355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клас Эстергрен » Гангстеры » Текст книги (страница 24)
Гангстеры
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:34

Текст книги "Гангстеры"


Автор книги: Клас Эстергрен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

~~~

Через несколько недель, в начале ноября мы с семьей отправились в местный трактир, чтобы отпраздновать день Святого Мартина. Нам и еще нескольким семьям предстоял традиционный вечер в краях, что дали миру не одно поколение зажиточных крестьян, а также одного писателя, портрет которого висит на стене в трактире. Одна из самых известных его книг повествует о еврее, который обманывал и обирал честных людей. Книга была написана в тридцатые годы, когда в трактире нередко собирались местные друзья Германии. Хоть заведение и сегодня выглядит так же, как в далекое военное время, печальные страницы истории предпочитают не вспоминать – большинство посетителей, напротив, оказываются очарованы атмосферой.

Кроме портрета писателя, на стенах висят фотографии, сделанные во время танцевальных вечеров с оркестром. В трактире выступали известные и не очень известные артисты, и одним незабываемым вечером пару лет назад я обнаружил среди снимков особенный, сделанный летом пятьдесят восьмого года и запечатлевший квинтет с певицей в сверкающем платье. На обратной стороне фотографии я прочел имена певицы и музыкантов. Мне было знакомо лишь одно – имя отца Генри Моргана, Барона Джаза. Вероятно, этот снимок стал одним из последних: тем же летом он погиб. На фотографии у него измученный вид. Может быть, именно выражение его лица привлекло мое внимание настолько, что я стал читать имена на обратной стороне.

Снимок был обнаружен на исходе «гусиного» вечера, и моя изумленная реакция не произвела особого впечатления – по крайней мере, на детей. Я показал им снимок со словами:

– Этот дяденька за пианино… его звали Барон Джаза… когда-то я дружил с его сыном…

– Понятно, – ответили дети.

– И что? – добавил старший.

Я натолкнулся на стену тотального непонимания.

– Они уже умерли, – попытался объяснить я.

– Ясно, – произнес один.

– Жаль, – добавил второй.

– Почему? – спросил третий.

– Когда-нибудь расскажу…

– Можно, мы пойдем? – В трактире был небольшой бар, где дети обычно смотрели телевизор или играли с музыкальным автоматом. Туда они и хотели вернуться теперь. Их не в чем было упрекнуть. Как они могли понять мое изумление?

Непреходящим или, по крайней мере, самым сильным впечатлением этого вечера стало именно это ощущение невозможности, неспособности передать чувство, которое охватывает тебя, когда внезапно возникает новая связь, когда происходит нечто неожиданное, мгновенно приближая то, что еще минуту назад казалось далеким и недостижимым. Непонимание оставляет тебя одиноким даже в кругу близких.

Все это произошло несколько лет назад. Впрочем, на этот раз в день Святого Мартина произошло нечто подобное. Дело было к ночи, уже подали кофе, коньяк и счет, гости собирались по домам. Дети сидели в баре и, поскольку их было немало, развлекались они по-разному. Кто-то смотрел телевизор, кто-то играл в флиппер, а кто-то боролся за последний глоток лимонада из бутылки. Музыкальный автомат играл песню, которую я сразу узнал – но не мелодию, а текст. Взглянув на экран с множеством окошек, среди которых можно было выбирать, я увидел названия песен и имена артистов. В ту минуту звучала «Sally, Go'Round the Roses» в исполнении «The Jaynettes»: «Sally, go'round the roses, Sally, go'round the roses, Sally, go'round the pretty roses. They won't tell your secrets, They won't tell your secrets, They won't tell your secrets, The roses won't tell your secrets».

Я узнал слова, но не мог вспомнить, откуда они мне известны – точнее, я не мог вспомнить, почему они кажутся мне знакомыми, если раньше я не слышал этой песни, не слишком популярной. Возвращаясь домой из трактира, я размышлял об этом, но ни к чему не пришел, а через десять километров мне пришлось переключиться на что-то другое. Вопрос все-таки был не из важных.

Но вскоре оказалось, что дело значительнее, чем представлялось вначале. Выяснилось, что эти строки, похожие на магические заклинания, лежали у меня на столе уже несколько недель. После драмы в стокгольмской конторе Конни я вернулся домой с большим багажом, который, к сожалению, не мог с гордостью распаковать и раздать детям – наоборот, этот неприятный багаж приходилось прятать: сообщения, информация, дезинформация, сухие факты вперемешку с догадками и смутными воспоминаниями, которые мне в течение долгого времени предстояло сортировать и укладывать, дабы не нарушать привычный ход вещей. Густав добрался до своей цели, расположенной недалеко от норвежской границы. Отец его девушки, Конни, разрешил одну проблему, создав другую, еще сложнее, – такое испытание выпало на его долю. Мы расстались друзьями, обменявшись формальными обещаниями поддерживать связь. С тех пор ни один из нас не давал о себе знать.

Поскольку речь во многом шла о догадках и предположениях, я делал заметки в помощь собственной памяти. Однако у меня не было ни малейшего представления о том, для чего мне нужны эти воспоминания. Намерения собрать их в единое повествование пока не возникало, время для этого еще не настало. Скорее, наоборот: зарубки я делал для того, чтобы избавиться от тревожных мыслей, которые меня мучили. Слова оседали на листках и клочках бумаги, которые, в свою очередь, скапливались в ящике стола, чтобы там и оставаться. Думать день и ночь о таком человеке, как Посланник, было сомнительным удовольствием. При любом упоминании этого чиновника возникало желание напиться в хлам, до полного беспамятства.

И все же я продолжал записывать, одно за другим. Часть «документов» угодила в тот ящик: анкета Конни, отчет о Сэнкет, несколько писем от Малу, несколько от Мод, мои старые смешные стихи. Вскоре ящик заполнился до краев. Однажды мне пришло в голову разыскать ту старую пьесу о Т. С. Элиоте и Грушо Марксе «Том и Юлиус», которую мне в восемьдесят шестом году дал Конни, найдя в недрах загадочного дивана своей конторы. Мой экземпляр лежал где-то в сарае, в одном из ящиков, в которых перевозили вещи восемнадцать лет назад. Я даже не знал, годится ли он еще для чтения или совсем изъеден мышами. После долгой возни с ненужными коробками я, наконец, обнаружил тот самый ящик, отмеченный большим вопросительным знаком, выведенным широким пером. Когда-то вопросительный знак, вероятно, означал сомнения относительно необходимости хранить содержимое ящика и дальше. По какой-то причине его все-таки сохранили – точнее, его спасла небрежность, лень или благословенное недоразумение.

Пьеса, на удивление хорошо сохранившаяся, лежала в пластиковом файле. Даже запаха не было. Я отнес ее в библиотеку, и как-то ноябрьским днем, усевшись перед камином в библиотеке с тарелкой последней осенней малины, которую собрали перед заморозками, стал читать пьесу. Сумерки загустели, малина осталась нетронутой.

Пьеса «Том и Юлиус», разумеется, была совсем не такой, какой я ее помнил. Прежде всего, она была лучше, намного лучше. А может быть, я, повзрослев на восемнадцать лет, вырос как читатель. Знакомясь с ней впервые, между убийством премьер-министра и катастрофой в Чернобыле, я был слеп и глух к тому, что значилось между строк, замечая лишь натужное выворачивание слов, скучные шутки и непереводимую многозначность – то есть все, чем страдает любительская драма. Взаимное уважение и восхищение двух джентльменов казались смешными, немного студенческими. Все, что прежде представлялось в лучшем случае трагикомичным, теперь, спустя годы, стало большим, возвышенным, общечеловеческой трагедией, скорбью, полное понимание которой, возможно, требовало человеческой зрелости.

Это была история двух всемирно известных гениев, каждый из которых знал, что это признание стоило утраты другого. Грушо Маркс видел самого себя, свои тайные свойства в Т. С. Элиоте и наоборот – Элиот видел свое собственное проклятое упрямство на пике случайного матадора. Кроме того, все, что они говорили, было также посвящено их женам как отчаянная мольба о понимании, обращенная к двум женщинам, которые не видели ни первого, ни второго, но третьего. Он постоянно присутствовал невидимым пятым персонажем, вызванным миметическим соревнованием джентльменов – более совершенное существо, столь же близкий, сколь недоступный, предмет поклонения и зрелого смирения.

В пьесе есть эпизод, по-любительски снабженный ремаркой «in the utmost gravity», большей частью состоящий из монолога Тома. Он звучит в ответ на реплику Юлиуса, который в стремлении угодить выучил наизусть часть «Бесплодной земли». Он цитирует:

 
Кто он, третий, вечно идущий рядом с тобой?
Когда я считаю, нас двое, лишь ты да я,
Но, когда я гляжу вперед на белеющую дорогу,
Знаю, всегда кто-то третий рядом с тобой,
Неслышный, в плаще, и лицо закутал,
И я не знаю, мужчина то или женщина,
– Но кто он, шагающий рядом с тобой? [34]34
  Перевод А. Сергеева.


[Закрыть]

 

Первый комментарий Тома звучит как одна из сносок: «Кажется, Шэклтон рассказывал, что первооткрывателям, когда их покидали силы, казалось, что их на одного человека больше».

Тогда Юлиус, пытаясь быть остроумным, произносит: «Сколько нас будет за столом сегодня вечером?» – «Четверо». – «Тогда накрывай на пятерых!»

Но Тому вовсе не хочется острот. Ремарка велит направить на него свет прожектора. В вольном переводе пьесы, вовсе не таком непринужденном, как цитируемый выше, Элиот произносит «in the utmost gravity»: «Каждая семья – полярная экспедиция: иссякающие силы и вечный подсчет расходов, которые всегда больше, чем следует».

Кто он, шагающий с тобой?

Еще можно вспомнить времена, когда ты видел в ней высочайшие высоты, а она – высочайшие высоты в тебе. Разреженный воздух и потоки света. Шанти.

Целая зима в биваке и ожидание у обрыва, чудесный мотив – видеть высочайшие высоты.

Но ведь на каждой вершине ждет флаг и шаги безликих конкурентов.

Кто он, шагающий рядом с тобой?

Всегда наступает этап, когда мужчина чует другого мужчину, а женщина – другую женщину.

Медлительность того, за кем ты постоянно наблюдаешь мысленно и в движении. Того, кто не поспевает и все больше опаздывает к ночному привалу. Hurry up please it's time. [35]35
  Спеши, пора! (англ.)


[Закрыть]

Кто он, шагающий рядом с тобой?

Наступает момент, когда ты, достигнув середины пути своей жизни, чуешь знакомца, что идет рядом с тобой и ждет – того, кем ты станешь, но не хочешь становиться. Того, кто спокойно ждет верной горячки, ошибки, неверного шага, осечки – слабая защита прекращает огонь.

Тогда он с холодным расчетом вступает, выходит вперед, называет имя, после всех лет молчаливого ожидания. С чиновничьим вниманием он набрасывает морщины на юное еще лицо, тяжелит беспечные еще шаги, обретая страшное сходство.

Ты ушел мальчиком, а возвращаешься таким, как твой отец. Родные улыбаются, словно перед искусным портретом. Дамы из паба щебечут через решетку: «Oh, late Sweeney's back!»

Чтобы мы ни делали, третий с нами.

Но не поддавайся отчаянию – накрой на стол для еще одного, расстели еще одну постель. Возможно, ты нужен третьему. Не бойся, у нас есть провиант – пара мешков замороженной любви, ее хватит на те месяцы, что предстоит провести на льдине, которую вы зовете домом.

(Hallucinating, like someone freezing to death.)

Летом – ведь лето все-таки наступает – ты выходишь в розовый сад с подносом, на котором чай и печенье и лимонад для детей. Послеполуденный покой.

Еще один бивуак, временное пристанище, но все же – ваше.

Вокруг тихо, слово в окрестностях все затаило дыхание.

Спокойно, тихо и светло.

Только и есть тень, что от бабочки, кружащей над детьми, что тихо играют на одеяле в траве.

Мужчина откидывается на спинку кресла и закрывает глаза.

Женщина откидывается на спинку кресла и закрывает глаза.

Там есть третий.

Оба слышат – поднимается и опускается чашка, собственный звук живого и мертвого.

 
Человек сам по себе есть один звук, фарфор – другой.
Но вместе они издают третий – чужой и навеки сожженный.
В глубине души ты знаешь, кто это был.
В глубине души ты знаешь, кто это есть.
В глубине души ты знаешь, кто это будет.
Мужчина или женщина – кто он, шагающий рядом с тобой?
 

Когда-то все это не произвело на меня особого впечатления, но теперь я сознавал собственную ошибку с привкусом стыда. Осенняя малина осталась нетронутой. Я долго сидел в кресле, почти без движения. Темнело, и вскоре комнату освещали только тлеющие в камине угли. Я думал, что кое-что понял за прошедшие годы, но теперь видел, что мое знание – всего лишь дорожные указатели.

Прошло некоторое время, прежде чем я смог взять себя в руки и дочитать пьесу до самого финала, который тоже неверно запечатлелся в памяти. Я думал, что все заканчивается глупой сценой, в которой Том и Юлиус сидят в разных концах дивана, попыхивая сигарами, свет меркнет, и Грушо произносит остроумный парафраз «Hollow men».

Эта сцена в пьесе присутствовала, но за ней следовал другая, более многозначная. Текст заканчивается тем, что господин и госпожа Маркс рано уходят домой, а господин и госпожа Элиот остаются в гостиной. Госпожа Элиот включает радио, чтобы услышать новости Би-би-си.

Но еще рано, новости не начались. По радио передают музыку, современную музыку – рок-н-ролл. Раздаются такты из «Sally, Go'Round the Roses». Госпожа Элиот, разумеется, полагает, что ее престарелый муж не переносит такие мелодии, и выключает радио. Но Том просит включит снова – он хочет слушать: «О truth unheard, my dear…» И вот слышится продолжение: «Sally, baby, cry, let your hair hang down. Sally, baby, cry, let your hair hang down. Sit and cry where the roses grow, You can sit and cry and not a soul will know, Sally, go round the roses».

Ремарка гласит: «The old Eliot nods, approvingly».

~~~

Этот пронзительный вопрос нельзя было отвергнуть, равно как и ответить на него: «…who is that on the other side of you?» Постепенно становилось ясно, что он уместен и оправдан везде, где бы ты ни обосновался. Вопрос входит в привычку, становится обыденным. Возникает контекст – дружба и любовь двоих, и вскоре появляется третий, так сильно желающий самоутверждения, что даже после угасания любви и окончания дружбы, когда человек остается один, третий никуда не исчезает – как тень, которая отрицает свое происхождение и утверждает себя частью иной, большей темноты. Возможно, эта истина не являлась поразительно новой, но более общечеловеческого я не нашел во всем материале. Я не мог решить, была ли она призвана нести страх или утешение, внушать мысль о присутствии божества, смерти – или речь шла о том, что целое всегда больше суммы слагаемых частей, было ли это художественно насыщенное высказывание или по случайности удачная пьяная болтовня. Кто-то нашел это примечание, написал на его основе монолог, уселся на диван, который поглотил всю пьесу, а много лет спустя вновь изверг на поверхность. Попробуй изложить такую предысторию совету драматургов в театре.

Но попытаться стоило. Собрав свои впечатления воедино так, чтобы их можно было передать, я решил связаться с Конни и сообщить, что изменил мнение о старой пьесе: кто бы ее ни написал, я готов взяться за перевод и затем попробовать найти театр, который ее поставит.

Я позвонил, но в конторе Конни никто не ответил. Автоответчик не сработал, и сигналы исчезли в тишине. Я предположил, что контора закрыта – временно или даже навсегда. Его домашний номер был засекречен, но я нашел номер жены. Анита ответила радостным, бодрым тоном и подтвердила, что контора закрыта. Фирма была на грани ликвидации.

– Конни так и не пришел в себя… – сообщила Анита. Найти его было невозможно, и, судя по ее тону, сейчас было неподходящее время для дальнейших расспросов. Я все же объяснил, что речь идет о пьесе «Том и Юлиус», и Анита пообещала передать просьбу мужу, чтобы тот отыскал меня сам.

Но Конни так и не позвонил. Спустя неделю я снова набрал номер. Анита ответила с удивлением – или попыталась изобразить удивление, как будто вовсе не имела представления о делах и словах своего мужа. Разговор закончился примерно так же, как и прошлый. Но Конни не позвонил и на этот раз. Может быть, он впал в депрессию, а может быть, не хотел напоминаний о постыдной ситуации. Мне не хотелось действовать дальше без его одобрения, поэтому пьеса осталась непереведенной, хоть и лежит по-прежнему на столе, среди прочих документов, имеющих отношение к этой истории.

Один из вышеупомянутых документов – письмо, полученное мною в конце ноября. Его отправил Густав, из деревни у норвежской границы. Начал он с благодарности за помощь и с извинений за то, что долго пропадал. Густав удостоверился, что я все же в курсе происходящего, благодаря другим источникам, и знаю, «где находится Сэнкет и что это означает». Он понимал, что мы беспокоились о встрече в горах, когда он ворвался в их мир, дав понять, что мнимая тайна давно известна врагам. «Камилла, конечно, разозлилась, – писал Густав. – Не потому, что приехал именно я, но потому, что я имел отношение к ней. Она боялась, что на нее возложат вину». Но ничего подобного не произошло. «Они сразу поняли, кто настучал, – писал Густав, – и вышвырнули его прочь, и еще долго над этим смеялись. Он стал местным Квислингом. Здесь многие привыкли к полицейской слежке. Мол, никогда не знаешь…»

Из дальнейшего становилось ясно, что Густав и Камилла помирились, нежно любят друг друга и решили жить на севере, «пока все идет хорошо, как сейчас».

Хорошие новости. Мое внимание особенно привлекла фраза «никогда не знаешь». Я увидел в этом утешительный знак, говорящий о том, что его северные друзья вовсе не фанатики, лелеющие представления о Совершенстве. С такими людьми я сталкивался в самых разных ситуациях: они поднимают ужасный шум, стоит им узнать, что поблизости есть неверный. В результате начинаются процессы, которые могут разрушить все.

Письмо Густава было выдержано в жизнеутверждающем, почти веселом тоне до самого конца: «Ты должен позвонить маме!» За прощанием следовала приписка: «Я серьезно, правда

В начале декабря я должен был снова поехать в Стокгольм по делам, и мог заодно повидаться с Мод. Я позвонил ей, чтобы предложить встречу. Часы показывали не больше восьми вечера, но по голосу было слышно, что я ее разбудил. Она говорила хрипло и медленно, я застал ее врасплох, и она, очевидно, не слишком обрадовалась.

Я спросил, не помешал ли. Мод ответила отрицательно. Я поинтересовался, как она себя чувствует. «Отлично», – как бы недоуменно ответила Мод. Ни в одном разговоре со мной она не упоминала ни о каких болезнях. Густав что-то говорил, но тема потонула в потоке прочих важных вещей, связанных с ним.

Мод была немногословна, и я тщетно пытался выяснить, рада она моему звонку или желает поскорее закончить разговор. Повисали долгие паузы, она не реагировала на мои уловки и не спрашивала, как у меня дела. Мод казалась вполне равнодушной.

– Густав прислал письмо, – сказал я. – Кажется, ему нравится на севере…

– Не сомневаюсь, – ответила она. И точка.

Все это начинало раздражать. Может быть, следовало сказать, что ее сын настойчиво просил меня позвонить ей, что он беспокоится, а я хочу понять, почему.

Наконец, я сообщил, что собираюсь в Стокгольм и «очень хотел бы пригласить ее на ужин».

Помолчав секунду, она ответила:

– Не выйдет.

Выдержав еще одну паузу, она добавила:

– Но ты можешь прийти ко мне, поужинаем здесь.

На том и порешили. Больше сказать было нечего, и, чтобы поддразнить ее, я произнес:

– Спокойной ночи, можешь спать дальше.

На что Мод неожиданно, будто в чем-то признаваясь, ответила:

– Да, буду спать.

~~~

В Стокгольме не первый день стояли холода, пару раз шел снег, днем таял, ночью снова примораживало, затем вновь наступала оттепель, а на следующий день после очередной холодной ночи могло припорошить снегом. На тротуарах было скользко, так как никто не собирался брать на себя ответственность за посыпку улиц песком.

Пожалуй, декабрь – лучшая пора в Стокгольме. Множество населяющих его крестьян довольно наблюдают, как город украшается символами древних деревенских традиций, светящимися, блестящими, ароматными стеариновыми свечами, отлитыми бабулькой где-нибудь на чердаке, еловыми ветвями из далеких лесов, соломенными козлами, факелами и открытым огнем с треножниками и котлами, полными горячего варева с приправами по старинным и тайным рецептам. И, вопреки ожиданиям, крестьяне вдруг понимают, что живут в большом городе и начинают соответственно себя вести: отправляются в центр и тратят все свои деньги на развлечения, рестораны и подарки. И тут, и там, даже в обычно пустынных местах можно встретить людей навеселе после кружки глинтвейна, нагруженных подарками, с загадочными улыбками. Даже самые плохие рестораны в эту пору набиты до отказа.

В одном из таких плохих ресторанов с дешевой едой и алкоголем на улице Руслагсгатан, где любят обитать криминальные типы, предпочитающие держаться в тени, я провел целый вечер. Некоторые из посетителей были знакомы мне по прежним временам, а отошедшим в мир иной пришли на смену новые, более трезвые и опасные господа. Место встречи предложил кинопродюсер, который хотел именно здесь обсудить фильм по сценарию, написанному мною много лет назад и с тех пор лежавшему нетронутым. Деньги были заморожены, проект закрыт и забыт. Даже мною. Но времена менялись, начальники тоже, и вот появились новые, свежие деньги.

История была во многом посвящена экономическим преступлениям восьмидесятых. Все начиналось с торговли бриллиантами: обманутые люди вкладывали деньги в никчемные камушки, упакованные в пластиковую пленку, которые, в свою очередь, являлись гарантом кредитов – и заканчивалось «bad bank», который давал деньги предприятиям под залог очень сильно переоцененной недвижимости. Диалоги, насколько я помнил, изобиловали жаргонными выражениями вроде «резаный займ», «фирма-скорлупа» и «вратари». Важной предпосылкой развития истории была так называемая «ноябрьская революция» восемьдесят пятого года, которая изменила весь рынок кредитов и отменила целый ряд ограничений. Деньги сновали вокруг, как безумные, и шли к кому угодно в руки. Как и всегда, платить по счетам пришлось «простому человеку», который получил таковые с пятисотпроцентной накруткой. Фильм открывала сцена с седобородым старичком в плаще из грубого сукна, который заходит в отделение банка небольшого селения в центральной Швеции. Он ведет с собой козу, очень похожую на инсталляцию Раушенберга из Музея современного искусства в Стокгольме. Только вместо автопокрышки коза несла двадцатипятикиллограммовый тротиловый пояс. Террорист-самоубийца с козой. Так начинался фильм. Большой взрыв. Больше я ничего не помнил.

Продюсер угостил меня пивом и начал обычный продюсерский разговор о том, что в сценарии есть что-то такое, «что сейчас очень в тему». Я решил подождать с пивом и попытался сосредоточиться, но вскоре понял, что это невозможно. Во-первых, мне было совершенно неинтересно возиться с этим старым барахлом, а во-вторых, продюсер имел при себе мобильный телефон с невидимой гарнитурой. Он был человеком востребованным, и телефон во внутреннем кармане пиджака беспрерывно гудел. «Можно сказать, сегодня это так же актуально…» – говорил он и вдруг застывал с глупым, пустым выражением лица: «Сразу направо за дверью…» – а после возвращался к прежнему: «И продолжить эту тему можете только вы…» Он держал перед собой блокнот с заметками, которые листал, озвучивая свои идеи и предложения по изменению сценария. Продюсер так увлекся, что совсем не заметил моей незаинтересованности. Я говорил: «Хорошо…» и «Очень хорошо…» – в ответ на любую реплику, почти уверенный, что и на этот раз никакого фильма не выйдет.

– Единственное, чего здесь не хватает, – это любовной истории, – сказал продюсер. – Тоненькой, тоненькой красной нитью… – В эту секунду на лице его снова возникло туповатое выражение: – Нашел? Хорошо… – Я стал изучать вид из окна. Снова шел снег. Продюсер тоже это заметил и произнес в свой телефон: – Черт побери… снег пошел… А сцена с погоней должна быть в августе…

Кажется, именно в этот момент я решил не начинать никакого сотрудничества с ним. Продюсер сулил мне золотые горы, но я готов был отказаться от всего, лишь бы его не видеть. При первом же удобном случае – как только вновь зазвонит телефон – я намеревался встать и уйти без комментариев. Если комментариев от меня все же потребуют, я укажу на абсолютную несовместимость взглядов. «На что? – спросит он. – На что конкретно?» И я просто отвечу: «На снег…»

За каждую снежинку, которая опускалась на Стокгольм, следовало на коленях благодарить Создателя. Капли воды с неба застывают в кристаллы и беззвучно ложатся на землю, сцепляются и утрамбовываются на поверхности новым отложением, не только белым, светящимся и красивым, но создающим новую основу и новое трение, меняющее все повадки. Ступать на такую почву приходится с осторожностью. Но как бы внимателен ты ни был, рано или поздно все же поскользнешься, и если не сядешь на зад, то проедешь вперед, рискуя потерять равновесие – или вновь обрести его, удержавшись от падения, и это мгновение открывает новую грань жизни.

Скольжение и балансирование вовлекает всех и каждого, становясь частью уличного движения, и порой вызывает неожиданное легкомыслие посреди застывшего напряжения. Все вынуждены так или иначе принимать во внимание это новое обстоятельство. Крайне важные персоны вдруг превращаются в статистов из скетча про Хелан и Хальван. Представление о достойном поведении женщины вне дома еще недавно было связано с крайней сдержанностью и холодностью. Любое спонтанное и не рассчитанное движение угрожало репутации. Исключения были малочисленны – во всяком случае, в общественных местах. Одним из таковых был выход на лед в коньках. С начала прошлого века сохранилось несколько удачных кинофрагментов, где респектабельные женщины скользят по льду залива Нюбрувикен на коньках. У некоторых получается скользить вперед почти без трения – свободно паря по пленке льда над холодной черной глубиной. Самые смелые смеются и машут в камеру. Пожалуй, это самая красивая съемка той эпохи – эпохи корсетов и длинных юбок.

Эта красота невозможна без холода, снега, льда и, разумеется, без женщин. Глупому продюсеру ни за что не понять этой связи.

Впервые я увидел эту съемку дома у Мод, после долгой зимней прогулки на Юргорден. В тот день этот фильм поведал мне что-то особенное. Воскресенье выдалось морозное. Мы совершили долгую прогулку от площади Нюбруплан вдоль Страндвэген, где стояли примерзшие паромы, и дальше через Юргордстаден, вокруг Блокхюсудден и обратно.

Густав лежал в коляске и почти все время спал. Мы с Мод давно не виделись, и мне казалось, что она переменилась. Мод была матерью-одиночкой, но очевидно довольной и счастливой. Она утверждала, что ни в чем не нуждается. Сын наполнил собой ее существование, разговоров о Генри больше не слышалось, и обо мне в обозримом будущем речь тоже не шла. Мод подумывала о смене работы и даже новом образовании. Самые бурные годы прошли – Мод, которую я знал, больше не было, но пытаясь понять, что изменилось, я ничего не видел. Может быть, ушел страх. А может быть, она его больше не показывала. Она шла – чуть вразвалочку – толкая перед собой коляску с большим достоинством, с некоторой элегантностью, которая, как и в случае с ее матерью, слегка теряла в силе, стоило Мод открыть рот. Порой она говорила о временах, когда «все это закончится», когда сын будет подростком, а она сорокалетней женщиной. У Мод было четкое представление о том, как она будет выглядеть и вести себя. В особенности я помню ее слова о молодых любовниках.

Все это было эгоистично и несколько немилосердно, и чем дольше длилась наша прогулка, тем более мы удалялись друг от друга. Мы уже долгое время общались лишь от случая к случаю: пока я жил за границей, она написала мне лишь пару, мягко говоря, язвительных писем – по причине выхода моей книги. В Париже у меня завязался роман с джазовой певицей, и Мод каким-то образом об этом узнала. Она обошлась с этим фактом так же, как порой обходилась ее мать: сначала поверхностно осудила, а затем погрузилась в молчание и полное непонимание. Может быть, эта зимняя прогулка и невыносимые разговоры о будущем служили наказанием. Неприязнь, в любом случае, была ощутима, и чем дольше я молчал, тем больше она разглагольствовала.

Будущее Мод было расписано по минутам, и мне не осталось свободного островка. Однако были другие островки – ледяные: по дороге домой мы угодили на дорожки, не посыпанные песком. Я вез перед собой коляску и опирался на нее. Когда я спросил Мод, не хочет ли она занять мое место, она отказалась, заявив, что прекрасно справляется сама. Тогда тоже падал снег. Смеркалось. Некоторое время мы молча шли вдоль канала в город. Я мерз, так как плохо подготовился к долгой прогулке, а слова Мод только добавляли холода. В этом состоянии оледенелости и едва ли не помешательства я заметил, как она движется на скользкой поверхности: каждый шаг, каждое движение свидетельствовали об острой бдительности и, в то же время, веселой беспечности. Каждый шаг на скользкой тропинке был сопряжен с риском, напоминал об опыте и знании, хранимых с детства, о многих зимах с их скользкой слякотью и обманчивыми сугробами, и показывал умение справляться с этим риском, рассчитывать и планировать – что не всегда помогает, но все же позволяет держаться приличий во время прогулки. Впрочем, такое балансирование довольно утомительно, и Мод пришлось в конце концов ухватиться за мою руку, чтобы передвигаться дальше, не теряя веселого настроения. Этот климат, творящий такой лед и таких женщин, надо любить. Снег, который падает сейчас, выпадет снова и снова и напомнит тот снег, что шел полвека назад – и ты снова молод, свободен, и все возможно в этой жизни.

Мы пришли домой к Мод, замерзшие, но вновь сблизившиеся на время, и выпили горячего шоколада.

Мод кормила Густава, а я смотрел телевизор. Показывали хронику старых съемок: там я и увидел женщин на коньках, рассекающих Нюбрувикен. Мне показалось, что этот эпизод говорит о жизни нечто особенное, но не мог понять что. Впечатление не проходило, и слова пришли не сразу – лишь спустя много лет в разговоре с продюсером, когда прозвучал отказ от работы. Я думал, что он потребует объяснения. Но этого не произошло. Поэтому объяснение прозвучало здесь.

Я распрощался с продюсером самым вежливым образом и отправился прямо из этого дурного ресторана домой к Мод. Она пригласила меня на обед. По дороге я купил цветы – большой букет красных роз – и, расплачиваясь, совершил странный, более или менее неосознанный поступок. Я не спросил цену, протянул кредитную карточку, но, готовясь подписать чек, не стал надевать очки, чтобы увидеть цену. Просто поставил подпись, поблагодарил и вышел. На улице мне пришло в голову, что я, вероятно, боялся дороговизны букета – боялся, что цена покажется слишком высокой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю