учишься предугадывать подобные ситуации: вот происходит какая-то возня, вот суетится какой-то идиот, а вот близкий мне человек; не успеешь оглянуться, а идиот уже произвел впечатление на моего друга и оставил меня ни с чем.

И тем не менее я оказывался в подобных ситуациях снова и снова, какими бы предсказуемыми они ни были. Могу даже предположить, что я сам нарывался на неприятности – шел именно туда, где мог стать невольным участником застольных разговоров, публичных споров, всевозможных дискуссий. Объяснить это можно только склонностью к самоистязанию, следствием которого было саморазрушение. Свойство личности, которое не укладывается в рамки веры или идеологии, возможно, нечто такое, что нельзя ни понять, ни опровергнуть, ни исправить, – чтобы не сойти с ума, надо смириться и взглянуть на себя со стороны.

Случалось подобное и в дебатах. Обычно с самого начала было ясно, чем дело кончится. Не следует забывать, что речь идет о 1970-х. В то время повсюду велись дебаты – группировки и партии левого толка сражались друг с другом за собственную неповторимость, подчеркивая расхождения в своем отношении к предшественникам, в вопросах внешней политики и в методах привлечения новых сторонников. Различия, для человека непосвященного едва заметные, на самом деле были существенными. На общем фоне, пожалуй, выделялись маоисты – уж очень хитрую игру они вели. Это была игра на флангах. Они организовали свой собственный перевернутый тотализм, в целом – незначительный, для большинства – незаметный, но малоприятный для тех, кому довелось иметь с ним дело. «Младший брат» играл в «старшего брата». У них не было никаких предпосылок перерасти собственную незначительность, по причинам, которые они осознали только тогда, когда было уже слишком поздно. Ошибочный «объективный анализ» расстановки политических сил в мире и в самой Швеции был тут ни при чем. И даже мысль о том, что одна партия и одна идеология будет пронизывать все общество, не была чужда шведскому менталитету – заимствовать ее было нетрудно, требовалось лишь сменить кепки аппаратчикам. Просто переодеть власть. Не отменить авторитеты, а подменить. Ошибка коренилась в стратегии. В основу ее были положены коварство и шпионаж. В отличие от левых доктринеров, которые стремились выделиться из массы с помощью внешних атрибутов, маоисты решили вообще не высовываться, слиться с толпой и даже не пытаться служить ей положительным примером – пить, как все, а иногда даже придерживаться таких же ограниченных взглядов по разным незначительным вопросам. Чтобы иметь возможность служить народу, они старались не привлекать к себе внимания, обустраивались как могли, втирались в доверие и занимали руководящие посты на рабочих местах, в клубах и различных организациях. Какое-то время они удерживали неплохие позиции, а за спиной у них шептались и шушукались, что они, мол, и нашим, и вашим… Пожалуй, обычное дело. Подобная стратегия не раз использовалась различными маргинальными сектами – возможно, чаще, чем нам кажется. Основная проблема заключалась в том, что люди, готовые (а главное способные) вести такую бесчестную игру, сами были настолько беспринципны, что легко перепродавали себя любой из сторон. С этой проблемой сталкивались не только оппозиционеры.

Несмотря на то, что основная деятельность этой партии осуществлялась тайно и отрицалась публично, партийное руководство все равно нуждалось в собственном представителе. Одно время эту функцию выполнял человек по имени Рогер Брюн. Он отлично подходил для этой роли – ухоженный, коротко стриженный, с голубыми холодными, как сталь, глазами. Его отличала находчивость и умение запросто расправляться со сложной терминологией. Это был успешный пиарщик и строгий инквизитор в одном лице.

Ничто из вышеназванного не мешало ему участвовать в светской жизни, и по вечерам он одевался так же элегантно, как всегда, и не потому, что любил шик, а потому что выходцы из рабочего класса в торжественных случаях надевали пиджак с галстуком. Кроме того, он пил, но пьяным его никто не видел. Возможно, этим он был обязан женщинам. Он пользовался таким бешеным успехом у слабого пола, что много позже, когда время позволило охватить прошедшую эпоху ироническим взглядом, утверждал, будто занялся политикой исключительно ради женщин. Это было воспринято как очаровательное признание, покаяние повесы в прегрешениях юности. Потом ему еще раз придется публично пересмотреть свое отношение к женщинам, и он пересмотрит его – в корне и с выгодой для себя.

Но кроме прегрешений юности, числились за ним и другие грешки – гораздо более постыдные. Рогер Брюн имел крутой нрав и на пути к своим целям не останавливался ни перед чем. Чтобы завоевать расположение дамы, он был готов на многое, чтобы получить партийное назначение, он был готов на все. В ход шли и травля, и клевета, и чисто инквизиторские методы – он не гнушался ничем. Как и всегда в подобных обстоятельствах, его лексикон был непонятен людям непосвященным. «Чертов троцкист!» – кричал Брюн своему сопернику. Это означало, что человек, к которому он обращается, объявляется ренегатом, предателем и врагом народа. Удостоиться такого сравнения мог любой, кто по доброте душевной позволил себе усомниться в том, что государству во что бы то ни стало необходимо иметь свою вездесущую тайную полицию и подробное досье на каждого гражданина. Сомнение, хотя и вполне понятное, однако не способное устоять под натиском сокрушительных аргументов о необходимости диктатуры пролетариата с последующим исключением из партии.

Сам Брюн, что в общем не удивительно, был родом из Бруммы [16]16
  Брумма – ближайший пригород на западе Стокгольма.


[Закрыть]
и вырос в семье консерваторов. Это было видно даже невооруженным глазом – по его вальяжной, обаятельной и вполне естественной манере обращения с подчиненными. Он, похоже, считал, будто все его соотечественники – члены его партии, даже если они сами не знают об этом и в жизни не слышали такой аббревиатуры. Со стороны это выглядело довольно комично, но он мог сцапать тебя и прижать к ногтю, где угодно, при любых обстоятельствах – на улице, по телефону или в кабаке – и, хотя его одобрение или неодобрение было тебе совершенно безразлично, ты все равно выслушивал обвинения этого великого инквизитора.

Думаю, так или иначе, это было связано с женщинами. Если в поле его зрения появлялась привлекательная женщина, он был готов пристрелить любого, кто встанет у него на пути. Я и сам не раз был тому свидетелем. Я никогда не придавал его словам особого значения и, наверняка, давно бы забыл все эти разговоры, если бы не те несколько вечеров, когда я угодил в его засаду на пути к Мод. Мне, разумеется, не следовало его слушать, надо было сразу уйти, вернуться к тому, что было действительно важным. Однако если его проповеди значения не имели, значит, дело было в другом – в самоистязании и саморазрушении. Быть может, и не стоило бы упоминать здесь эти малоприятные встречи, не сыграй они роли в дальнейшем.

Пересказать подобные «дебаты» практически невозможно. В общих чертах, все сводилось к тому, что я, по его мнению, был романтиком, стихийным индивидуалистом и представителем презренной буржуазной культуры, короче говоря, самовлюбленным идиотом, которого не интересует ничего, кроме душевного онанизма. Выдержать такое можно было только ради самоистязания. Его двуличие было очевидным; подобное двуличие в человеке, который говорит о справедливости и чести, просто невыносимо. Тебя заставляют отречься от себя, провоцируя в тебе все самое худшее. Тебя загоняют в угол. Важное отходит на задний план, и под конец ты, удивляясь своим собственным словам, заявляешь, что нет и не было писателей лучше Паунда, Элиота и Селина – и даже не вопреки их взглядам, а просто потому, что они презирали демагогов вроде Рогера Брюна.

В этих петушиных боях ему не было равных – я неизменно представал эдаким политическим дикарем со странными наклонностями, а сам Рогер Брюн казался непререкаемым авторитетом. И всегда наступал момент, когда какая-нибудь привлекательная женщина соглашалась с ним, тем самым подтверждая его превосходство и признавая его неотразимость. Она покидала заведение вместе с ним, отправлялась к нему домой, а потом очень долго, или не очень долго, но всегда тщетно ждала звонка. Пожалуй, этого я и желал – видеть триумф незаслуженного авторитета. Смотреть на это было мучительно, а я и хотел помучиться. Иначе я никак не могу это объяснить.

Такие люди, как Рогер Брюн, слава богу, остались в прошлом. Сегодня мазохистам приходится искать себе других мучителей. Когда время маоистов прошло и ряды их поредели настолько, что их просто перестали замечать, а любые связи с ними стали восприниматься как компрометирующие, Брюн сменил костюм. Это произошло быстро, однажды весной в начале 80-х. Рогер Брюн приобрел более мягкий и более международный облик, превратившись в мистера Брауна. Уверенной походкой он пересек поле боя и примкнул к враждебному лагерю, став членом правления крупного коммерческого банка, где быстро накопил начальный капитал и открыл собственное дело под вывеской благотворительной организации. Умело используя свои демагогические навыки и личное обаяние, он легко преодолевал любые препятствия. Со временем он весьма преуспел и сколотил себе целое состояние; как и прежде, его окружали женщины, тем более, что принимая новых сотрудников к себе на работу, он отдавал предпочтение слабому полу. Но об этом позже.

В этом контексте Брюн послужит мне оправданием для того, чтобы объяснить, почему я несколько раз так и не дошел до Мод, хотя и обещал ей, что приду. Но были вечера, когда я нарушал данное обещание, не имея на то вообще никаких оснований. Если сегодня трудно понять, насколько напряженный климат царил в те годы, то понять, что происходило со мной в те вечера, еще труднее, по крайней мере, мне самому. Я сидел за столиком или у барной стойки, как будто во сне или полузабытьи, мысли и ощущения неслись друг за другом нескончаемым потоком, некоторые из них застревали в памяти как ясные, резкие образы, которые я и сегодня отчетливо вижу перед собой. Иногда мое внимание привлекал разговор двух людей за столиком неподалеку, случайная встреча, которая не была встречей в прямом смысле слова, а скорее односторонним наблюдением, провоцирующим мое воображение и, в конце концов, выливавшимся в сочинительство. И поскольку дело никогда не доходило до живого контакта – знакомства или беседы, то все те качества, которыми я бессознательно наделял этих людей, не подверглись никакой коррекции, а сами объекты этих наблюдений, нетронутые временем и событиями, сохранили удивительную цельность – в некотором смысле они стали мне бессмертными товарищами и спутниками. Сейчас, когда я пишу об этом, мне кажется, что возможно именно в таком качестве я хотел сохранить и Мод – уже тогда, хотя и не осмеливался подумать об этом.

И в тот вечер, после фильма, из которого вырезали Генри, я тоже не смог полностью исполнить задуманное – отправиться прямиком к Мод. Я благополучно миновал два бара, но возле третьего – смог-таки убедить себя в том, что вечер только начинается. Одна кружка пива не отнимет много времени. Приступая ко второй, я услышал позади себя:

– Как проходит встреча?

Это была та самая женщина из кинобизнеса – та, которую я встретил после фильма. Она конечно поняла, что я один. Стокгольм – город маленький, и если хочешь, чтобы вранье сошло тебе с рук, надо быть очень ушлым.

Для начала она придала своему лицу укоризненное выражение и продержалась так секунд тридцать. А потом ее понесло – про кинобизнес и про какую-то свою идею, из которой я мог бы якобы что-нибудь сделать. Она не умела писать, а я никогда не работал в кино, что, по ее мнению, было лишь преимуществом. Свою историю она рассказывала, ссылаясь на другие недавние фильмы, на ее взгляд никудышные, так что я услышал даже не историю, а кучу примеров того, чего в ее истории быть не должно, – торговых центров, очередей за хот-догами и приемных. Очень скоро я перестал ее слушать – просто стоял, кивал головой и попивал пиво, глядя на нее с интересом, и на этот раз она верно истолковала мой взгляд, потому что интерес относился к ней лично, а не к тем плохим фильмам, на которые она ссылалась. Плохими они якобы были только потому, что кино сегодня делается людьми среднего класса со средненькими способностями и нечистой совестью. Я сказал, что ничего об этом не знаю и никаких теорий на этот счет не имею. Она разглядела во мне скромность и другие положительные качества, и, если бы не Мод, мы бы весь вечер так и проговорили о кино. Мне она нравилась. Она была прямолинейным, убежденным и добрым человеком. Мы могли бы пожениться уже на Троицу – нарожали бы кучу детей, она бы вслух зачитывала мои сценарии, шумно восхищалась каждой строчкой и говорила, что те, кто ничего не понимает – идиоты и распоясавшиеся продюсеры. Такой любви у меня никогда не было.

Несколько часов спустя Мод стояла в дверях, заспанная и раздраженная.

– Ты еще и пьян?

Я прошел за ней на кухню, не снимая пальто. Она посмотрела на меня с отвращением, которого раньше не выказывала.

– Ты такой же, как Генри, ты знаешь об этом? А может, ты этого и хочешь – быть таким же, как он?

Она думала причинить мне боль, но она не знала, какую боль я на самом деле испытываю. Я хотел ей сказать: будь откровенна, скажи лучше, что любишь меня, заставь меня сделать выбор, заставь меня сделать хоть что-нибудь. Но я так и не смог произнести этих слов. А она продолжала в том же духе:

– Он говорит, что придет, я сижу, жду его… Мог хотя бы позвонить, сказать, что задерживаешься или вообще не придешь. Можешь не приходить, если не хочешь. Ты мне ничем не обязан, если тебя это волнует. Я справлюсь сама. Ведь ты даже не… – Она запнулась, этого было достаточно, я все понял. Продолжение прозвучало иначе: – Я вообще-то беспокоилась…

– Его нет, – сказал я. – Его вырезали.

Мод стояла посреди кухни в коротком, но широком платье, руками упираясь в поясницу. Живот вырос, и спина начинала побаливать. Злость и раздражение как рукой сняло. Я рассказал о фильме, о том, какой он был плохой и о том, что рассказала мне киношница. Я представил дело так, будто мне пришлось пить с ней пиво, чтобы вытянуть из нее как можно больше информации. Мод попросила прощения, поцеловала меня, похлопала по плечу. Потом обняла меня и сказала:

– Они хотят, чтобы от него и следа не осталось.

– Может и так, – ответил я, – а может и нет. Продюсеры сегодня совсем распоясались.

– В данном случае распоясались совсем другие люди, – возразила она. – Этот продюсер – мелкая сошка. Ему пригрозили или заплатили, а может – и то и другое.

Мод опустилась на стул и тихо заплакала. Я протянул руку, чтобы ее утешить, но она отмахнулась.

– Если он вернется, – сказал я. – Что мы будем делать?

– Между прочим, речь идет об отце этого ребенка, – заметила она.

С этим было трудно поспорить. Я поймал себя на том, что искренне, от всего сердца желаю, чтобы он пропал навсегда. При этом я не испытывал никаких угрызений совести – я выпил лишнего и, по мнению Мод, не заслуживал доверия – как и Генри.

Однажды утром в конце ноября я как обычно сидел и работал. Книга была готова, за осень она пополнилась доказательствами лицемерия и коррупции высших кругов, и я уведомил издательство, что к Рождеству в их распоряжении будет настоящая «бомба». Удерживало меня лишь то, что я еще не придумал для нее подходящего названия. Чтобы свести концы с концами, я взялся переводить одну английскую пьесу, изобилующую нецензурной лексикой. Поколение панков произвело на свет своего первого настоящего драматурга, и поскольку заказчики не знали обо мне ничего, кроме того, что я молод, они предположили, что мне известно значение всех этих ругательств и выражений. Однако панк-культура обошла меня стороной, а выражения были в основном придуманные и непереводимые. Но работа показалась мне довольно увлекательной. С Мод я не виделся и не говорил больше недели. Мне было плохо без нее, и я искал утешение в словарях сленга и на боксерском ринге. Я попробовал сменить клуб, но, почувствовав себя не в своей тарелке, вернулся в спортивный зал «Европа» у Хурнстулля. Если я не находил себе места дома, то бежал туда через Вестербрун и также бегом возвращался обратно. Каждый раз, когда я заходил в этот убогий зал, меня встречал Виллис – тренер и управляющий – со словами:

– Ну что, есть новости от Темпы?

– Ни звука, – отвечал я.

– Он вернется, – говорил Виллис. – Он вернется.

Обстановка была привычной, но нагоняла тоску. Я всерьез обдумывал возможность бросить все к чертовой матери, сняться с места и махнуть к Малу в Хельсингланд – попытать счастья и, если повезет, провести холодную зиму на краю света. Месяц назад я написал ей дружеское письмо, и она ответила мне радушным приглашением. Но несмотря ни на что я снова и снова возвращался в зал, где боксировал Генри, бил по его мешкам и ждал телефонного звонка от женщины, которую он любил, но бросил.

Звонок раздался, посреди длинного монолога, состоящего из обсценной лексики и статистики английской футбольной лиги. Я поднял трубку, ответил и услышал голос, который узнал бы всегда:

– Это я… Тут такое… Приезжай…

– Что-то с ребенком? – спросил я.

– Нет, – ответила она. – Наоборот…

Я вызвал такси, и всю дорогу до ее дома думал, что же она имела в виду – что значит «наоборот». Через двадцать минут я уже был у нее. Она ждала меня в прихожей, открыв дверь, бледная, с черными пронзительными глазами. В руке она держала какой-то листок.

– Смотри, что я получила… – сказала она.

Это была телеграмма: «Черный верблюд 1/12 1900». Я прочел ее дважды, посмотрел на Мод и сказал:

– И что это значит?

– Это ресторан в Вене, – сказала она.

– Ну и?

– Это от Генри.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю