Текст книги "Море"
Автор книги: Клара Фехер
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)
Простая история
Три года прошло с тех пор, как отправили на фронт каменотеса Иштвана Хомока младшего; за это время ему ни разу не пришлось побывать дома, в Шомошбане. Да и теперь все получилось так необычно, что он никак не мог поверить своему счастью. В феврале он еще брел с отмороженными руками и ногами в сторону Кишинева. Ночью, чуть не падая от усталости, прибыли в какую-то маленькую деревушку. Стояла лютая стужа; о еде, о теплой пище можно было только мечтать. Но ему, право же, ничего больше так не хотелось, как лечь и уснуть. В тот день Корбач[21]21
Korbács – бич, нагайка (венгр.).
[Закрыть] словно сбесился. Настоящее имя капитана было Петер Декань, но все называли его не иначе, как Корбач. Старшее начальство вот уже год не показывалось на фронте – оно не так глупо, чтобы подставлять голову под пули! Корбач гнал их, все ускоряя и ускоряя темп, он поднимал их среди ночи, по его приказу они бросали только что сваренный суп, ибо Корбач для них был олицетворением власти, божества, а может быть, и самой войны. Денщик Корбача за несколько дней до этого говорил, будто у господина Корбача не все дома. По ночам он выкрикивает во сне: «Пусть идут, пусть идут! Я не охотился на партизан». Но, что бы он ни кричал, всем известно, что он фотографировался «на память» возле каждого повешенного партизана. Набросился даже на одну девушку-партизанку и изнасиловал ее, когда та была без сознания, и тоже не постеснялся запечатлеть себя. А персидские ковры, серебро, иконы! Может быть, все это русские посылали ему в снарядах?
Днем солдаты видели, как Корбач гарцевал на лошади вокруг деревни, появлялся то здесь, то там, глядя на них красными, мутными, как у пьяного, глазами. Потом он вдруг ни с того ни с сего начал требовать, чтобы ему достали автомашину. Старший лейтенант Чубук – этот тоже не на крестинах получил такое имя – вышел на дорогу и перехватил какую-то санитарную машину из другого подразделения. Шофер не хотел останавливаться. Но Чубук вышел на середину дороги и спокойно дождался, пока машина приблизилась, а затем выстрелил в упор и отпрыгнул в сторону. Целился он не в колесо, его нечем было бы заменить, а в шофера. Машина остановилась. Водитель, молодой сержант, едва успел затормозить и минут через десять умер. Внутри машины не оказалось ни носилок, ни раненых. Она была завалена радиоприемниками и патефонами. Целый магазин. Все это произошло на рассвете. Рота расположилась на ночлег в каком-то сарае. Вошел Чубук, поморщил нос. Вонь хоть ножом режь. Он пнул ногой лежащего с краю солдата.
– Эй, вставай! Как зовут?
– Ефрейтор Иштван Хомок.
– Умеешь водить машину?
Хомоку до того хотелось спать, что он едва разобрал вопрос, но все же ответил сразу:
– Сумею, коль прикажете.
– Тогда собирайся.
Что ж, он действительно немного разбирался в моторах, во всяком случае, настолько, насколько нахватался у своего дружка, управлявшего буровой машиной на каменоломне, да работая во время уборки возле молотилки. К тому же он кое-чему научился, будучи в солдатах, когда удавалось сесть рядом с шофером в грузовик. Так что все надежды он возлагал на бога: дескать, как-нибудь да обойдется.
Он даже удивился, когда, повернув контактный ключ и нажав на педаль, вдруг почувствовал, что колеса завертелись и машина тронулась. Если начиналась непомерная тряска, оба офицера жаловались и проклинали отвратительные дороги. Они ничего не видели, так как сидели на месте раненых в кузове и ели мясные консервы. Так довез он Корбача до самого города Ниредьхазы и там получил отпускное свидетельство. У Корбача были при себе все ротные документы и печати. Как они у него очутились, это уж его дело. Иштвана Хомока это не интересовало. Ему как нельзя кстати пришелся этот отпуск, прямо с неба свалился. Четырнадцать дней – очень большой срок, русские подошли к Карпатам, через две недели, может, и вся эта проклятая война кончится.
Из Ниредьхазы Иштван поехал поездом через Будапешт. Ехал день и ночь, и, хотя была возможность остановиться на полчаса в столице и раз в жизни посмотреть на нее, он все же не стал задерживаться. Под самым Киевом побывал, а вот посмотреть Будапешт так и не довелось. В поезде ни с кем не заводил дружбы, хотя многие и приставали к нему. Фронт людям представлялся чем-то вроде большого базара, и там можно встретиться с кем угодно. Ему показывали фотокарточки и со словами: «Да благословит вас господь бог», – спрашивали, не видел ли он сына Дюри или не встречался ли с сыном Яникой. А если бы видел, это еще ничего не значит. Он уже две недели в дороге, а на фронте сколько времени нужно, чтобы умереть? Бум! – и нет человека. О военном же положении старался не говорить – черт его знает, кто чем дышит. Скажешь лишнее слово – и без головы останешься. Особенно теперь, когда свистопляска приближается к концу. А он мог бы кое-что сказать тому усатому идиоту, что сидел в углу и так пространно твердил девушкам про чудо-оружие. Нам сейчас может помочь только одно чудо-оружие: длинное древко, а на нем белый платок, и пустить его в дело надо как можно скорее. Этот дурак, наверное, слышал про Фау-1 и Фау-2, раз он так распинается. Немцы, мол, изобрели такую колесницу, для которой и бензин не требуется. У Иштвана Хомока язык чесался сказать, что он тоже видел такую колесницу и она не нуждалась в бензине: двадцать солдат тащили ее, да так, что жилы лопались от натуги.
От станции предстояло пройти еще пять километров пешком. Дорога то поднималась в гору, то спускалась в долину. Стояла лютая стужа, апрель выдался какой-то ненормальный. За неделю до этого наступила оттепель, а потом опять закружился снег, подул резкий, холодный ветер. Иштваном Хомоком овладело нетерпеливое беспокойство. Ведь он, по существу, не знал, что его ждет дома. Все ли живы и здоровы? Уцелела ли семья? Чем питались все это время, не выгнали их из квартиры? Помогал ли Яни? О том, что, может быть, с женой стряслась какая-нибудь беда, ему не хотелось думать. Нет, она у него не такая женщина. Хотя рассказывают, будто жена сержанта Ковача, получив известие о гибели мужа, через два месяца сошлась с каким-то парнем. Сейчас ведь о ком угодно могут сказать, что он погиб. Его тоже принесли однажды без сознания на перевязочный пункт. Но нет, его жена… никогда не сойдется с другим. Все эти три года он ни разу не засматривался на девушек, хотя и представлялась такая возможность.
И Иштван все шел и шел, меряя дорогу крупными, тяжелыми шагами. В другой раз этих пяти километров и не заметил бы, но сейчас они были как бы итогом уже оставшихся позади двух тысяч километров. В ту пору, когда он уходил из дому, эти склоны холмов красовались в своем августовском убранстве. Он сорвал тогда гроздь недозрелого винограда, попробовал и унес с собой его кисловатый вкус. Теперь же все казалось голым, нигде не было видно ни одного листочка, небо душило его, как серая солдатская шинель.
Неподалеку от разгрузочной площадки узкоколейки стояла корчма. Хомоку не хотелось заходить туда, он спешил как можно скорее добраться домой. Но вот какие-то двое мужчин окликнули его из-за дощатого забора, и волей-неволей пришлось остановиться. Иштван не сразу узнал их: Фери Бакошу было четырнадцать лет, а Йошке Кечкешу, пожалуй, пятнадцать, когда он уходил на фронт, а теперь, смотри, совсем уже взрослые парни. Пока они осаждали его расспросами, из пивной показался Ковач, прозванный Холуем за то, что когда-то служил в особняке Эстергази. И хотя Ковач уже десять лет работал в пивной, тем не менее слыл доверенным лицом бывшего хозяина и знатоком политики. В пивной сидели еще три человека: надсмотрщик Томка и двое каких-то коммивояжеров. Никто из них даже головы не поднял, когда вошел Хомок, все продолжали по-прежнему сосредоточенно потягивать вино. Холуй Ковач пододвинул стакан Хомоку. Когда тот отказался, крохотные, хитрые глазки Холуя выдали обиду.
– Выпейте за победу, господин витязь.
Хомок отодвинул стакан.
– За нее надо бы выпить Ференца-Йошку[22]22
Выпить Ференца-Йошку – выпить «ерша».
[Закрыть], чтобы мы лучше бегали.
Фери Бакош громко захихикал. Иштван Хомок опомнился, посмотрел на багровое лицо корчмаря и с деланной улыбкой поднял рюмку.
– Но я не буду пить один.
Холуй налил палинки и себе, но чокаться не стал, он сделал вид, будто не заметил протянутой к нему руки. Хомок опрокинул рюмку, бросил на прилавок пенге и, не дожидаясь сдачи, быстро направился к выходу. Зачем только ему понадобилось распускать язык?
На сердце стало еще тяжелее; человек не знает, где его подстерегает беда. Один черт, что на фронте, что дома – добра не жди.
Ему не хотелось встречаться с людьми, поэтому он спустился к огородам и пошел по берегу ручья. В конце поселка повернул назад и издали увидел свой дом. Окрашенный в темно-синий цвет длинный дом под гонтовой крышей внешне не изменился. Чувство радости охватило Иштвана: раз дом не перекрасили, то, может быть, и внутри все осталось по-прежнему. На углу забора прямо у него из-под ног выскочила черная лохматая собака, замахала хвостом, вернее, затрясла им изо всех сил, подскочила на задних лапах, заскулила, высунула язык, затем бросилась к нему и принялась лизать руки, обнюхивать; от радости она вертелась вокруг него, терлась мордой о ботинки.
– Бочарка, Бочарка, песик ты мой, – растроганный Иштван готов был заплакать.
В чистом дворе было пусто, не валялись на земле ни вилы, ни лопаты, не гоготали гуси, не было слышно свиньи в хлеву. Шесть квартир выстроились в ряд, шесть коричневых дверей, перед каждой стояла скамейка и пара воткнутых в землю шестов, на которых сохли кувшины, горшки и детские вещички. И повсюду царила тишина. Дверь у Циборов была открыта, на пороге играла девочка лет семи или восьми. Ни он, ни девочка не узнали друг друга. Боже правый, ведь дочери Цибора было четыре года, когда он уходил…
– Где твой папа?
– На войне.
– А мать?
– На шахте.
– А кто же за тобой присматривает?
– Я сама. Да еще тетя Хомок.
– А она дома? – спросил он и тут же почувствовал, как у него забилось сердце. – Разве она не ходит на работу?
– Нет, ходит. Да только сейчас Иштванка сильно заболел.
Он даже не попрощался с девочкой, одним прыжком очутился у третьей двери и, не стучась, рванул на себя ручку. Дверь сразу же поддалась, ее удерживала лишь веревочка. На кухне никого не оказалось. Печь стояла холодная. Из комнаты вышла женщина, она вскрикнула, бросилась ему на шею и заплакала горькими слезами.
– Сын?
Она лишь кивнула головой: он, дескать, там, в комнате.
Иштван Хомок оторопело подошел к кровати. Вместо пухленького, лепечущего Иштванки перед ним лежал укутанный периной какой-то чужой мальчик с бледным худым лицом, со щетинкой на голове. Но, когда ребенок открыл блестящие от жара большие карие глаза, у Хомока сразу стало теплее на сердце. Он выхватил из постели ничего не понимающего, вспотевшего сына, прижал его к себе и принялся целовать.
– Что с тобой, любимый мой цветик, что у тебя болит, сыночек? – и было стыдно, что он не принес никакого подарка: ни пряника, ни игрушки, ведь он мог купить это в Ниредьхазе, вместо того чтобы бросать деньги на прилавок корчмы.
Мальчик устало смотрел на незнакомого солдата и, слушая его ласковый голос, чуть заметно улыбался. Но вот он закрыл глаза и застонал, тяжело дыша.
– Надо бы отнести его в больницу, – сказала жена, и это были ее первые слова, обращенные к мужу с момента, как он приехал.
– Что ж, отнесу.
– Недавно приходила знахарка. Смазала ему керосином горло, но не помогло. Это она посоветовала отнести Иштванку в больницу, боится, как бы он не задохнулся. Но у меня нет сил нести.
– Говорю же, что сам понесу.
До станции пять километров, а до больницы целых семнадцать, и не известно, ходят ли в такое время поезда. К тому же дул сильный ветер, шел мокрый снег.
– Попрошу у главного инженера машину, – сказал Иштван.
– Не сходи с ума.
– Я три года подыхал на фронте и неужто не заслужил…
– Перестань, Иштван, – ужаснулась жена.
Но он уже был не в силах сдерживать накопившийся гнев. Другой возвращается с фронта, жена подает ему обед, вокруг прыгают малыши. А у него один-единственный сын, да и тот умирает. Мальчик действительно задыхался, из горла вырывался свист.
Не сказав больше ни слова, Иштван выбежал за дверь, устремился через луг прямо к квартире главного инженера. Когда на первый стук никто не откликнулся, Иштван еще раза два ударил по двери кулаком, а затем, что было силы, дернул за ручку.
На сей раз в квартире кто-то зашевелился, щелкнул ключ в замке, и в полуоткрытой двери темной прихожей показался поджарый мужчина.
– Я за машиной, – начал Иштван, но тут же заметил, что перед ним не главный инженер. В испуге Хомок вытянулся, как по команде «смирно».
– Господин капитан, имею честь доложить, ефрейтор Иштван Хомок.
Гот ничего не ответил, лишь пристально посмотрел на него.
– Я искал господина главного инженера, господина Хайдока… Видите ли, у меня заболел сын, его надо отвезти в больницу. Я хотел попросить машину. Я сам ее поведу. Дело очень срочное. Мальчик чуть дышит.
Капитан Сюч по-прежнему стоял в дверях. Можно было подумать, что он оглох или не понимает венгерского языка.
– Я думал, что здесь живет господин главный инженер. Извините за беспокойство… Я не знал…
– Чего ты не знал, паршивый мужик? А? Пить Ференца-Йошку за победу – это ты знал?
Хомок так и остолбенел от удивления.
– А почему это ты шляешься по пригородам, как вор? Почему ты не на фронте, а? Покажи-ка свои документы. Не знаешь, что каждый приехавший на побывку солдат должен немедленно явиться ко мне?
Хомок дрожащими руками достал свое отпускное свидетельство. Пуговица на шинели никак не хотела отстегиваться под его непослушными пальцами.
– Что? Нет отпускного свидетельства, свинья?
Он выхватил документы из рук ефрейтора, но солдатскую книжку взял за самый краешек.
– Тьфу! Жирная, грязная. Разве ты солдат! Так и хочется посадить тебя на гауптвахту. Ну, ничего, я о тебе еще позабочусь. Марш отсюда!
Жена ожидала его во дворе.
– Значит, здесь уже не живет инженер?
– Я хотела предупредить, но ты убежал.
– Закутывай сына.
– Как?
– Я его на себе понесу.
Иштван карабкался на холм, и ему казалось, что у него не хватит духу добраться до вершины. Обессиленный ребенок почти не держался руками за шею. Он все стонал, задыхался при каждом вдохе, ощущал режущую боль в висках, в ушах, в сердце.
«Цветик мой дорогой! Сыночек мой родной! Как же мне бежать еще быстрее, как же тебе помочь? Что это за жизнь такая? Я три года пробыл на войне, среди тысяч смертей; все вынес; меня ранили, изнемогая, я все же вытащил из-под развалин своего дружка, после этого сам лишился чувств. А вот сына своего не могу сейчас спасти. Или это бог наказывает за пролитую человеческую кровь? Скольких настигла моя пуля, скольких детей я оставил сиротами?»
Он попытался думать о чем-нибудь ином. Ведь у других тоже болеют дети. Когда-то и его так же вот на спине нес отец к доктору, когда он сломал себе ногу. И так крепко срослась кость, что сейчас даже не чувствует, где был перелом, только если очень много ходит пешком или меняется погода… Но прерывистое дыхание и стоны ребенка будто напоминали отцу: «У тебя большее горе, у тебя большее горе». По скользкой грязной дороге идти было очень трудно. Да к тому же царила непроглядная тьма. До станции было еще далеко. Хомока страшила мысль: «А вдруг придется идти пешком до самого города?»
И тут он почувствовал что-то неладное. Все произошло так неожиданно, что он даже не понял, в чем дело. Остановился, оглянулся, но ничего не увидел. Он прислушался, но было совсем тихо.
«Это та, это та самая тишина!.. Сын! Боже праведный, сын!.. Его легкие больше не свистят… боже милосердный!»
Иштван сорвал с шеи платок, схватил ребенка в руки, всмотрелся в его лицо и принялся трясти…
– Иштванка!.. Сынок!
Тело мальчика было еще теплое, но уже совершенно безжизненное, руки обвисли, голова откинулась назад.
– Иштванка! Иштванка! – громко кричал Хомок, словно силился вернуть сына откуда-то издалека. – Подохните вы все, подлые твари!.. Мой сын… Иштванка, ой!..
Он даже не заметил, как повернул назад. Теперь он снова бежал вниз, в сторону шахтерского поселка. Большой, теплый платок он где-то потерял, а теперь надо было найти его, чтоб прикрыть сына. Но вдруг, поняв, что все напрасно, принялся кричать, как раненый зверь. Ему не раз приходилось видеть мертвецов, окровавленные и обезображенные трупы, но такого ужасного, как этот худенький ребенок с открытыми глазенками… Такого страшного не видел он никогда. И вот он оказался перед бывшей квартирой инженера. Следом за ним бежали человек десять – напуганные его криками женщины и дети. Но он никого не замечал.
Дверь квартиры открылась.
– Что здесь такое? С ума сошли?
И на пороге появился Сюч. Он протянул руку к выключателю, и на веранде вспыхнула лампа, заливая ярким светом двор; сбежавшиеся женщины стали трусливо пятиться назад. Капитан стоял у входа на веранду, на третьей ступеньке, как театральный герой: он казался высоким и грозным.
– Убирайся вон!
Уютная веранда была обставлена плетеной мебелью. Тут стояли и кресла и складные кровати, на столе красовалась пестрая скатерть, словно была не зима, а лето. Конечно, у таких людей даже на веранде окна застеклены, у этих всегда лето, и ребенок не умрет, его сразу же повезут к доктору. Да зачем везти? К ним даже ночью на машине выезжает доктор…
В ответ Хомок ничего не сказал, не стал кричать, только зарычал, как зверь. Люди видели, как Иштван вскочил на веранду, положил ребенка на кружевную скатерть и что-то выкрикнул.
Сюч побагровел.
– Убрать! – произнес он совсем тихо и спокойно, как какой-нибудь дрессировщик зверей.
– Ты что, не понимаешь, грязный мужик? Убрать!
А Хомок все стоял и стонал, как будто он лишился разума.
Женщины даже дыхание затаили. Но и в тишине чувствовалось, что они не ушли со двора. Отойдя к забору, спрятавшись в тени, они стояли там молча и горящими глазами с ненавистью смотрели на капитана. Что произошло, ни одна из них не знала. Но они чувствовали беду, подобно всполошившейся отаре овец.
– Убрать!
Сюч и Хомок стояли друг против друга, и их разделяло расстояние в каких-нибудь два шага.
– Убрать!
– Ты мне не указ. Я три года на фронте…
«Надо было после обеда арестовать», – подумал капитан и закричал:
– Йожи! На гауптвахту!
Денщик Йожи, подобно актеру, которого в театре выталкивают на сцену из люка, неожиданно появился на веранде.
– Слушаюсь, господин капитан.
Все услышали, как он принялся заводить мотор.
– Убрать со стола.
– Нет, – ответил Хомок, содрогаясь всем телом. Одной рукой он прижал тельце к столу, как будто надеясь, что сын его оживет от цветущих тюльпанов, электрического света…
– Не уберешь?
Сюч одним прыжком оказался позади стола. Он с силой ударил Хомока в подбородок и, высоко задрав ногу, опрокинул стол. Труп ребенка вместе с пестрой скатертью и фарфоровым блюдцем свалился на пол и покатился вниз, глухо стуча по ступенькам, как оброненное полено.
Женщины видели только, как Иштван Хомок подскочил к капитану. В тот же миг неизвестно откуда раздался выстрел. Капитан даже не поднял руки, и тем не менее Иштван Хомок упал навзничь рядом с запутавшимся в скатерть тельцем сына. Он что-то успел крикнуть – двое Бакошей потом клялись, что он кричал: «Стой!» – и затем раскинул руки. На его рубашке заалело кровавое пятно величиной с монету.
Тетушка Ихош, жена Кальмани и Ката Хорват подбежали к нему, разорвали на груди рубашку, стали звать его и тормошить. На веранде вдруг погас свет, дверь квартиры захлопнулась. И, словно от этого стука, женщины очнулись и все сразу принялись голосить.
Жена Иштвана Хомока приготовила ужин, постелила постель в надежде, что часам к десяти вернется муж. Она как раз помешивала чечевицу, когда услышала далекие причитания. Выглянула во двор; в это время пришли за ней. Тетушка Цибор издали кричала, что случилась беда.
Жена Иштвана сняла с огня чечевицу, чтоб не пригорела: Иштван не любит переваренную кашу. Выходя в переполненный жандармами двор, пробираясь сквозь толпу плачущих женщин с испуганными глазами и пристально вглядываясь в лежащие на полу тела, она все продолжала думать о чечевице, не понимая того, что теперь у нее нет больше ни мужа, ни сына.
Новоселье
– Тише, тише, дамы и господа, если не перестанете шуметь, не получите ужина! – крикнула Йолан Добраи, останавливаясь в дверях. В просторной гостиной было так накурено, что хоть топор вешай; бутылка абрикосовой палинки без пробки валялась на ковре, и жидкость преспокойно разливалась по полу. Паланкаи крутил патефон и, несмотря на возражения и протесты всех остальных гостей, снова и снова заводил первый лингафонный урок английского языка.
– The Browns at home, – строго произносил лондонский учитель.
– Да перестань же, – вопили все хором.
– This is the Brown family, – настойчиво твердила пластинка. – The Brown family is at home.
Татар нашел в детской аккордеон и пытался сыграть песенку «Лили-Марлен».
Доктор Эден Жилле, которого все просто называли «Эде», нашел в письменном столе коллекцию марок и, разлегшись на диване, опершись на локти, красный от выпитого вина, с трепетом рассматривал редкие экземпляры. Авиационная серия, серия Цепеллин… Как бы это выманить их у этого мямли Эмиля? Он все равно не собирает, да, но то, что у него есть, он не выпустит из рук.
– Значит, не хотите ужинать?
– Хотим, хотим, – закричали все хором, – очень даже хотим.
– Тогда идите помогать.
Татар отложил в сторону аккордеон. Петер Декань еще раз основательно приложился к бутылке. Эден тоже без всякой охоты поднялся, только Сюч продолжал неподвижно сидеть, глубоко утопая в кресле, да пластинка по-прежнему шипела о волнующих семейных связях Браунов.
– Тьфу, – громко возмутился Сюч и как бы вышел из забытья. Он и сам толком не знал, чем вызвано это восклицание; то ли последней каплей водки, которую он высосал из бутылки и в которой плавал кусочек пробки, то ли разговором, который произошел сегодня утром. Его вызвали в военное министерство и по-дружески предупредили, что, если, наблюдая за выполнением столь важных военных поставок, он будет и впредь устраивать подобные скандалы в поселке, его отправят на фронт. А зачем его лишили места на заводе? Там он никаких скандалов не устраивал. И привлекать его к ответу из-за какого-то чумазого смутьяна, привлекать его, Сюча, у которого все предки имели право казнить…
Из кухни доносился громкий смех. Компания, без конца восторгаясь, рассматривала утварь. Сама кухня тоже имела шикарнейший вид, как, впрочем, все в этой вилле. Белоснежные, вделанные в стену шкафы, электрическая печка, иенский фаянс, эмалированная посуда без единой щербинки, масса всякого фарфора. Ну и повезло же Эмилю с этой виллой!
В кладовой нашли около тридцати яиц, кусок сала, копченую ветчину, множество банок с вареньем. На каждой каллиграфическим почерком были сделаны надписи, а каракули первоклассника указывали названия фруктов: грушевое, персиковое…
Петер Декань откупорил персиковое варенье, лизнул сверху и поставил банку на кухонный стол.
– Господин старший лейтенант, не увлекайтесь сладостями, лучше помогите взбить белки к жаркому.
– Боже милосердный, для жаркого не надо взбивать белки, – засмеялся Паланкаи.
Добраи покраснела.
– Взбивайте, вкуснее будет. Только Эмилю не дадим попробовать. Все остальные уходите отсюда, а то от вас только беспорядок. Хватит с меня одного Петера, – выкрикивала Йолан.
– Благодарствуйте, – поклонился старший лейтенант и провел рукой по усам, запачкав лицо яичной пеной.
– Посмотрите, какая здесь ванная, – воскликнула Анна Декань, – сколько кранов, признаться, я даже не знаю, зачем их так много и для чего они предназначены.
– Охотно возьмусь вас обучить этому, – ответил ей Паланкаи. Анна с визгом убежала от него. Затем все принялись шарить в детской. Татар уселся на качалку, Паланкаи раскладывал на полу рельсы игрушечного электропоезда, Анна Декань вознамерилась сшить платьице белобрысой кукле.
С каким огромным наслаждением все принялись рыться в шкафах! С волнением первооткрывателей вытаскивали ящики; в одном нашли пачку сигарет, в другом – перевязанные шелковой лентой фотографии. Они посыпались на пол, пошли по рукам. Вот снимок испуганного мальчика в матроске, свадебная фотография, вот два бородатых старика, вот снимок, сделанный во время воскресной туристической прогулки, и целая пачка надписанных карточек: «Дяде доктору от любящего Лацика». «Дяде доктору от Габорки Антала». Татар вдруг вздрогнул, переворошил фотографии, вытащил одну из них и сунул себе в карман – никто не обратил на это внимания.
Старший лейтенант Декань притащил целую гору фарфоровых тарелок, и все принялись расставлять их; тарелок оказалось так много, что часть их поставили на радиоприемник. Добраи появилась с большим подносом яичницы с ветчиной, а следом за ней мужчины внесли банок двадцать варенья. Кто – то умудрился пристроить на патефонных пластинках горячий чайник. Когда из-под него извлекли лопнувшую симфонию Моцарта, Паланкаи с барской невозмутимостью только рукой махнул. Так и надо Юпитеру, раз он сам себя не берег. Татар, по-турецки поджав ноги, уселся на подушке прямо на полу, полил яичницу вареньем и решил, что у него получилось чрезвычайно забавное французское блюдо. Паланкаи взялся молоть черный кофе. Жилле, Сюч и Декань раскупоривали бутылки с палинкой. По радио передавали танцевальную музыку; обнаружив в буфете шоколадный кекс, Паланкаи роздал его всем гостям. Мертвецки пьяный Декань, повалившись на диван и положив ноги в сапогах на персидское покрывало, начал рассказывать о своих фронтовых похождениях.
– Что с тобой, Золи, почему ты помрачнел? – спросил хозяин у Сюча, который сидел с бутылкой палинки возле балконной двери и смотрел в сад.
– Наверное, испугался угроз мадемуазель Чаплар, – подсказала Добраи.
– Чего? – спросил Сюч.
– Сегодня у нас в конторе была большая перепалка, – Добраи поспешила проглотить кусок хлеба с ветчиной, чтобы удобнее было говорить, и продолжала: – Утром мы узнали о смутьяне, которого ты спровадил на тот свет, ну, как его?..
– А разве не все равно? – перебила ее Анна.
– Ну так вот, прочитала наша любимая главбух сообщение об этом случае и начала причитать, ломать руки – это, мол, неслыханно, у нас пока еще не Техас.
– Черт… – выругался взбешенный Сюч и встал. – Что значит Техас?
– Право же, почему это тебя так волнует?..
– Очень даже волнует… Что она сказала?
– Сказала, будто такими методами работают в Техасе гангстеры и что тебя надо предать военному суду. Мол, возмутительно выгонять женщину из заводской квартиры, за это еще кое-кто поплатится.
– Ага, когда придут русские, не так ли?
– Очевидно, она это имела в виду.
– Я тебе в первый же день сказала, что за птица эта Чаплар, помнишь, Йолан? Когда мы с тобой рассматривали партизанские фотографии?
Татар отставил тарелку и принялся размахивать вилкой.
– Что касается Чаплар, то она и мне не нравилась. Что можно ожидать от дочери слесаря? В последний раз, когда мы были на заводе, она всю дорогу твердила мне, что и в рабочие кварталы надо провести электрический свет, будто об этом говорил еще Маркс.
– Кто такой? Тоже коммунист?
– У нее стол битком набит английскими книгами, – сказал Паланкаи.
– И вы только сейчас сообщаете мне об этом? – вскочил Сюч. – Вы что, с ума сошли? – и тут же достал свой блокнот. – Стало быть, Агнеш Чаплар.
– Да, – с готовностью отозвался Татар, – если потребуется, завтра же сообщу по телефону ее домашний адрес.
Сюч что-то записал в блокнот.
– Словом, Маркс… Да, а что там у вас было с фотографиями?
– Мы рассматривали фотографии… я уже точно не помню, но она что-то тогда сказала, – ответила Добраи.
– А что можно сказать в таких случаях? Наши солдаты измываются над пленными партизанами, – вмешался Паланкаи.
Сюч спрятал блокнот в карман.
– Как эта девка стала главным бухгалтером?
– Ремер настоял, – ответил Татар. – Со своей стороны, замечу, я уже тогда сказал, что из этого назначения ничего хорошего не выйдет, но вы ведь знаете, Ремера не уговоришь.
– Ну, считайте, что это дело улажено, – сказал Сюч и, подойдя к письменному столу, принялся перебирать альбом с пластинками. – Неужто в этом доме нет ни одной порядочной пластинки? Кому нужен сейчас Шопен? Дюри, сыграй что-нибудь.
Татар повесил на шею детский аккордеон и растянул меха., Анна Декань тоненьким голоском сразу же стала подпевать: «За казармой в глухом закоулке одинокий горит огонек, и стоит там…»
– К черту эти грустные песни! Пети, помнишь, под какую музыку мы маршировали в бойскаутах? Споем, ребята: «Погром, погром, погром в деревне, а за околицей сладко поет пулемет…»
Паланкаи, повеселев, принялся отбивать такт ногой, а Эден, хлопая по обложке альбома с марками, подпевать: «Эх, пусть поет пулемет до тех пор, пока в деревне не останется ни одного еврея… Трам-там-там… погром, погром…» Сюч, стоя в кресле, дирижировал. Волосы сползли ему на лоб, он весь вспотел, но тем не менее продолжал восторженно размахивать руками.
К полуночи весь ковер был усыпан осколками стекла. Добраи и Анна Декань, забившись в уголок дивана, дремали, мужчины выпили всю палинку до последней капли и теперь, совершенно пьяные, взялись обшаривать шкафы в поисках новых бутылок. Эден, улучив момент, вынул из альбома все вставки и торопливо сунул скомканные марки в свой саквояж. Он даже вздрогнул, когда его окликнул Паланкаи:
– Эй, Эден, ты врач, можно пить тот спирт, что в кабинете?
– Конечно, можно, – ответил вместо него Сюч. – Пошли.
Надо было спуститься на первый этаж и пройти через большую гостиную.
Впереди шагал Татар с аккордеоном, позади гуськом остальные.
– Не пейте, хватит, – окликнул их Эден. – До свидания, я пошел домой.
– И не думай уходить, – кричал в ответ Паланкаи, ты возглавишь процессию. Да здравствует Эден, да здравствует Эден! Кто здесь главный?
– Эден! – загудели одновременно старший лейтенант Декань, Сюч и Татар.
– Давай нам спирт, Эден!
– Эден, ты действительно врач? – спросила Добраи.
– Ей-богу.
– Умеешь дергать зубы?
– Оставь меня в покое, – ответил Эден и сел на лестнице.
– Если дама просит, ты должен вытащить ей зуб, – вмешался Паланкаи.
– Показывайте ваш зуб.
– Мы найдем тебе зуб.
– Вытащи у еврея, – захлебывался Паланкаи.
– Мы тебе еврея найдем! – воскликнул Сюч.
– Я не хочу рвать зубы, – жалобно произнес Эден, не вставая с лестницы. – Нет никакой охоты заниматься этим делом.
– В щечку поцелую Эденку, – пообещала Добраи.
– За поцелуй красивой женщины – это другое дело… Только не могу встать. И голова болит…