Текст книги "Гангстеры"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
~~~
Я встретил Мод случайно, декабрьским вечером, у барной стойки в торговом центре, куда я иногда захаживал, чтобы сделать перерыв.
– Что ты тут делаешь? – спросила она. – В этом жутком месте!
На этот счет у нас были разные мнения, а тот факт, что мы повстречались там случайно, возможно, само это место провоцировало непредвиденные встречи, для нее ничего не значил. Она предпочитала галереи Милана и пассажи Парижа. Меня же вполне устраивал и этот торговый центр; кроме того, ему еще предстояло сыграть важную роль в этой истории – непредвиденную, как и наша встреча. Я увидел Мод издалека, но узнал не сразу, зато успел среагировать – так один человек реагирует на другого, когда замечает в нем нечто привлекательное. Это может быть все что угодно: цвет волос, изгиб шеи, походка. Не будь Мод такой подавленной, я бы рассказал ей об этом, но в ту минуту подобный комментарий мог прозвучать некстати, как неискренние и скучные слова утешения. Мод задержалась, чтобы выпить со мной бокал вина, и рассказала, что не так давно ее бросил мужчина, с которым у них был роман, – врач, разведенный, свободный и во всех отношениях прекрасный.
– Я не знаю, что я делаю не так, – сказала она. – Я делаю слишком мало или слишком много…
– Может, он просто идиот, – сказал я.
С этим она, к сожалению, не могла согласиться.
– Что ж, в конце концов, мы с тобой снова будем вместе.
Мы выпили за это. Она сказала, что зимой Густаву исполняется тринадцать. Я сказал, что у меня сейчас много работы и я, скорее всего, не смогу прийти на день рождения, но подарок пришлю обязательно. Мы оба спешили, и поэтому вскоре распрощались. Уходя, она обернулась и помахала мне – на лице у нее сияла улыбка. Когда мы встретились, она выглядела несчастной, когда разошлись – счастливой. Со мной же все было наоборот, как будто она оставила свое плохое настроение мне. «В конце концов мы с тобой снова будем вместе» – сказала она легко и непринужденно, как будто в шутку, и эта шутка, как и любая другая, содержала в себе долю правды и, тем самым, доказывала, что все эти годы она приберегала эту возможность на крайний случай, на черный день как неприкосновенный запас, как последний шанс – я и сам мог рассматривать такую возможность, но для меня она была утешением в тяжелую минуту, и я бы не стал упоминать об этом вот так – мимоходом, у барной стойки. Подобная грубость была свойственна Мод, но я старался не обращать на это внимания, не замечать ее практичный, меркантильный, рациональный взгляд на любовь, которую я сам предпочитал считать предопределенной свыше или, по крайней мере, неподвластной разуму. Прагматичность также скучна, как вопрос: «Куда подевались настоящие мужчины?» Особенно если его задает женщина, которую всегда притягивали наиболее трудные экземпляры. Я почти не сомневался, что врач, бросивший ее, был человеком надежным и порядочным, а сбежал от нее, просто потому что испугался.
Я долго провожал ее взглядом, пока она не исчезла в толпе. На ней было черное пальто. Мне вдруг пришло в голову, что никогда раньше я не видел ее в черном пальто. Только и всего. Я едва узнал ее, когда она проходила мимо. Что-то случилось. Разумеется, существует много разных способов провести границы между знакомством, дружбой и любовью – есть более или менее очевидные признаки того, что отношения развиваются в ту или иную сторону, от шапочного знакомства к искренней дружбе или от бурной любви к почти полному отчуждению. Некоторые из них едва различимы – едкое замечание, взгляд или выражение лица, почти неуловимое, но наполненное скрытым смыслом. Другие – вполне определенны, особенно те, что мы обнаруживаем в себе. Если ты замечаешь, какого цвета на женщине пальто, только когда она уже уходит, значит, она уходит из твоей жизни навсегда.
На Новый год я послал Густаву в подарок ролевую игру о боксе. Некоторое время спустя, уже в начале весны, мне позвонила Мод. Густав и его друзья играли в эту игру, как «одержимые». Они могли играть день и ночь напролет. Потом первая игра сменилась второй, вторая – третьей, и каждая новая игра была увлекательнее предыдущей, и каждое увлечение могло длиться месяцами.
– Ты даже представить себе не можешь, чем этот подарок обернулся…
Некоторые мальчишки, утверждала Мод, теряли рассудок – стоило им войти в роль, и они уже не могли из нее выйти. Не помню, пытался ли я тогда отшутиться или оправдаться. К тому же я так и не понял, действительно ли у мальчика начались серьезные проблемы, или она просто не нашла других слов, чтобы поблагодарить меня за подарок, который понравился ее сыну и произвел на него необычно сильное впечатление. Быть может, Мод испугал энтузиазм мальчика, когда-то свойственный его отцу, который мог самозабвенно интересоваться тем, о чем обычные люди даже не задумывались. Его увлечения были одинаково страстными и непродолжительными, а следом за ними почти всегда накатывали такие же сильные волны апатии и разочарования.
Так или иначе, ее реакция оказалась для меня совершенно неожиданной. Если у меня и были хоть какие-то опасения на этот счет, то касались они скорее самого бокса. Мод могла путать мысль, что Густав, пристрастившись к игре, решит заняться боксом всерьез. Но дело было не в этом – казалось, Мод даже предпочла бы такой поворот событий. Однажды я приходил к ним – это был день рождения с тортом и шарами, раскиданными по всему полу. Гости разошлись, остались только мы – Мод, Густав и я. Мод с Густавом кидали друг другу шарик, мальчику было тогда лет шесть-семь – довольно неуклюжий, он совсем не понимал, как обращаться с парящим шариком. Мод была очень терпелива – она продемонстрировала мальчику, как привести шарик в движение легким прикосновением уверенной руки, но Густав со всей силы ударил его бесчувственным кулаком, и тот отлетел в сторону. Мод показала еще раз, мальчик снова ударил наотмашь, потом еще раз и еще. Наконец она протянула ему шарик как грушу, чтобы он попробовал боксировать. Я был готов показать ему, как это делается. Но шарик ему уже надоел. Имя Генри тогда не упоминалось, но чувство у меня было такое, будто он весь вечер ходил взад-вперед по комнате, смотрел на мальчика и качал головой.
Мальчик проявил в своей матери новые качества, о существовании которых я даже не догадывался – и не я один. В десять лет Густав, несмотря на плохое чувство мяча, пережил период увлечения футболом, и Мод, которая никогда спортом не интересовалась, неожиданно превратилась в самозабвенную мамашу юного футболиста. По выходным с утра пораньше, вечером в будние дни, она объездила все областные стадионы и не пропустила ни одного матча, но все они, насколько мне было известно, всегда оканчивались унизительным поражением. Одно время она обстирывала всю команду. Я ни разу не слышал, чтобы она жаловалась. Она отлично понимала, что у сына плохие данные, но все равно раздувала этот мыльный пузырь и всячески потакала мальчишеской страсти, оттягивая неизбежный конец, когда пузырь, наконец, лопнет и мальчишка забудет о футболе, а ей придется выкручиваться, чтобы избавиться от обязательств перед командой.
Я с трудом представлял ее в рядах болельщиков, с флагом в руке, кричащую на ледяном ветру, но этот образ пробудил во мне неизведанное доселе чувство, может быть, нежность – было что-то трогательное в уважении одинокой матери к мечтам своего сына, даже самым неосуществимым; я видел любовь, преодолевающую любые преграды, любовь, заставившую ее надеть толстовку с эмблемой команды, которая для нее, наверное, была хуже смирительной рубашки. Я так много думал о Мод в этой связи, что мне кажется, будто я и вправду видел ее на автобусной остановке ранним воскресным утром: рядом с ней стоял ее сын, а у ног лежала огромная сумка со свежевыстиранной футбольной формой. Они ехали на очередной матч, на продуваемый всеми ветрами пригородный стадион, существовавший, казалось, только во время игры, так как ни до, ни после этого о нем никто никогда не слышал, словно родительская любовь творила из воздуха то, чего на самом деле и быть не могло, – поле боя, на котором любовь эта могла сражаться насмерть. Одно поле сменялось другим. Сражения, как правило, заканчивались поражением, но это было не так уж и важно.
Итак, я поехал в город, чтобы поздравить Густава с двадцатилетием. Времени у меня в запасе оставалось еще много, можно было спокойно посидеть часок в соседнем баре. Мне предложили «меню тысячелетия», но я заказал только пиво. Однажды в декабре, примерно в такое же время, но двадцать лет назад, я зашел в этот же бар по дороге к Мод. От исхода предстоящей встречи зависело наше будущее. Странный у нас тогда вышел разговор. Она была полна сил и надежд, она ждала ребенка, ждала, что я сообщу ей нечто важное, она хотела услышать подробный отчет о том, что произошло в Вене. До этого мы говорили с ней только по телефону. Я избегал встречи, сказавшись больным, и, хотя в этом была доля правды, заболевание мое не было заразным в обычном смысле этого слова. Я едва оправился после тяжелой депрессии и теперь слонялся по уставленной цветами квартире, обдумывая последние штрихи к своему роману, который вместе с новым заглавием обрел и новое содержание. Если история эта когда-нибудь завершится и мне удастся рассказать ее до конца, то станет понятно, почему тогда я делал все возможное, чтобы выиграть время и под любым предлогом отложить это свидание. А когда оно все-таки было назначено, я не спешил на встречу, выбирая окольные пути и потягивая пиво в барах, куда в середине дня заходят только те, кто уже давно махнул на себя рукой. Я чувствовал, что и сам скоро стану таким же. В Вену я отправился с багажом откровений, я должен был обменять одни сведения на другие и доставить полученную информацию домой. Чуть позже, когда все карты были выложены на стол, оказалось, что выглядит это довольно убого. Я не знал, что ей сказать. Возможно, потому что обмен информацией не состоялся; речь, главным образом, шла о свободе. Я обменял одну свободу на другую, пожертвовав тем, что тогда казалось мне не очень важным, ради того, что было жизненно необходимым именно там, именно тогда.
И вот я разложил перед собой то немногое, что у меня было. Очень скоро все это окажется на чаше весов: каждое слово, каждая пауза – все будет измерено и взвешено, истолковано и оценено раз и навсегда. Я понимал, что рассказ мой решительно изменит нашу жизнь – жизнь Мод, ее будущего ребенка и мою собственную, – поэтому решил заранее обдумать свою речь, пытаясь предугадать реакцию беременной женщины на каждую фразу. От этих мыслей у меня раскалывалась голова. Я прислонил холодный бокал ко лбу, с сожалением думая о том, что, если бы я действительно подхватил теперь какой-нибудь страшный грипп, то смог бы сесть в такси и отправиться домой, тем самым выиграв еще хоть немного времени. Но сразил меня не вирус, не напряженное размышление парализовало мою волю. Я был раздавлен ощущением собственного могущества. И ощущение это было напрямую связано со вновь обретенной свободой. Власть действует на всех по-разному, так же как и наркотики. Некоторые люди, едва почувствовав власть, неожиданно для себя осознают, что жить без нее не могут. Они пребывают в состоянии эйфории или обретают спокойствие, идеальное равновесие – в обоих случаях вывод очевиден: это именно то, чего им так не хватало. Войдя во вкус, они хотят еще и еще до тех пор, пока уверенность в собственном благополучии не разрушит их окончательно. В случае падения они готовы увлечь за собой свою семью, целый род, всю цивилизацию. Другие люди воспринимают это иначе – для них это яд, который выводит из равновесия, лишает покоя, деформирует и ломает личность. Они понимают, что пройдет немало времени, прежде чем им удастся научиться с этим жить, и оказываются перед выбором: либо стиснув зубы терпеть ломку, либо раз и навсегда отказаться от этого наркотика. Решение в данном случае зависит от самооценки каждой конкретной личности. Если человек в ладу с собой, решение дается ему легко – он отказывается от власти, поскольку не нуждается в ней. Напротив, если человек недоволен собой и страдает от собственной слабости, решение, хотя и дается также легко, по сути своей оказывается противоположным.
В действительности, вопрос этот был решен уже давно, в пылу сражения, произошедшего в Вене. Мне был поставлен ультиматум, и я должен был выбирать: либо гордо отстаивать свою творческую свободу, либо, руководствуясь здравым смыслом, отказаться от нее ради свободы совсем другого рода. По крайней мере, именно так это было преподнесено, и, надо сказать, в сложившейся ситуации решение далось мне легко, потому что я своими глазами увидел, что случилось с тем, кто принял другое решение. Новую свободу я приобрел по выгодной цене – всего пара строк в кипе бумаги.
Меня пугала не власть сама по себе, но возможность использовать ее против любимого человека. Я мог бы заявиться к Мод и рассказать ей всю правду, но я не хотел делать этого – это было бы жестоко, как удар ниже пояса. Я окинул свою жизнь одним взглядом, и мне не понравилось то, что я увидел, и, тем не менее, использовать власть, применять силу я не желал. Это противоречило моим представлениям, не укладывалось в мою картину мира. Чтобы обрести свою перспективу, кому-то и целой жизни мало, а я как раз только начал понимать, что же это такое, и не расстался бы с этим знанием ни за что на свете. В рамках своей картины мира я чувствовал себя как дома. Власть же над собственной судьбой и, возможно, над судьбами других людей нарушала порядок вещей самым неприятным образом, особенно в силу того, что навязывала мне упорядоченный образ жизни и вместе с тем ответственность и обязательства, которые я не был готов взвалить на свои плечи. Я предпочитал подчиняться бесстыжим нахалам, способным не дрогнувшим голосом сказать: «Я нужен вам!» Другими словами, я был готов ложью и обманом проложить себе дорогу в рабство.
По пути к Мод я зашел в цветочный магазин и купил Рождественский букет из пяти гиацинтов в корзинке. Мод была дома не одна, к ней без приглашения приехала мать. Раньше мы ни разу не встречались. Она была вдовой дипломата и выглядела соответственно – воплощала собой строгую элегантность до тех самых пор, пока не раскрыла рот.
«Настоящий джентльмен! – сказала она про гиацинты. – Такие сейчас недорого стоят…» Она и себе купила похожий букет. Мод закатила глаза. «Я так много о вас слышала», – произнесла пожилая дама и, схватив меня за руку, принялась пересказывать мне все то, что Мод успела наговорить ей обо мне. Оказалось, что немало. Она даже читала один из моих ранних романов, напомнивший ей о великом английском писателе, с которым она и ее муж-посол познакомились в тропиках еще в пятидесятые годы. «Он всегда говорил: чтобы научиться писать и целой жизни мало».
Мать Мод продолжала вести себя так, словно была приглашена на шумный прием, постоянно выдавая сентенции, удивительным образом совмещающие в себе и проницательность, и глупость. Можно было подумать, что она уже впала в маразм, но это было лишь поверхностным впечатлением. Спорить с ней было невозможно, голос ее не умолкал ни на минуту, а если вы пытались вступить в разговор или возразить ей, она просто повышала громкость. Очень скоро я понял, что она болтает только для того, чтобы не проговориться. К примеру, она могла бы заговорить о положении Мод – в их кругах мать-одиночка – если и не скандал, то, по крайней мере, несчастье. Судьба дочери не могла не волновать пожилую даму, но она не обмолвилась об этом ни словом.
Возможно, я сам поощрял ее болтовню, из вежливости интересуясь каждым ее словом.
– Разве я не рассказывала вам, что… – спрашивала она.
– Тысячу раз, – перебивала ее Мод.
– Нет, не рассказывали, – говорил я.
Мод поглядывала на меня с раздражением, но ее мать делала вид, что ничего не замечает.
Знаменитый английский писатель в свое время произвел на нее неизгладимое впечатление. «А танцевал он, как бог». В его честь даже было названо одно танцевальное движение в фокстроте, один из вариантов поворота, «чрезвычайно удобный в стесненных обстоятельствах». Пожилая дама была готова простить ему даже «левый уклон» в вопросах политики. «Но только ему. Впрочем, я уверена, что вы тоже левый. В этой стране все такие». Мод тоже нередко изъяснялась в подобных выражениях и могла запросто обронить «в этой стране».
В отличие от вдовы дипломата я был воплощением дипломатичности и только так смог избежать конфронтации. «Покажите мне это танцевальное движение», – сказал я.
Но мать Мод в этот момент уже разразилась многословным и эмоциональным монологом о судьбе иранского шаха, с которым так плохо обошлись «ему подобные». Он был болен, измучен, нуждался в профессиональном уходе. «Славный малый. А какая была элегантная пара! Подумать только, эти мусульмане выгнали их взашей. Они до сих пор живут в Средневековье, но глаза у них – красоты необыкновенной…»
Я предположил, что такой непостоянной и противоречивой натуре, возможно, будет даже приятно услышать о «неизвестном отце». Подобное определение оставляло простор для воображения и звучало предпочтительнее, чем «занудный» или «надежный» отец. Неизвестный отец мог быть кем угодно – хоть шейхом.
Наконец Мод проводила свою мать до такси, которое дожидалось ее на улице, чтобы доставить до дома в трех кварталах от нас. Гораздо позже – можно заметить, так сказать, мимоходом, – Мод узнала, что, на самом деле, ее мать отправилась на такси не домой, а по совершенно другому адресу – к любовнику, связь с которым ей удавалось скрывать многие годы. Когда это выяснилось, Мод была матерью-одиночкой средних лет, но возмущению ее не было предела. Она обвинила мать в скрытности и двуличии и ни с того ни с сего заявила, что устала от всей этой «секретности». Она и представить себе не могла, как глупо это прозвучало в ее устах.
Когда коварная мать оставила нас, случилось нечто совершенно неожиданное – появилась возможность, о которой до этого момента нельзя было и помыслить. Стоя у окна, Мод наблюдала за тем, как мать усаживается в такси, а когда машина отъехала, обернулась ко мне с улыбкой, которая должна была означать «Ну, наконец-то!», после чего мы поспешили в спальню и бросились на постель. Положение Мод не было нам помехой. Тело ее отекло, губы разбухли, но от этого она казалась только милее. Мод предвкушала с жадностью, но совсем другого – не любовного соития, а свидетельских показаний. Мы не виделись с тех самых пор, как я вернулся из Вены, и теперь мне, наконец, предстояло дать подробный отчет обо всем, что там произошло. Это был момент истины. Я, как мог, пытался его отсрочить – медлил, сомневался, обдумывал. Дело в том, что я должен был рассказать о многом, но не мог сообщить ничего утешительного. Ведь мне пришлось бы рассказать о встрече с человеком, которого Стернер и его коллеги называли «работягой», и о его «работе», которая заключалась в том, чтобы прибирать, подчищать и вытирать за власть имущими, используя для этого особые методы, способные отбить охоту к публичным скандалам у любого. Я мог бы сказать, что о Генри Моргане нам больше беспокоиться не стоит – он уже не встанет на нашем пути, окончательно сраженный и обезвреженный. Мне следовало бы сказать, что теперь мы свободны и нас никто не тронет до конца наших дней, если только я буду выполнять данные мне рекомендации, что собственно я уже и начал делать у себя дома за рабочим столом, то есть все, что Мод сообщила мне, так и останется между нами и никогда не станет достоянием общественности. Такова была цена.
Задним числом легко рассуждать о том, что я должен был все рассказать, выложить карты на стол и выслушать в ответ тирады Мод, ее крики и бог знает, что еще. Вне всякого сомнения, она бы выставила меня за дверь как предателя, как подлеца, готового пожертвовать чем угодно ради собственного благополучия. И не без основания. Другая женщина, любая другая женщина, в конце концов, поняла бы меня, успокоилась и согласилась с тем, что я принял единственно правильное решение. Но только не Мод. Она была необыкновенной и непредсказуемой женщиной. Подобно своей матери она могла быть гордой и мелочной попеременно.
Однако обстоятельства сложились таким образом, что мне снова удалось избежать этого разговора. Мод долго разглядывала меня, и мы оба молчали, словно ждали, пока в комнату вернется кислород, без остатка израсходованный ее матерью. Возможно, она предчувствовала мои слова и понимала, как сложно мне их произнести, будучи наделенным властью решать и за нее, и за нас обоих. Быть может, осознав, что меня это тяготит, она задумала лишить меня этой власти, чтобы присвоить ее себе. Сейчас я могу только догадываться.
Наконец, она сказала:
– Ничего не говори! Ничего не говори!
Не то чтобы я прыгал на месте от нетерпения.
– Я все время пыталась себе это представить… Вашу встречу в «Черном верблюде». Он, конечно, опоздал, но по самой что ни на есть уважительной причине, так?
Я улыбнулся, быть может, от удивления, но промолчал.
– Он изменил фамилию и живет теперь инкогнито в одном из тех старых домов возле Хоэр-маркт. Ты сказал, что он выживает. Может, опять работает в каком-нибудь баре. Барменом?
Она взглянула на меня, чтобы убедиться, что у меня нет возражений. Возражений у меня не было.
– Или играет на рояле?
Я улыбнулся снова. В моем молчании она усмотрела знак согласия.
– Увидев тебя, он совершенно растерялся. Но тут же понял… почему я не смогла приехать. Я отлично знаю, как он устроен. Его теперь мучат угрызения совести, так?
Я кивнул. А что мне было делать?
– Сейчас он не может вернуться домой. Может быть, позже, но не сейчас. Я могу навестить его, скажем, весной. Или следующим летом. Или еще позже. Потом вы оба начали пить и расчувствовались. Могу представить себе, чем это все закончилось.
В своем воображении она подробно представила себе нашу встречу и в какой-то момент сама поверила в реальность своей фантазии. На лице ее играла улыбка человека, уверенного в том, что ему удалось поразить своего собеседника знанием и пониманием предмета совершенно непостижимого.
– Должно быть, у тебя есть свои, неизвестные мне, источники, – сказал я, чтобы сказать хоть что-нибудь. Она сохраняла невозмутимое спокойствие, как будто слова ее были следствием твердого убеждения, основанного на осведомленности и житейской мудрости. Из тех обрывочных сведений, которые ей все-таки удалось получить от меня, она набросала подробный сценарий вполне правдоподобного развития событий. Чтобы исправить его, мне бы потребовалась усилие воли, а воли в тот момент мне как раз и не доставало. В свою защиту могу сказать только, что я был искренне тронут.
Поскольку возражать я не стал, мы тем самым заключили своего рода пакт – молчаливое соглашение, без слов, без подписей, скрепленное только взглядом. Срок действия остался неопределенным. По условиям этого соглашения, мы объединились против целого мира, но истинная цель его заключалась в том, чтобы разлучить нас. В основу этого соглашения было положено ошибочное допущение, если угодно, ложь, выражающая желания одного человека и страх другого. На тот момент, в качестве временной меры, решение это казалось тактически правильным, но ни одна из сторон не могла себе и представить, что соглашение это станет долгосрочным и будет действовать еще двадцать пять лет.
И вот двадцать лет спустя я зашел в тот же бар, чтобы так же, как и тогда, выпить пива по пути к Мод. Все эти годы наше соглашение оставалось в силе, никогда не обсуждалось и не ставилось под сомнение. Оно, скорее, замалчивалось и вытеснялось на задний план под давлением более неотложных дел. Иногда я вспоминал о нем как о недоразумении, которое, на самом деле, позволило нам жить дальше. В конце концов, не я, а Мод выбрала вымысел в качестве утешения, хотя мне это было сподручнее. Мы продолжали жить в том же наваждении, а мир вокруг нас менялся. Изменилось практически все, даже этот бар. Он несколько раз сменил владельцев и теперь преобразился в холодное, оформленное в минималистском стиле помещение с черным полом, тяжелыми дубовыми стульями и колючими лучами электрических ламп на потолке. Ее сыну исполнялось двадцать лет, и подарок для него лежал передо мной на столе – бесформенный сверток, помятый по дороге в Стокгольм.
Примерно через час я вручил сверток имениннику – крепкому юноше с энергичным, твердым рукопожатием и редким для молодых людей взглядом, естественно и спокойно изучающим собеседника. За годы, что я не видел его, он стал взрослым. Детское желание сорвать бумагу, чтобы поскорее узнать, что внутри, осталось в прошлом. В остальном он был копия своего отца, он даже одевался похоже – блейзер, клетчатая рубашка с галстуком, фланелевые брюки – и при этом не выглядел избалованным бездельником. Он был невозмутимым, не будучи высокомерным, и излучал спокойствие боксера, как будто все про себя понял и боролся со своей природой, не испытывая перед ней страха.
Мод стояла в гостиной и разговаривала с друзьями сына. Запихнув в рот оливку, она вытерла губы кончиком пальца, подошла и обняла меня. По старой привычке я оглядел присутствующих, пытаясь найти среди гостей ее теперешнего спутника жизни, но не увидел ни одной подходящей кандидатуры. Там были только товарищи Густава, ну и конечно мать Мод, уже совсем старая дама, со своим еще более старым бойфрендом, сухоньким франтом в белых брюках, в блейзере с золотыми пуговицами и в шелковом шейном платке. Его называли Телекомом, потому что когда шведская телекоммуникационная сеть из государственного агентства превратилась в частную корпорацию, он сидел в правлении. «Грабеж и безобразие!» – резюмировала мать Мод и тут же призналась, что всегда питала слабость к благородным разбойникам.
Потом пили шампанское и кричали «Ура!» в честь именинника, и прошло немало времени прежде, чем Мод попросила сына развернуть подарок. Густав пощупал сверток и сказал что-то вроде того, что он и твердый, и мягкий одновременно. Затем снял бумагу с коричневого кожаного портфеля старого образца. В портфеле лежала толстая кипа бумаг, перевязанная просмоленной бечевкой, которая до сих пор пахла. Он просмотрел несколько листов – это была рукопись, и он скоро узнал текст. Он улыбнулся, ошеломленный, обрадованный сильнее, чем я смел надеяться.
– Отец… – сказал он.
– Что он сказал? – спросила мать Мод.
Густав поднял рукопись:
– Это мой отец!
Это была рукопись «Джентльменов» и старый портфель, который я принес с Хурнсгатан.
– Господи, – воскликнула Мод. – Я его помню… Ты ни на секунду с ним не расставался…
Она взяла портфель так, как примеряют новую сумочку. Густав поблагодарил меня, и я сказал:
– Время пришло.
– Я буду беречь ее как зеницу ока, – сказал он.
– Делай с ней все что хочешь, – ответил я.
– А что там? – спросил Телеком, и мать Мод объяснила.
Он, кажется, наконец, понял, о чем речь, просиял и закивал головой. Потом поднял свой бокал, и мы чокнулись. Он улыбался мне большезубым ртом, и я понятия не имел, о чем он думает. В каком-то смысле именно благодаря ему я решился вручить эту рукопись тому, кто мог по-настоящему оценить ее и хранить как своего рода личную реликвию. Или же разорвать на части. Если у кого и было такое право, так это у него.
Когда Мод позвонила мне в крещенские дни 1980 года и сообщила о рождении сына, я как раз работал над образом отца, переписывая его до неузнаваемости. Добравшись до роддома и вручив Мод букет цветов, я задержался, чтобы взглянуть на новорожденного. Когда его привезли на тележке в пластмассовом поддоне, он спал. Мне показалось, что ребенок похож и на мать, и на отца – красивый, спокойный и благовоспитанный. Если до этого момента меня мучила совесть за то, что я предал Генри как друг и вследствие этого исказил его образ, то теперь все изменилось. Чувство вины пропало, осталась лишь печаль. Я почувствовал ответственность перед этим новорожденным мальчиком, который рано или поздно спросит о своем отце и услышит в ответ либо молчание, либо неоднозначные, уклончивые отговорки, либо слова проклятия. Чувство это со временем тоже нашло свое отражение в книге: герой стал значительнее, лучше и обаятельнее, чем прежде.
Мод прочла книгу после публикации. До этого она проявляла безразличие к моей работе, что было мне только на руку. Она занималась младенцем, а я был предоставлен самому себе и мог спокойно править текст. Когда книга была закончена, я уехал за границу, предпочитая находиться подальше от дома в момент публикации, поэтому свой экземпляр Мод получила от издательства. Она ответила мне молчанием, которое длилось почти полгода, точнее – 185 дней. В конце концов, я получил от нее письмо. Мод отправила его издателю, хотя знала мой адрес. В письме она изложила свое «первое впечатление», которое в двух словах сводилось к «возмущению и разочарованию». Все не так и все зря, действующие лица – сплошная карикатура, а сама она – «потаскуха на 10 лет старше своего возраста». Ладно бы только это – она была готова с этим мириться – но как же скандал, где же факты, куда подевалась суть? Из провокационных материалов, разоблачающих преступную деятельность ведущих представителей шведской промышленности и членов правительства, получилась «дурацкая байка, которую никто никогда не примет всерьез». Даже сегодня я помню эти слова наизусть, а случись мне позабыть хоть одно из них, я всегда могу свериться с оригиналом, который и по сей день хранится у меня среди прочих немногочисленных писем, когда-либо полученных мною от Мод. В завершение она комментирует положительные отзывы критики: «Разоблачительной литературе люди, по всей видимости, предпочитают мальчишеские приключения. Жаль только, что ты счел необходимым удовлетворить эту низкую потребность, в то время как у тебя был шанс сделать нечто значительное».
Ее слова задели меня за живое. Я написал короткий ответ, давая понять, что своим письмом она причинила мне боль. В свою защиту я мог сказать только то, что думал о ней, о ребенке и о себе, желая избавить нас от возможных неприятностей. Я рассчитывал на ее понимание, но мои намеки не произвели на нее никакого впечатления. Мне вдруг захотелось рассказать ей всю правду, разорвать наш пакт и забыть о благоразумии, на что она, по всей видимости, меня и провоцировала. Но до этого не дошло. Мы были далеко друг от друга, и я не спешил возвращаться домой до тех пор, пока не стихла шумиха, а мои авторские отчисления – она называла их «ежегодными сребрениками» – не подошли к концу. Когда страсти вокруг романа улеглись, я вернулся в Швецию и вскоре обзавелся семьей.