Текст книги "Гангстеры"
Автор книги: Клас Эстергрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
~~~
Диван этот называли Молохом, потому что он постоянно проглатывал самые разные предметы. Стоило обронить хоть что-нибудь, и вещь загадочно исчезала. Конни утверждал даже, что у дивана есть руки или щупальца, с помощью которых он обшаривает карманы гостей. Большой и тяжелый, обитый к тому времени уже изрядно потертой опойковой кожей, с четырьмя широкими подушками, он мог легко разместить на себе пару-тройку рослых мужчин, даже если бы они решили разлечься на нем. Но был коварен. Любой предмет, выскользнувший из кармана или просто оставленный на диване, если его не хватились сразу же, можно было считать пропавшим без вести. Возникает резонный вопрос, куда же все это девалось. В недрах дивана был захоронен небольшой клад, состоящий главным образом из монет – некоторые были украшены профилем Густава V, другие имели иностранное происхождение. Кроме того, можно предположить, что в глубине его в большом количестве залегали книги, журналы, ключи и компакт-диски, несколько водительских удостоверений, расчесок, зажигалок и портсигаров, а также бессчетное множество самых разнообразных шариковых и перьевых ручек, среди которых могли заваляться и довольно дорогие экземпляры. Маленьким детям строго-настрого запрещалось садиться на этот диван. И если поначалу это было лишь шуткой, призванной защитить дорогую обивку от малолетних вандалов, то в конце концов шутливое отношение сменилось вполне заслуженным уважением – диван не знал пощады, утроба его была ненасытна, за время своего пребывания в доме он увеличил вес приблизительно вдвое. Конни не раз повторял: «Мне это уже надоело. Пора с этим кончать…» – так, словно собирался покончить не только с диваном, но и со всем своим бизнесом. В случае переезда или эвакуации, диван бы не сдвинулся с места. Пришлось бы разделать его тушу, изрубить его на куски. Рано или поздно, Конни бы вскрыл свой диван и опорожнил его прожорливое брюхо, и тогда содержимое Молоха, предметы, однажды утерянные или доселе невиданные, составили бы все наследство Конни – ничего другого ему бы от прежней жизни и не досталось. Возможно, опустошая диван, ему предстояло сделать сенсационные открытия, обнаружить секретные отчеты, бумаги и документы, чековые книжки и счета, о существовании которых давно позабыли. Одному только Богу известно, что таил в себе этот диван.
Конни предпочитал стоять в эркере, отлучаясь только для того, чтобы проверить, работает ли телефон.
– Кто должен тебе позвонить?
– Они, – сказал он. – Зараженные.
– А кто они, собственно, такие?
– Люди, с которыми я связался. Но не по собственной воле. У меня не было выбора. Они разыскивают мою дочь, и они ее найдут. Я в этом не сомневаюсь.
– Отлично, – сказал я. – И давно ты ждешь звонка?
– Торчу здесь уже третий день.
В торговом центре духовой оркестр заиграл марш. Конни выглянул в окно. «Вот черт…» – сказал он. Я подошел к нему, чтобы посмотреть, в чем дело. Музыканты в красных униформах играли в сопровождении команды юных танцовщиц. На фасаде здания, по обе стороны от эркера, красовались две дюжие валькирии. Когда-то беззащитные перед натиском стихий, они изрядно пострадали от ветра, осадков и выхлопных газов и теперь выглядели так, словно подхватили неизлечимую болезнь. Одна из них потеряла ухо, другая осталась без носа.
Как выяснилось, церемония открытия планировалась заранее и была подготовлена ассоциацией предпринимателей, которая с момента своего образования выросла вдвое. Пассаж, объединенный под одним стеклянным перекрытием с пятью новыми офисными зданиями, стал одним из крупнейших во всей Скандинавии торговым центром. Старые здания, протянувшиеся во всю длину торгового ряда, были построены в начале двадцатого века, в эпоху шумного ликования, согласно критически настроенным умам того времени, отмеченную непримиримым антагонизмом роскоши и нищеты, который во избежание социальных конфликтов на уровне общественного сознания было принято всячески скрывать или, по крайней мере, приукрашивать. Именно в этой части города жили люди состоятельные, те, кому и в голову не приходило стыдиться своего богатства. Наделенные в достатке всем, кроме скромности, они строили себе дома с вычурными фасадами, изобилующими дорогой лепниной и всевозможными архитектурными излишествами. Многие подъезды, ныне едва заметные среди огромных витрин, были украшены фресками, чьи сюжеты, заимствованные из исландских саг и скандинавской мифологии, служили напоминанием о языческих, но, тем не менее, достойных всяческого почитания, предках. Чем искуснее выглядело это напоминание, это звено, связующее одальмана, [26]26
Свободный землевладелец.
[Закрыть]который поклонялся асам, с благочестивым гражданином оскарианской эпохи, тем вернее сам художник становился одним из участников шумного ликования. Потому что именно в этом и заключалось главное достижение эпохи – подаренное разобщенной нации единое для всех ослепительное прошлое, способное внушить подданным разных чинов и сословий одинаковое уважение.
Конни Ланг стоял в своем эркере – теперь, как и много лет назад, когда он был ребенком и не доставал до подоконника. Тогда его отец подкладывал ему под ноги пару экземпляров «Ежегодного статистического вестника», чтобы сын мог выглянуть из окна и полюбоваться уличной толпой. «Вот оно наше сырье», – приговаривал отец. Пол в эркере был на ступень выше, чем в комнате, и тем самым представлял собой своеобразный пьедестал или «the bridge», [27]27
Мостик (англ.).
[Закрыть]как его называл партнер отца – человек со странностями, обожающий все английское, вернее, все то, что соответствовало его представлениям о доброй старой Англии. Кроме всего прочего, он восхищался торговым флотом, вследствие чего в обстановке его кабинета прочитывалась морская тематика. Нельзя сказать, что вся отделка этого помещения была решена в едином стиле, но внимательный глаз не мог не обратить внимания на отдельные детали, предназначенные для того, чтобы создать определенное настроение. К примеру, на стене между окнами эркера висели латунные корабельные часы с боем. Они только что пробили пять склянок утренней вахты. «Alone on the bridge», [28]28
Один на мостике (англ.).
[Закрыть]– говаривал отцовский партнер, глядя сверху вниз на толпу, заполонившую узкую асфальтированную улочку с магазинами на каждом шагу, как одинокий капитан, у ног которого на нижней палубе копошатся рабы. Мальчишкой, Конни нравилось думать, что эркер похож на капитанский мостик, но, повзрослев, он долго не мог понять, каким образом это высокомерие сочетается со смирением, провозглашенным важнейшей из добродетелей в стенах отцовского предприятия, которое было принято называть не иначе, как Институтом. Люди на улице представляли собой ценный материал. Цель конторы, разместившейся над ними, заключалась в том, чтобы предоставлять вышестоящим инстанциям сведения, отражающие изменения общественного мнения по самым разным вопросам, от политики до потребительского спроса. Данная информация служила основанием для принятия решений, мудрых и осторожных, независимо от того, кто их принимал. По мнению владельцев, Институт использовался как важный инструмент в процессе разработки и создания уникальной структуры – шведской модели. Необходимым условием существования такой модели было наличие процветающего предпринимательства и строгой политики распределения, которые порой казались такими же несовместимыми противоположностями, как одальманы-язычники и благочестивые оскарианцы. В сложившейся ситуации требовались квалифицированные кадры, чья способность использовать это взрывоопасное соединение без риска разнести все к чертовой матери являлась важнейшим достижением того времени. Самым успешным было позволено участвовать в шумном ликовании эпохи.
Именно на этом поприще Институт Лангбру добился значительных успехов, занимаясь изучением общественного мнения, ненадежного, капризного, в некоторых случаях, непредсказуемого. Правильная оценка господствующих в обществе умонастроений позволяла обращать то, что казалось взрывоопасным, в нечто динамичное и мощное, в нечто полезное – в движущую силу, появление которой, по мнению некоторых, положило начало бесконечному прогрессу.
Вот какое наследство было доверено в управление Конни Лангу; и не только сам Институт, но и особый дух – вера в то, что мнение простого народа, этой серой и безликой массы, следует уважать, особенно если оно выражается в конкретных цифрах и процентных соотношениях. Возможно, в былые времена Конни и верил в это, но теперь, когда я видел его перед собой в проеме эркерного окна с незажженной сигаретой во рту, бледным лицом и тусклыми от недосыпания глазами, он больше напоминал человека, лишенного всякой цели и смысла.
– Тебе надо поспать, – сказал я. – Я послушаю телефон.
– Ничего, – сказал он. – Я в порядке.
– Что у тебя там за таблетки?
– Маленькие белые. Мне дал их Блейзис. Ты его знаешь?
– Румын?
Конни кивнул.
– Он профессионал… Значит, депрессант он тебе тоже дал.
Конни кивнул еще раз.
– Он объяснил тебе, как часто их принимать?
– Все в порядке, – сказал Конни. – Мои мысли ясны как никогда.
– Но красный ковер ты не заметил.
– Это потому, что вы меня отвлекли.
– Его постелили до нашего прихода.
– Хватит, – сказал он. – Я сам разберусь, когда мне и что принимать.
– А что, если нет? Сколько штук у тебя осталось?
– Достаточно.
– Как выглядит депрессант? Большие синие таблетки?
Но Конни не желал это обсуждать. Лечь спать для него в тот момент было равносильно предательству – все равно, что отказаться от собственной дочери.
– Она надеется на меня…
– Ладно, – сказал я. – Ладно. Но ты помнишь, где они лежат, да?
– Там, в прихожей, – сказал он. – Или здесь, в ящике…
Он открыл ящик стола, но ничего там не нашел. Он вышел в прихожую, налетев на дверной косяк, и тут же вернулся с маленьким белым конвертом в руках. Он обронил его на стол так, что конверт лег прямо перед старомодной рамкой с портретом дочери как письмо соболезнования. Фотография была сделана в год окончания школы. Он передал мне рамку, чтобы я мог рассмотреть портрет получше. Ничего особенного я не увидел, тем более, что снимок был сделан два года назад: блондинка в черной водолазке своей улыбкой заставляла задуматься о том, что же такого смешного сказал ей школьный фотограф. Но, как я уже и говорил, снимок был двухлетней давности – мало ли что могло произойти в жизни девушки за два года. Возможно, она уже не была блондинкой, и уж наверное, чтобы развеселить ее теперь, одной дежурной шутки суетливого фотографа было бы недостаточно.
~~~
– Испытываешь ли ты угрызения совести?
Вопрос этот, словно из анкеты, задала его дочь Камилла за столиком одной из множества закусочных в новой части торгового центра за несколько недель до церемонии открытия. Они наскоро пообедали и теперь пили кофе: он – эспрессо, она – одну из многочисленных разновидностей кофе с молоком, которыми изобилуют меню новых кафе. Вопрос прозвучал несколько надуманно. До этого они говорили совсем о другом, потом им принесли кофе, и теперь они сидели молча, разглядывая длинный забор, скрывающий еще не достроенные магазины. Забор был разрисован граффити и заклеен афишами. Конни колебался; готового ответа у него не было, а молчание, предшествовавшее вопросу, выхватило его из контекста и, тем самым, наделило особым значением – он возник из ниоткуда, словно по волшебству, и потому напоминал один из многих совершенно ни с чем не связанных анкетных вопросов. «Как часто Вы ездите в пригородных поездах? Испытываете ли Вы угрызения совести?» Институт был одним из последних учреждений, заменивших в своих анкетах формальное Вына неформальное ты.Конни мог даже припомнить дискуссии, предшествовавшие столь важному шагу, горячие споры между своим отцом и его партнером. В подобных диспутах они не придерживались определенных позиций: в одном случае один из них мог быть настроен весьма радикально, другой – вполне консервативно, но в следующий раз они могли поменяться ролями. В обсуждении именно этого вопроса роль консерватора выбрал «англичанин». Он настаивал на сохранении формального обращения. Будучи, в принципе, сторонником равенства, он, тем не менее, оставался непримиримым противником любых реформ, направленных на упрощение шведского языка. По его мнению, в долгосрочной перспективе это привело бы к вырождению.
– Такое бывает и с растениями, и с животными, – сказал он.
– Много ли ты знаешь о растениях и животных? – спросил его тогда отец Конни. – Ты же сено от соломы отличить не можешь!
Посреди этого довольно жаркого спора они оба разразились хохотом, настолько громким и продолжительным, что присутствовавший при этом ребенок тоже невольно рассмеялся, благодаря чему, возможно, эпизод этот и сохранился в памяти Конни. Со временем «англичанину» пришлось уступить. Формальное Выбезнадежно устарело, социальная иерархия была упразднена из повседневной речи. Но вот сменилось два поколения, и обращение на Вынеожиданно для всех снова вошло в употребление. Сегодняшние продавцы и официанты пользовались им с удивительной самоуверенностью. Конни считал этот факт достойным отдельного исследования.
Возможно, его молчание уже содержало в себе ответ. Во всяком случае, продолжалось оно чуть дольше, чем обычно. Его дочь задала ему вопрос, искренне, без задней мысли, а он разжевывал его, как бискотти, поданное ему вместе с кофе, и в памяти его один за другим воскресали образы – безупречно завязанный галстук-бабочка в крапинку – и запахи – кофе с молоком, только что зажженная сигарилла – и слова – «на смену Выприходит ты, на смену тыприходит эй»– фрагменты, разрозненные, но настолько волнующие, что контекст, в котором он пребывал сию минуту, был разом вытеснен на второй план. Волнение оказалось настолько сильным, что Конни понадобилось время, чтобы переждать его, позволить ему затихнуть, и только потом он попытался сформулировать ответ. Человек, так легко теряющий голову, непроизвольно выпадающий из контекста, не мог испытывать угрызения совести в том смысле, который вкладывала в это сочетание слов Камилла. Он всегда был таким, и с годами это качество только усугублялось. И хотя Конни протестовал, когда жена и дочь обвиняли его в эгоцентризме, он был вынужден признать, что в любых обстоятельствах мог стать жертвой обстоятельств совершенно другого порядка, доступного, возможно, ему одному и в некоторых случаях совершенно необъяснимого. Свойство это было настолько сильнее его, что он уже и не думал скрывать его или тем более контролировать. В прошлом он еще пытался, поскольку в конфликтных ситуациях оно лишало его способности действовать и превращало в легкую добычу для того, кто был внимательнее по отношению к происходящему «снаружи», а не «внутри», как Конни. Много раз он незаслуженно оказывался в проигрыше, особенно визави с теми, кто не был склонен подолгу предаваться многозначительным воспоминаниям посреди беседы. Однако была у этой слабости и оборотная сторона. Всякий раз, когда Конни оказывался в положении загнанной в угол жертвы, он испытывал облегчение, чувствуя себя одновременно безоружным и невесомым от того, что ядро его существа оставалось далеким, недоступным и защищенным. Врагам его доставалась лишь шелуха.
Он сам, разумеется, не анализировал свойства своей личности столь многословно, но именно это, как мне показалось, прозвучало в его словах, когда он сказал: «Мне кажется, моя профессия обязывает меня всегда искать альтернативное решение». Быть может, эта фраза запомнилась мне потому, что я узнал в ней себя. Оговорка эта понадобится мне в том случае, если окажется, что я сгущаю краски, описывая состояние Конни, иначе говоря, валю с больной головы на здоровую.
Но иногда он испытывал чувство стыда за свою рассеянность. Так было и в тот раз, когда он сидел за одним столом со своей дочерью, ожидающей от него вразумительного, возможно даже утешительного ответа. Ему и раньше приходилось извиняться перед ней, хотя в этом не было никакой необходимости – дочь к этому привыкла. Она выросла с отцом, который время от времени как будто отсутствовал. Камилла не унаследовала этого качества и пошла, скорее, в мать: когда речь заходила о чувствах – предпочитала прозу и рассудительность, но если обсуждались вопросы научные или мировоззренческие, отзывалась на любые, самые сумасбродные идеи, с готовностью принимала альтернативные точки зрения, проявляя особую страсть, испытывая непреодолимую слабость ко всему, что Конни считал чепухой или суеверием.
Сам отец не представлял для Камиллы никакой загадки; с ним все было ясно.
– Прием-прием, вызывает Земля, – сказала она и улыбнулась, тепло, со снисхождением. – Твоя совесть может быть чиста.
– К сожалению, нет, – ответил Конни. – Я вижу тебя раз в месяц…
– А я еще не ухожу.
– На работе у тебя все в порядке?
– Приходится сидеть допоздна.
– Могу себе представить, – сказал он и тут же пожалел об этом. Его реплика прозвучала саркастично – так, словно он хотел напомнить дочери о том, что ее эксплуатируют, а он знал, что она не желает снова ввязываться в подобные дискуссии.
– Тебе свойственно чувство долга, – добавил он, чтобы смягчить сарказм. – Это хорошо.
Когда-то Конни был немало удивлен, обнаружив это чувство у собственной дочери. Впервые оно проявилось в старших классах, а к тому времени, когда Камилла начала работать, стало важной чертой ее характера. Отца это радовало. Мать, напротив, легкомысленно относилась к малоприятным обязанностям дочери. Стоило Камилле лишь заикнуться о том, что ей не нравится школа или одноклассники, ее мать с готовностью находила для нее оправдание, освобождающее дочь не только от занятий, но и от угрызений совести по этому поводу. Поначалу Конни пытался протестовать, но поскольку ему не удавалось найти убедительных аргументов в защиту своей позиции, в споре с женой он всегда оказывался побежденным. Предполагалось, что в жизни их дочери не было места ни для трудностей, ни для обязанностей – ни для каких бы то ни было отрицательных эмоций. Он считал, что это неправильно, но в подтверждение своих слов мог сослаться только на чувство долга. При всем при том лично Конни совесть мучила крайне редко, просто потому что он заставлял себя делать то, что было ему не по душе, в то время как жена его, убежденная, что ребенка нельзя ни к чему обязывать, постоянно испытывала угрызения совести.
Конни не знал, сам он до этого додумался или кто-то навел его на эту мысль, и она показалась ему настолько справедливой, что он возвел это в принцип, но суть ее заключалась в том, что именно «чувство долга заставляет нас принимать участие в жизни человечества», связывая свою жизнь с жизнями многих других людей – тех, с кем мы живем бок о бок изо дня в день или случайно встречаемся на улице. Но подобное чувство не лекарство, которое можно скормить ребенку в час по чайной ложке. Оно неосязаемо, как моральное излишество, как смысловая избыточность, которая ничего не проясняет, но задает особый темп и тон, как ритм, как субстанция, действующая одновременно и как замазка и как смазка, удерживающая вместе разрозненные куски и объединяющая последовательные элементы в единое целое. Невозможно было отделить подобные материи от всего остального, что окружало их и являлось жизненно необходимым; они просто существовали и тем самым привносили свой вклад в общее дело – дело, без которого чувству долга не было применения. Это никоим образом нельзя было проповедовать или провозглашать – напротив, это было связано с ценностями, неизъяснимыми на лаконичном, ясном, отточенном языке проповеди. Если в их числе и была любовь, то это была любовь, живущая в паузах, взглядах и простых, казалось бы, бессмысленных словах.
Отец едва успел испытать удовлетворение от того, что дочери его свойственно чувство долга. Очень скоро он понял, что чувство это охватывает весь мир. В течение нескольких лет девочка, казалось, несла на своих плечах страдания всего мира, но когда Конни заговорил об этом с женой, та заявила без тени сомнения, что дочь их просто переживает сейчас такой период и с возрастом обязательно успокоится. Возможно, мать была права, но в свои неполные двадцать лет Камилла все еще чувствовала ответственность перед слабыми мира сего и твердо верила в то, что должна помочь человечеству. В то же самое время, после долгих лет процветания, снова стало расти число маргиналов. К концу двадцатого столетия классовое общество было реанимировано, хотя, быть может, оно никогда и не отмирало. «Как вы можете объяснить, что…» – спрашивали его и затем озвучивали долгий перечень равнодушных статистических данных, который он и сам мог бы дополнить; ему называли суммы, описывающие несправедливость так, словно лично он был всему виной или, по крайней мере, мог повлиять на полученные результаты. «Как ты можешь защищать…» – могла с таким же успехом спросить его дочь, и обычно его ответ сводился к тому, что такова реальность, и сам он тоже пытался изменить ее, равно как и предшествующие поколения. Тот факт, что он оказался теперь на линии огня, был просто неизбежным следствием естественного порядка вещей.
Но со временем его атаковали все меньше; подобно другим молодым людям, его дочь научилась относиться к своим родителям со снисхождением. Ее ровесники прошли по схожему пути развития и стали жить дальше, сосредоточив свои усилия на образовании и карьере. Но Камилла так не могла. Она сохранила верность своим идеалам, что само по себе внушало ее родителям восхищение и уважение, а вместе с тем и некоторые дурные предчувствия. Ее готовность забыть о себе ради других, желательно ради «дела», можно было объяснить тем, что в ней не было и капли эгоизма, свойственного ее матери.
Когда Камилла встречалась с отцом, чтобы вместе пообедать, от нее веяло нафталином, бытовой химией, старыми гардеробами и затхлыми тканями. Этот запах она приносила с работы, а работала она в секонд-хэнде. Магазин располагался на Сёдере, и персонал там был исключительно женский. Зарплата, насколько было известно Конни, выплачивалась минимальная. Дело набирало обороты. Идея заключалась в том, чтобы набирать постоянный объем одежды – старой или новой, неважно, – в дальнейшем подлежащей осмотру, чистке и сортировке по нескольким категориям. Новая и модная одежда откладывалась в сторону для последующей реализации через торговую сеть магазинов, охватывающих всю Швецию; остальная одежда, продать которую представлялось невозможным, упаковывалась и отправлялась тем, кто в ней нуждался и был менее разборчив. Такая одежда регулярно и в большом количестве отправлялась в качестве утешительного груза в самые разные части света – туда, где произошло несчастье, или туда, где существовала хоть какая-то экономическая структура, позволяющая распродать этот товар по скромной цене.
Такова была чисто практическая сторона дела – разумный и проверенный, а главное, экономически эффективный способ создания рабочих мест для безработных. В том или ином более или менее христианском виде подобная практика существовала на протяжении столетий, но это предприятие не имело никакого отношения к церкви, хотя и предполагало немалую долю идеализма. В принципе, оно было рентабельным, но работа на определенных этапах, в некоторых звеньях этой цепи сбора, сортировки, распределения и логистики выполнялась за гроши, если не даром, поскольку люди работали во имя высшей цели. Именно эта цель, четко сформулированная и доступная каждому в виде брошюры на прилавке у кассового аппарата в каждом из магазинов сети, придавала всему предприятию более высокий статус не просто бизнеса, но «движения».
Движение называлось «Секонд-хэнд для третьего мира» [29]29
Букв.: «Вторая рука для третьего мира».
[Закрыть]или «СХТМ», и его благородная цель вскоре затмила собой менее привлекательные стороны его основателя Рогера Брюна, который, как уже было отмечено ранее, стал с некоторых пор величаться Роджером Брауном. В глазах общественности он снискал себе хорошую репутацию и даже окружил себя ореолом славы как сильная личность и харизматический лидер, о чем было сложно судить человеку постороннему, поскольку Роджер Браун избегал личных контактов. В других странах схожие роли играли его коллеги – загадочные личности, якобы сотрудничавшие с диктаторскими режимами и потому вынужденные скрываться. В трех странах было предпринято компрометирующее расследование по делу об уклонении от уплаты налогов, но до обвинительных заключений так и не дошло. Зато по ходу расследования обнаружились связи филиалов с крышующей организацией. Ходили слухи о своеобразном синдикате и об обширных землевладениях в Африке и Южной Америке с нефтяными месторождениями, сельхозугодиями и шахтами, где условия труда были самыми примитивными.
Однако слухи до сих пор так и не подтвердились. Газетчики шли то по одной нити, то по другой, но всякий раз оказывались перед дверью частного фонда, закрытой для публичных расследований. Те немногие, кто написал или заговорил об этом, предпочли сделать это анонимно, и потому утратили доверие. Зато официальные опровержения звучали все убедительнее, тем более, что специалисты по связям с общественностью, пользуясь случаем, напоминали о конкретных достижениях организации по всему миру. Между прочим, они указывали, что злословие в адрес СХТМ объясняется тем, что их организация поощряет развитие коммерческих структур в странах третьего мира, чем способствует укреплению их финансовой независимости и угрожает интересам важных международных торговых организаций. Если их просили рассказать об этом подробнее и назвать имена тех, кто заинтересован в распространении подобной клеветы, представители СХТМ отвечали особой улыбкой, как люди, обладающие исключительной проницательностью и знанием материй, недоступных простым смертным и не подлежащих широкому обсуждению. Знание это переполняло их чувством собственной значимости, но не могло быть ни высказано, ни поставлено под сомнение; оно требовало конкретных действий, дела, во всех смыслах благого – они протягивали руку помощи всем нуждающимся. Они не могли не победить.
У Конни не было своего мнения относительно Роджера Брауна, и ему не довелось повстречаться с ним в семидесятые годы, когда тот играл роль великого инквизитора левых сил. Если Конни и случилось когда-нибудь высказаться критически по поводу возможностей СХТМ, он с радостью принял контраргументы дочери. Порой она добровольно брала на себя представительские функции, противопоставляя практическую деятельность другой форме участия, которая выражалась в бесконечных дискуссиях на бесконечных собраниях в залах, предоставленных «долбаными спонсорами». Она, по крайней мере, нашла себе дело.
Чтобы не показаться излишне вспыльчивым или чувствительным в этом вопросе, Конни сказал:
– И долго ты еще собираешься стоять за прилавком? – спросил он, чтобы избежать недосказанности. – Разве ты большего не заслужила?
Конни удивился тому, с каким безразличием или неприязнью на него посмотрела дочь.
– Я не знаю, – ответила она. – Время покажет…
Вот и все. Немногословный ответ.
Когда он в разговоре со мной вспоминал об этой встрече, то утверждал, что поначалу не обратил внимания на прохладный тон дочери и задумался об этом гораздо позже. Раньше она отзывалась о Роджере Брауне как о человеке «кристальной честности и непоколебимых принципов», и у Конни не было никаких оснований ставить слова дочери под сомнение. Когда он, наконец, понял, что основным принципом предприятия Брауна была эксплуатация третьего мира первым посредством торговых ограничений и увязки субсидий и встречной торговли, и спросил у дочери, в чем выражается его непоколебимость, она ответила, что, прежде всего, это проявляется в его отношении к подчиненным, от которых он в той или иной форме требует беспрекословного повиновения. Камилла не видела в этом ничего предосудительного. «Если ты желаешь посвятить себя правому делу, ты обязан быть более дисциплинированным, чем твои противники», – сказала она, и он увидел ту самую улыбку превосходства на лице собственной дочери. Улыбка эта говорила: no comments [30]30
Без комментариев (англ.).
[Закрыть]– речь в данном случае идет о таких вещах, которые человеку непосвященному понять не дано.
Были и другие темы, для обоих одинаково больные и потому одинаково неизбежные – к примеру, мать Камиллы, жена Конни, которую он почти не видел. Если отец вдруг спрашивал дочь, разговаривала ли она в последнее время с матерью, и та отвечала ему коротким «А что?», это означало, что в настоящее время они вообще не разговаривают. Если дела обстояли иначе, она могла сказать: «Мне кажется, ей тебя не хватает. Почему бы тебе самому не поговорить с ней?». На что он обычно отвечал: «Разумеется».
– Ты и сам знаешь, как это бывает, – сказал он мне. – Надо только снять трубку, набрать номер и сказать что-нибудь, все что угодно, сами слова не имеют значения, потому что главное в этом случае то, что ты разговариваешь…
– Да, – ответил я. – Знаю.
– Но разве кто-нибудь делает это?
– Бывает, да. Бывает, нет.
– Телефонная трубка может весить целую тонну… – сказал он и посмотрел на аппарат, стоящий на столе, так, словно был готов расплакаться. – Разве можно объяснить это собственной дочери?
Он повернулся ко мне, но я не знал правильного ответа. Он хотел услышать ответ именно от меня, мой ответ, а не ответ вообще; я, как и он, уже был в подобном положении и совершил ту же самую ошибку.
– Можно это объяснить, и при этом не выглядеть идиотом? – спросил Конни.
– Можно ничего не объяснять, и все равно выглядеть идиотом, – ответил я.
Дочь тогда сказала:
– Я знаю, что ты недавно был у мамы и даже остался на ночь.
– Да, – сказал он. – Мне это было необходимо.
– Она думает, что ты с кем-то встречался, а потом тебя бросили.
– Я знаю, – добавил он. – Но она ошибается. Я ни с кем не встречался.
– Неужели? Никогда?
– Никто меня не бросал. Это было связано с работой.
– Ты уверен?
– Да, уверен. Это было связано с совершенно другими вещами.
– С какими?
– Я не могу тебе этого сказать.
– Но почему?!
– Камилла, – сказал он и посмотрел на нее, как ему казалось, для того, чтобы слова его прозвучали убедительнее. – Я не могу.
И дочери пришлось довольствоваться таким ответом, хотя отец всегда рассказывал ей о самых странных вещах, делился конфиденциальной информацией, ни в коем случае не подлежащей разглашению. Быть может, в этом проявлялась его потребность в гражданском неповиновении – он разглашал тайны, хотя и только в разговоре с дочерью. Его источником почти всегда был Янсен – «политтехнолог, эксперт или как там он себя еще называет», – который поначалу, еще при отце Конни, являлся лишь одним из многочисленных клиентов, но в последние годы, в связи с неспособностью сына привлекать новых заказчиков, стал одним из самых важных.