Текст книги "Гангстеры"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
~~~
На рассвете, после бессонной ночи, я сидел в своем гостиничном номере, вертел в руках коробок с таблетками, которые дала мне Мод, и никак не мог решить, сколько штук принять. Для начала выпил одну. Потом позвонил Мод. Она ответила тяжелым со сна голосом. Она ждала моего звонка с вечера до поздней ночи, пока не заснула в обнимку с телефоном. Я едва успел поздороваться.
– Как он?!
– Нормально. Все нормально.
– Он расстроился? Расстроился, что я сама не приехала?
– Никогда не видел его таким расстроенным.
– А что он сказал?
– Когда?
– Когда узнал, что станет отцом.
– А ты как думаешь? – спросил я. – Ты же его знаешь. Пока не обошел все венские кабаки, не успокоился.
Если бы можно было услышать по телефону, как человек расплывается в улыбке, я бы сказал, что услышал именно это.
– Чем он там занимается?
– Выживает, – сказал я. – Он ничуть не изменился.
– А домой он не собирается?
– Не знаю, – сказал я. – Мы это не обсуждали.
– Ты что-то недоговариваешь, – сказала она.
– Разговор у нас вышел странный, – сказал я. – Мы выпили лишнего.
Казалось, это ее не интересует. Она услышала то, что хотела услышать.
– Слава тебе, господи, – сказала она. – Как же я волновалась. За вас обоих.
– Я ничего не сказал ему про нас, – сказал я. – Про тебя и меня.
Но об этом она и слышать не хотела.
– Ты увидишь его завтра?
– То есть сегодня, – сказал я. – Если смогу.
– Я знаю, ты сможешь, – сказала она.
Таблетка растворилась, и яд уже покатился тяжелой волной по всему моему телу. Голова моя еще работала, но некоторые запреты уже перестали действовать. Я предпринял попытку.
– Мод… Дело в том… что…
– Ты устал, – сказала она. – Я же слышу. Тебе надо поспать.
– Мод…
– Спокойной ночи. Ты все сделал правильно, – сказала она.
– Ладно, – сказал я. – Ладно.
По крайней мере, я попытался, и прежде, чем окончательно провалиться в сон, в этом непродолжительном полубредовом состоянии, я убедил себя, что попытка моя была успешной, что мне удалось сообщить нечто по-настоящему важное, значимое, истинное.
Последние сутки, проведенные в Вене, недоступны моему сознанию. Окутанные мраком, они лишь изредка освещаются вспышками памяти, которые с течением времени вспыхивают то тут, то там, когда знакомые показывают мне фотографии своих путешествий или когда по телевизору транслируют запись новогоднего концерта из заснеженной Вены. Тогда я говорю себе: «И я там был…» Но в тот день, когда разворачивались описываемые события, впечатления мои были настолько яркими, что само место действия утратило всякое значение. Вернее, не впечатления, а потрясение, одно единственное, но ужасающее по своей мощи. Чтобы разобраться в случившемся, расставить все по своим местам и справиться с невыносимой болью, мне понадобились все мои душевные силы.
В Вену я прибыл как вестник, и в том же качестве покинул город, считая себя вправе передать свою весть кому угодно или оставить ее при себе, по своему усмотрению. Решение я должен был принять сам, руководствуясь лишь доводами разума. И если воспоминания мои оказались смутными и частично стертыми, словно после долгого запоя, то виною тому мое чрезмерное усердие, передозировка, но не наркотиками, а здравым смыслом. Меня втянули в кампанию, призывающую руководствоваться только собственным здравым смыслом. В голове моей громко и четко, как назойливое напоминание, звучали только слова о том, что «здравый смысл подсказывает…» Как будто в мире нет и не может существовать ничего другого. Даже самые отчаявшиеся прибегают к здравому смыслу, чтобы уничтожить что-либо, кого-либо или самих себя. Желая свести счеты с жизнью, никто не станет бросаться из окна первого этажа. Здравый смысл, в основе которого лежат опыт и знание, подсказывает, что прыгать надо с крыши. Здравый смысл всегда поможет вам затянуть петлю на собственной шее, смешать яды в должной пропорции, правильно зарядить пистолет. Здравый смысл годится на все случаи жизни, и другого нам не дано. По крайней мере, тогда я думал именно так. Возможно, они решили сделать ставку на мой здравый смысл именно в силу того, что правильно распознали и хорошо изучили меня. Никогда прежде он не подводил меня. Когда-то он был предметом моих долгих споров с человеком, которого мы называли Генри Морган. Вероятнее всего, он и передал это словосочетание дальше как своего рода пароль.
Генри Морган умел блокировать здравый смысл на свой манер, возможно, глубже, быть может, полнее, не знаю. Опережая свое время, он стал носителем той одухотворенности, которая многие годы спустя объявилась в нашей части света как призрак, как мираж невозможного. В конце семидесятых таких людей было мало, особенно среди молодежи. Но даже тогда мне казалось, что одухотворенность его была ненавязчивой, умиротворяющей. Модное нынче словечко «расслабленный» еще не было в ходу, но если бы было, я бы сказал: «Ты расслабленный христианин». Это была такая форма религиозности, которую избирают отдельные личности, далекие от какой бы то ни было религии вообще, во всяком случае, не готовые следовать никаким предписаниям и, тем не менее, убежденные, что «там должно быть нечто большее, в противном случае все бессмысленно…». Но если вы попросите любого из них объяснить, что это «нечто большее» могло бы значить, они замолчат и, скорее всего, хитро улыбнутся, как будто скрывая от вас откровение, дарованное им в личное пользование и не предназначенное для посторонних ушей.
Так что взывать к «христианскому долгу» в моем случае было бессмысленно. Одинаково бесполезно было бы просить меня думать о благе отечества и безопасности королевства, или даже меня самого. В Вене к подобным доводам я был невосприимчив. Обращаться следовало только к моему рассудку. Здравый смысл был моей слабостью. Благодаря Генри для меня стала очевидной изменчивая и опасная природа рассудка. Он может быть испытан и востребован как умение, способность к восприятию гармонии, другими словами, для определения веса и размера абстрактных форм. Генри Морган полагал, что он обладает такой способностью. Но в том, что касается личных отношений, иначе говоря, той жизни, которую каждому из нас выпало прожить, подобные навыки оказываются непригодными, бесполезными. Они не избавят и не защитят нас от тех приступов разрушения и саморазрушения, которые чаще всего случаются с нами совершенно некстати. Но Генри с его расслабленной религиозностью умел придать им духовное содержание. «Нам нельзя иначе» – сказал бы он. «Запасами благодати» назвал он ящик беспошлинной водки, купленной им на финском корабле в Стадсгордене. Каждую из двенадцати литровых бутылок он осушил до дна. Он заранее планировал свои срывы, обращаясь к здравому смыслу, чтобы избрать наилучший момент для подтверждения его полной противоположности посредством долгих, разрушительных запоев, которые нередко заканчивались белой горячкой и принудительным лечением. Он мог сидеть с полным стаканом днями и ночами, уставившись в стену, недоступный, погруженный в решение загаданной самому себе загадки. В этом не было ничего уникального, или хотя бы необычного, но он делал это по-своему: его саморазрушение оставалось непостижимым, не подчинялось никакой логике и со временем могло привести к смертельному исходу. Быть может, это был крик о помощи, обращение к Богу. «Алкоголику нет необходимости обращатьсяк Богу, – сказал он однажды. – Он движется в правильном направлении с самого начала, у него есть опыт и желание подчинить себя высшей воле».
Мне был понятен образ его мыслей, но каждый свой загул я воспринимал как сбой в процессе собственного литературного производства, как аварию, влекущую за собой неизбежные травмы. Он сказал, и Мод с ним согласилась, что я наивен. Мне было обидно это слышать. Сегодня я уже смирился с этой мыслью, может, они и правы. Но я подозреваю, что и сам Генри был наивен ничуть не меньше. За его анахроническим упрямством и анархической непокорностью скрывалась безграничная вера в авторитет, готовность и даже стремление подчиниться, отдаться во власть, но только на своих условиях и только добровольно. Он ни за что не смог бы покориться самой нежной власти – свыше, повиноваться воле того, кто слабее, воле ребенка.
~~~
Долго еще я не мог оправиться после всего, что случилось. Как после тяжелой операции, мне словно дали шанс начать новую жизнь. Только от меня теперь зависело, станет ли эта жизнь лучше, чем прежняя. Вся квартира была уставлена цветами, как больничная палата, они стояли на каждом столе и на всех подоконниках. Шоссе за окнами скрылось в цветах. Я сам принес их домой. Целыми днями я только и делал, что ухаживал за этими растениями, осматривая каждое из них внимательнее и чаще, чем когда бы то ни было. Ради идеи, надежды ради. Я хотел найти себе осмысленное занятие, хотел с пользой употребить время, растраченное на ожидание, убитое время. Были у меня и розы, и гвоздики, и другие цветы, выставленные на продажу во всех магазинах, но были среди них и редкие в это время года ландыши, васильки и ромашки. Я уделял одинаковое внимание всем без исключения, как будто хотел в строении растений обнаружить скрытое послание.
Надо сказать, усилия мои не пропали даром, надежды оправдались. Я не молился, но если бы молился, то мог бы сказать, что поэт Лео Морган явился в ответ на мои молитвы. Он существовал и раньше в качестве брата Генри, но оставался невостребованным, как впадина без цвета и запаха, как неиспользованная урна, как пустой сосуд. Теперь сосуд наполнили водой, украсили цветами. И вдруг человек этот оказался удивительно живым, обрел яркую насыщенную биографию юного дарования, поэта, дебютировавшего на телевидении в самом нежном возрасте, «прови», [20]20
Участник «Прови» – шведского аналога популярного в середине 60-х голландского контркультурного движения «Прово».
[Закрыть]хиппи, правдолюб, который со временем, конечно же, спился. Этот слегка гротескный персонаж имел множество прототипов. Сегодня кажется, что все это случилось в одно прекрасное утро, и ощущение это не случайно. Я вспоминаю мрачные, тяжелые дни сразу после своего возвращения из Вены, и тоску, которая неожиданно для меня обернулась эйфорией творчества. Моя книга о братьях Морган снова легла на стол, чтобы в очередной раз подвергнуться правке с учетом новых обстоятельств, новых идей, в конечном итоге сводившихся к тому, чтобы превратить поражение в победу. Неоспоримые факты, которые оказались в моем распоряжении благодаря Мод, все то, что было предъявлено в качестве сурового обвинения политикам и бизнесменам, – все это пришлось изъять. Я потерпел поражение в Вене, однако все еще отказывался верить, что дело мое окончательно проиграно. Теперь я был готов удовлетворить ряд предъявленных мне требований, смягчить обличительный тон моих обвинений, чтобы после всего этого выполнить еще одно непременное условие, выполнить во что бы то ни стало – вставить в роман три слова, всего три слова, как сигнал, как знак, как подтверждение того, что я сделал все, что мне было велено, что я уступил, что борьбе за истину я предпочел позорное перемирие. По мнению некоторых, это означало победу здравого смысла. В конечном итоге, именно это стояло за словами «цветы зла».
Мне передал их невзрачный чиновник, назвавший себя посланником короны. Поначалу в ресторане «Черный верблюд» он произвел на меня впечатление дружелюбного и любезного человека, но как только мы вышли на улицу, заговорил резко и без обиняков. Выяснилось, что ему известно обо мне практически все: адрес, учебные заведения, которые я посещал, и другие факты моей биографии. Он особо подчеркнул, что за мной не числится никаких серьезных правонарушений. То есть он знал, с кем имеет дело, а о моей связи с Мод был осведомлен, казалось, лучше меня самого.
– Не позволяй ей руководить собой, – сказал он мне.
– Кто же тогда будет мной руководить? – спросил я. – Ты?
– Одно дело обладать талантом, – сказал он. – Совсем другое – использовать его по назначению. Мод не успокоится, пока не высосет из тебя все соки!
Вне всякого сомнения, он понимал, что разговаривает с глухим.
– Далеко не все женщины способны на это, но она от тебя просто так не отстанет.
– Поживем – увидим.
– Этот орешек тебе не по зубам, – сказал он. – Она просто использует тебя. Но только до тех пор, пока понимает, что ты можешь ей помочь.
– Помочь в чем?
– Отомстить, – ответил он. – За то, что ее бросили, как минимум, дважды.
– Наши отношения строятся на взаимовыгодной основе, – сказал я.
– Какая наивность, – произнес он. – Ты для нее, что мальчик на побегушках. Если вы только посмеете…
Возможно, он хотел перейти к угрозам, но не решился произносить их вслух и потому осекся. Он избрал другую стратегию. Наша беседа должна была оставаться приемлемой для любого отчета.
– Договаривай, – сказал я. – Если мы только посмеем – что?
Естественно, он в точности знал, какие именно сведения сообщила мне Мод, и понимал, что я собираюсь написать обо всем этом в своей книге. Без лишних слов, он посоветовал мне не делать этого. Совет его прозвучал довольно грубо:
– Не валяй дурака, иначе тебя ждут неприятности, большие неприятности.
Впереди у нас была долгая ночь, но это было только начало, а я не желал сдаваться так быстро. Поэтому я спросил:
– А что если я все-таки сделаю это? Что если я готов к большим неприятностям?
– Нет, не готов, – ответил он без тени сомнения. – Полагаю, ты хочешь знать, почему?
И он показал мне, почему, – другими словами, то, что он имел в виду, говоря о «больших неприятностях», – и я был вынужден признать, что к таким неприятностям я действительно не готов. Он показал мне нечто ужасное, но преподнес это так умело, что в тот момент, когда я уже решил, что все понял, я увидел в этом нечто другое – неоднозначное, неопределенное, стимулирующее воображение. Этого было достаточно, чтобы в сердце моем снова затеплилась надежда – надежда на то, что это ошибка, путаница, что все это лишь убогий спектакль, разыгранный для того, чтобы внушить публике отчаяние и смятение. Я ухватился за эту слабую надежду и сказал: «Не верю…». Вместо ответа он передал мне серебряную цепочку, тонкую цепочку и амулет с надписью на латыни: Hodie mibi, cras tibi.Я помнил, что это значит «Сегодня мне, завтра тебе», потому что видел этот амулет раньше – на груди у человека, которого мы называли Генри Морган.
Инженер указал на него и сказал: «Все, что осталось от джентльмена…» Он хотел сбить меня с толку, но, сам того не ведая, помог мне озаглавить книгу, которая лежала у меня дома в портфеле из свиной кожи в ожидании подходящего названия.
С этого момента и до моего возращения домой в Швецию сознание мое было окутано пеленою. Мне удалось пересесть с одного поезда на другой и не перепутать купе, но Данию, Германию и Южную Швецию я пересек, как зомби. Только ближе к Сёдертелье в голове у меня начало понемногу проясняться. Оглядевшись по сторонам, я не без удивления обнаружил, что скоро буду дома. Быть может, на платформе меня будет встречать Мод. Ничего хуже я не мог себе вообразить. К этому я не был готов.
Но она не пришла. Я поехал к себе на квартиру и позвонил ей уже из дома, чтобы сказать, что я устал, измучился и, кроме того, заболел. Я сказал ей, что подхватил грипп и что она, в ее положении, должна во что бы то ни стало держаться от меня подальше. Казалось, она была счастлива и почти спокойна.
Отключив телефон и откупорив бутылку, я принялся размышлять о том, какие варианты остались в моем распоряжении в данной ситуации, при условии, что я не готов потерять все сразу. Положение мое казалось мне безнадежным, меня унизили и смешали с грязью. «Вас оставят в покое, если вы согласитесь изъять из вашей книги самые неудачные места», – сказал мне посланник. После чего потребовал, чтобы я вставил в книгу его подпись в виде двух коротких слов: «цветы зла» – как знак для его шефа, который, взглянув на соответствующую страницу, увидит, что он своего добился, что он может подчинить себе кого угодно, дабы все шло своим чередом.
И вот, после долгих дней мучительной тоски и тревожного ожидания, из грязи родился поэт.
~~~
Значительную часть этого периода я пребывал в смятении, которое охватило меня еще в Вене. Чувство это оказалось настолько сильным, что изменило мое отношение к городу – воспоминания о Вене приобрели особенный и глубоко личный характер, а сам город стал для меня символом того, что можно было бы назвать картиной мира. Сосредоточенная в городе шпионская и подпольная деятельность никак не умаляла значения этого символа. Город тайных обществ, Вена слышала на своем веку столько паролей, что вместе они могли бы составить длинный и странный список, похожий на вымышленное стихотворение Лео Моргана. И сам Лео, тоже вымышленный, воплощал собой некий опыт, который ничего мне не дал, а если и дал, то совсем не то, чего я хотел. Этот персонаж появился на страницах моей книги как следствие унизительных обстоятельств – я был вынужден подчиниться чужой воле. Полученные мною распоряжения сначала лишили меня дара речи, потом смешали мои мысли и, наконец, заставили меня лихорадочно работать; они высвободили во мне энергию, о существовании которой я и не догадывался, и, принимая во внимание конечный результат, мне, пожалуй, следовало бы вспоминать с благодарностью тех, кто соизволил обратить на меня внимание. Лео позаимствовал свои черты у разных лиц, каждое из которых существовало в реальности и было неприятно мне по-своему, – в том числе и у Рогера Брюна. Но едва он успел появиться на свет как литературный персонаж, его прототипы исчезли. Брюн стал Брауном, а когда такой выдающийся человек переходит на другую сторону, у него обязательно находятся и последователи. Очень скоро мне показалось, что я без них скучаю. Стало пусто и тихо. Освободилось место для других. Появились новые пароли, такие как «либерализм» и «рынок». Экономические проекты, еще недавно неосуществимые, внезапно оказались не только возможными, но и успешными. Левым доктринерам указали на дверь, но их искания, душевный пыл и пристрастие к старым мифам подхватили другие люди, связавшие все это с мифом о личном успехе – поиск себя в новом контексте довольно скоро стал восприниматься как золотоискательство.
Однажды ночью я оказался за одним столом с «нарушителем границы». Дело было в «Таверне Гранта» на Страндвэген в конце 80-х. За несколько лет до этого я бы, не задумываясь, решил, что речь идет о границе государственной, скажем, о Берлинской стене, но теперь разговор зашел о границах человеческого сознания. В двух словах, этот человек полагал, что границы для того и существуют, чтобы их нарушать, что по другую сторону этих границ мы откроем для себя новую форму бытия – интеллект, более развитый и доселе нам неизвестный. Доказательства тому можно обнаружить повсюду, стоит лишь оглядеться вокруг. Или сыграть в рулетку, что мы и сделали несколько позже. Ясновидение, согласно запросам того времени, носило прикладной характер и могло делать человека счастливым и богатым. Что не исключало, однако, и просто эпохальных предсказаний. Мой собеседник наложил полупрозрачную кальку со схемой венской канализации на некий тайный символ, найденный им в какой-то оккультной книге, чем продемонстрировал их соответствие. С этим символом связывалось пророчество о том, что в 2000 году мир погибнет, с лица Земли будут стерты все города и цивилизации, уцелеет, по непонятным причинам, только Вена. Чтобы мирно завершить разговор, я предложил ему попробовать себя в научной фантастике – в нашей стране этот жанр оставался пока не освоенным. Он последовал моему совету и в течение нескольких лет бомбардировал меня историями собственного сочинения, в основном нечитабельными, количество которых, однако, неоспоримо свидетельствовало, что его способность переносить слова на бумагу выходит за границы возможного. У меня до сих пор хранится один из его рассказов, он дорог мне своим названием – «Библейские места в Швеции». Знакомый мой не соблюдал никаких правил, даже правил дорожного движения. Он погиб в автокатастрофе, задолго до 2000 года.
Однако призрак его объявился снова в смутные годы конца тысячелетия, когда неизбежный календарный феномен породил целую культуру хаоса и Апокалипсиса. Тогда поговаривали, будто компьютерные системы не справятся с переходом на двойку и три ноля, что вся цифровая аппаратура выйдет из строя, а вместе с ней погибнет и наша цивилизация. Напуганные граждане запасались провизией, водой и горелками, чтобы продержаться в первые, наиболее трудные дни; самые предусмотрительные попрятались к двенадцати часам в бомбоубежищах, опасаясь взрывов на атомных электростанциях и последующего распространения радиации. Мало что из этого сбылось, фактически – ничего, и в первые дни нового тысячелетия краска стыда залила лица тех, кто принял отчаянные меры для обеспечения собственной безопасности, молча презирая своих легкомысленных сограждан и, хотя и сдержанно, но в глубине души надеясь на то, что хоть что-нибудь да произойдет, хотя бы ради того, чтобы оправдать их затраты на собственное спасение. Очень скоро об этом уже никто не вспоминал.
Поезда ходили по расписанию, и я поехал в Стокгольм, по разным делам, а еще потому, что меня пригласили на день рождения Густава, сына Мод, которому должно было исполниться двадцать. Мод послала приглашение мне лично, на некрасивой рождественской открытке – такие посылают обычно для галочки, когда нет ни желания, ни времени вложить в это хоть немного труда. Раньше она сама делала изысканные рождественские открытки с фотографиями сына, нередко в белой рубашке с бабочкой – наряд несколько старомодный, но довольно трогательный, выражение любви и заботы гордой матери. Они никогда не были адресованы моей семье – всегда только мне лично, и каждый год я оказывался перед одним и тем же выбором: либо поставить открытку на комод в прихожей вместе с открытками от родственников и знакомых, адресованными всей семье, либо незаметно спрятать ее в ящик своего рабочего стола. Меня удивлял тот факт, что такая деликатная женщина, как Мод, обращается в своих открытках ко мне одному, игнорируя других членов моей семьи. Конечно, она не знала их лично, и, тем не менее, это было странно. Представьте, что вы встретили на улице супружескую пару и один из супругов начинает рассказывать вам о себе, мол, я живу там-то, я купил себе синюю машину, а на обед я собираюсь есть рыбу. По сути, может, оно так и есть, но это совершенно бестактно по отношению ко второму человеку, который молча стоит рядом. Только пожилые женщины, посвятившие всю свою жизнь заботам о муже, детях и других подопечных, имеют право демонстрировать эгоцентризм столь величественный, что понятия вроде обычной вежливости просто перестают существовать.
Мод была слишком молода для этого.
Рождественскую открытку с приглашением на двадцатилетие сына, как и все предшествующие подобные открытки от Мод, я отправил в ящик стола – именно там я долгие годы хранил эту историю в форме обрывочных записей, которые были необходимы мне для того, чтобы оживить память, когда вышеназванное смятение становилось особенно мучительным как чувство потери, как отречение, которое, в конце концов, оказалось напрасным.
Я позвонил Мод поблагодарить за приглашение. Она в ту минуту была занята и, казалось, расстроена, а поскольку мы не говорили друг с другом больше года, ей пришлось объясниться. Переживала она из-за матери, пожилой дамы, «старой ведьмы», которая имела обыкновение объявляться именно в рождественские дни. Выпустив пар, Мод сказала:
– Как же я рада!
Она и не надеялась на мой приезд, так как я давно уже не жил в Стокгольме и лишь изредка выбирался туда по делам. На этом наш разговор и закончился. Я даже не успел спросить, какой подарок хотел бы получить ее сын Густав. Я знал его так, как знают детей друзей и знакомых – сидишь за столом и ешь рождественский окорок или пасхального ягненка, а рядом сидит настоящий панк или будущий юрист. Он был как две капли воды похож на своего отца, что внушало больше опасений, нежели надежд. Но говорить об этом стало возможно лишь в последние годы – долгое время Генри Морган относился к разряду тех людей из прошлого Мод, о ком нельзя было даже упоминать. Я и сам когда-то входил в их число, но время немилости прошло, и мне было позволено общаться с ее сыном. На дни рождения я дарил ему подарки, о чем впоследствии не раз жалел, во всяком случае, выслушивал из-за этого упреки его матери, так как подарки мои нередко становились причиной безумной страсти, увлечения, одержимости – всех тех маний, жертвами которых становятся мальчишки. Однажды я подарил ему динозавра – довольно уродливую, но яркую пластмассовую игрушку, на брюхе у которой, как будто для пущей подлинности, красовалось латинское название. Мальчику тогда было пять лет, и прежде чем ему исполнилось шесть, он заселил динозаврами всю свою комнату. Он знал латинское название, отличительные черты, повадки, период существования и причины вымирания каждого отдельного подотряда. Один был страшнее другого, но имели они и нечто общее, о чем торжественно сообщалось в конце каждой утомительной лекции, а именно то, что все они вымерли, были истреблены, так или иначе, исчезли. Можно было подумать, что именно исчезновение делало их образ столь привлекательным.
Я выслушал немало лекций на эту тему, и присутствие Мод ничуть не разряжало обстановку. Другая мать улыбнулась бы от гордости за глубокие познания сына, Мод же, напротив, напрягалась и мучилась всякий раз, когда речь заходила об исчезновении. Иногда она смотрела на меня, словно хотела сказать «Зачем?», имея в виду подарок, из-за которого все это начиналось.
Несколько лет спустя я столь же необдуманно подарил Густаву игру о боксе. Эту дорогую и необычную вещь мне дали в редакции одной газеты на рецензию, но я, уже не помню почему, даже не раскрыл упаковку. Это была ролевая игра, что само по себе отбило у меня всякую охоту разбираться в ней. В то время ролевые игры были довольно новым явлением и ни у кого не вызывали особых опасений. Однако уже тогда у меня на этот счет имелось некоторое предубеждение. Мне доводилось встречать пионеров этого движения, взрослых людей, которые выбирались на выходные за город, чтобы побегать по лесу в костюмах хоббитов, словно только что сошедших со страниц «Властелина колец». Все это напомнило мне о самых невыносимых качествах Малу, моей бывшей «невесты», рисовавшей портреты наших будущих детей, которые – появись они на свет – уже бы пошли в школу. Представляю, как на первом уроке один из них встает, когда изумленная учительница называет имя Бильбо. Рассказывая об этом, я не смеюсь только потому, что женщина эта ушла из жизни, так и не став матерью. Моей вины в том нет, но мне все равно хотелось бы сказать несколько запоздалых слов в ее защиту. Со мной она распрощалась легко, без упреков и сожалений, но были в ее жизни и другие потери. Время обошлось с ней жестоко. Жестокость отличала двадцатый век. Судьба ее была типичной и необычной одновременно: типичной, потому что ее мученическое неравнодушие оказалось напрасным, а необычной – потому что она не побоялась это признать.
Я так и не выбрался навестить ее, но мы продолжали нашу переписку. В первый год от нее приходили злобные, немного сбивчивые письма, изобилующие обвинениями и нападками на всех и вся, но сдобренные описаниями природы, настолько красивыми и точными, что даже такой закоренелый городской житель, как я, начинал различать запахи. Вскоре она отказалась от мысли склонить меня к переезду в деревню и стала более подробно и последовательно рассказывать о своей жизни на ферме, о своих друзьях и о группе протеста против использования атомной энергии, организованной их усилиями в городке неподалеку. Это были серьезные и теоретически подкованные люди. Она загорелась этой идеей так же, как гашиш в ее чиллуме, который она оставила мне на хранение. Это была дорогая вещица, вырезанная из черного дерева в форме обезьянки – сначала голову обезьянки забивали гашишем, а потом поджигали. Референдум по атомной энергии нанес сокрушительный удар оппозиции, и письма Малу снова наполнились обвинениями и нападками – на этот раз в адрес рабочего движения, предавшего их идеалы. Я не помню точно, что я ответил, наверное, что-то обреченное, вроде: «А на что ты надеялась?» Малу сожгла мои письма, но я уверен, что пытался найти слова утешения. В ее письмах звучала какая-то высокопарная праведность – тон, который я старался игнорировать. Например, она могла разглагольствовать о неисправимых грешниках, которые грабят, эксплуатируют и насилуют землю-матушку, которые не желают приносить пользу, вносить свой вклад и трудиться на благо, и прочая и прочая. Со временем высокопарный тон исчез. Остались только «мелкие твари и большое разочарование».
Если бы я тогда был один, жил один, я бы принял это на свой счет, но в те дни меня интересовала только моя новая жизнь.
Одно время мне казалось, что все образуется. Она рассказала мне, что на фестивале народной музыки познакомилась с прекрасным человеком, а когда забеременела от него, искренне сокрушалась, что я не могу разделить ее чувства. Роды были преждевременными, ребенок погиб – подробности она рассказывать не пожелала. Поскольку все остальное она описывала очень подробно, я понял, что это было ужасно. Прекрасный человек в один прекрасный день исчез, довольно неожиданно. Но Малу была упрямой и сильной, она не сдавалась. Коллектив поредел, люди приходили и уходили, Малу выучилась на медсестру и получила работу в районной поликлинике. В 1984 году, который стал символом безумного будущего, Малу взяла кредит в банке и одна выкупила поместье, которое они раньше снимали у пожилой пары, брата и сестры. В течение двух лет она была счастливой помещицей. 1984-й, можно сказать, случился в 1986-м, в конце апреля, когда сотрудники атомной станции в Форсмарке забили тревогу в связи с повышением уровня радиации, источник которой, как выяснилось чуть позже, находился в 150 милях [21]21
1 шведская миля равна 10 км.
[Закрыть]от Форсмарка, в городе под названием Чернобыль.
Последнее письмо Малу было вполне официальным. Двадцать три копии этого письма были отправлены двадцати трем адресатам. Одна из копий лежит сейчас на моем столе среди прочих документов. Она пишет: «Только на пятый день ветер переменился. Я видела по белью, которое сушилось на веревке, что направление ветра изменилось на более западное. Но было уже слишком поздно. Все пропало, возделанная земля, которая должна давать нам хлеб насущный, лес с грибами, ягодами и травой для диких животных. Она не оставляет следов и не пахнет, но она – повсюду. Я знаю, что звери чувствуют это. Сегодня утром у изгороди стоял лось, недвижно и совершенно бесстрашно. Я насчитала двенадцать отростков у него на рогах. Он просто стоял и смотрел на меня – сначала с укором, а потом с сочувствием. Как будто в его глазах я была приматом, достойным сочувствия. Может, так оно и есть. Как бы то ни было, с меня хватит. Я отправляю это письмо только тем, кого любила и люблю. Никто из вас не должен винить себя, но если вы чувствуете вину, придется вам самим с этим разбираться. У меня больше нет сил».