Текст книги "Золотое сечение"
Автор книги: Кирилл Шишов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Политехники
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Ясным июньским полднем 1958 года перед громадным десятиэтажным корпусом института в городе С. стоял молодой человек, не достигший двадцати лет. Солнце било ему прямо в глаза, и он щурился, держа ладонь на отлете. По незагорелой коже, по синеватым подглазицам и легкой испарине на лбу можно было догадаться, что немало часов провел он в аудитории вуза, прежде чем вот так выйти на широкое каменное крыльцо, блаженно улыбнуться и замереть, греясь на солнцепеке…
Рядом переговаривались, покуривая, группы студентов – с длинными, зачесанными назад волосами, с дерматиновыми чемоданчиками, поблескивавшими на солнце хромированными заклепками. Большинство были скромно одеты – в темных пиджаках с ватными квадратными плечиками, в мешковатых неглаженых брюках и только что появившихся кедах китайского производства. Кое-где мелькали выцветшие гимнастерки, изредка мелькали значки целинников. Девушек почти не было видно, лишь иногда мелькала женская головка в кудряшках, или белым кружевом на темном фоне выделялся кокетливый воротничок…
Студенты толпились на крыльце, потому что перед зданием площадь была изрыта траншеями. Высились штабели сине-блестящих новеньких труб, потрескивали между кремнистыми насыпями грунта огоньки электросварки. Институт строился, его левая половина была еще без облицовки и стояла в лесах, но возбужденная молодежь не замечала этой броской разницы – гранитного полированного центрального корпуса и сумятицы разворота строительства. Слишком много тревог осталось у них там – внутри, где шла весенне-летняя экзаменационная сессия, изматывая и принося столько волнений, бросая в трепет и приводя в отчаянье от неудач.
– Тэд, ну как? Со щитом или на щите? – услышал молодой человек обращение к себе.
Звали его вообще-то Терентием, но в институте с самого начала кто-то окрестил его этим коротким английским именем. Впрочем, почти все вчерашние школьники, став студентами, охотно отзывались на новые, интригующие прозвища – словно по поветрию появились Вольдемары, Бобы, Питеры…
– Ты же знаешь Кирпотина, от него и четверки не выудишь, – вздохнул юноша и досадливо поставил свой чемоданчик на массивный выступ гранитного цоколя.
Собеседник – парень из соседней группы – был вызывающе ярко одет: в зеленом пиджаке с пестрым галстуком, в узких брюках и туфлях на толстой подошве…
– А ты термех сдавал? «Удочку»-то хоть поставил? – сказал парень и вынул из кармана портсигар тяжелого массивного золота. – Давай закурим…
Терентий Разбойников – теперь уже студент второго курса инженерно-строительного факультета – вообще-то не курил: мать панически боялась даже запаха дыма. Курево для нее было первым сигналом бедствия, которое неминуемо повело бы к увлечениям выпивкой, загулам и прочим опасным последствиям. Но Терентий и не вспомнил о запретах матери…
Он снова представил себе наэлектризованную нервную атмосферу, из которой недавно вырвался, почти шатаясь, мокрый, в прилипшей к телу рубашке, и его передернуло от неприятных воспоминаний. Теоретическую механику он постигал с трудом, сбиваемый с толку перескакиваниями лектора с одной задачи на другую, которая никогда не решалась в численном виде. Сам лектор – блеклый старик с пергаментным лицом и в обтертом до блеска шевиотовом пиджаке – вызывал у него необоримую скуку, ибо к тому, что был скрипуче-монотонен, он умудрялся еще и читать текст по выцветшим, пожелтелым карточкам, которые ловко скрывал, держа в ладони. Полное безразличие выражал и его редкий рассеянный взгляд, словно ушедший во тьму ньютоновских времен, где двигались без шума рычаги и загадочные валы, летели по предначертанным кривым артиллерийские снаряды и стукались друг о дружку литые тяжелые шары.
Но хуже всего было то, как старик преображался на экзамене, как с неожиданной энергией и зоркостью улавливал малейшее поползновение к списыванию и спортивным броском устремлялся к виновнику, одной рукой ухватывая скомканный листок шпаргалки, а другой указывал прокуренным, никотинным пальцем на дверь. Легенды утверждали, что Кирпотину ходили сдавать по пятнадцать раз и что половина покинувших институт были его пескариным уловом, а, как известно, легендами полна вся суматошная короткая студенческая жизнь, разделенная барьерами курсов, специальностей, немыслимого количества задач, упражнений и проектов…
Терентию в этот раз не повезло, как, впрочем, не везло давно в жизни, хотя задача была вариантом уже решенной на консультации совместно с отличником курса Шотманом. Но вопросы по теории были томительны, с подковыркой. Он смог припомнить только надпись на могиле Ньютона «Теорий я не измышляю», приводить которую вообще-то было рискованно, но дальше начались дебри, в которых он погряз…
Кирпотин сидел, как насупленный беркут, глядя исподлобья на задние ряды, когда Терентий, иссякнув, замолчал, в ужасе ожидая известной всему потоку фразы «Полное отсутствие всякого присутствия», Кирпотин вдруг резко двумя пальцами выудил его зачетку из веера других на столе, небрежно поставил несколько крючков и захлопнул обложку. «Следующий», – проскрипел он, и из бледных осовелых лиц, поднявших на него замученные глаза, принялся выискивать более нерешительное, с бледно-лихорадочными пятнами… Терентий, словно деревянный, грохая башмаками об пол, вышел в коридор, потом – не отвечая на вопросы товарищей – прошел в уборную, и лишь там, в одиночестве, в дымно-белесой курилке, облицованной больничным кафелем, раскрыл заветную зачетку. В графе «Термех, 56 часов, доцент Кирпотин» стояло «Посредственно»…
II
Строго говоря, такой оценки знаний в институтском регламенте не существовало, и Кирпотин ставил ее подчеркнуто-вызывающе, утверждая таким образом свою преемственность со старым поколением профессоров, которых еще застал, поступив в Петроградский технологический. Тогда, сразу после гражданской, не носили, к сожалению, студенческих тужурок с серебряными молоточками, о которых он грезил в гимназии до революции.
Николай Кирпотин – землемер из Тобольской управы – сидел на жесткой скамье рядом со своими одногодками в потертых гимнастерках и писал на оберточной, со стружками, бумаге простым карандашом, завидуя счастливчикам, слюнявившим химические карандаши американской фирмы «Хаммер».
В сибирском землячестве, где его с первого курса выбрали казначеем, была крепкая спайка, и каждый, понявший хоть что-либо в лекции, должен был вечером в общежитии разъяснять это другим, закусывая честно заработанной таранькой или лежалым салом. Кирпотин – вечно голодный в юности – настигал упущенное, с истовой тщательностью срисовывал с доски размашистые латинские буквы и быструю цифирь, которую темпераментные профессора с бородками и стоячими целлулоидными воротничками смахивали зачастую нарукавниками, зажигаясь темпом лекции и гробовой тишиной ошеломленной, благоговеющей аудитории. Лихорадочная мечта достигнуть такого же небрежно-простоватого общения с великим миром интегралов, познать причину умного движения машин, что, поскрипывая штоками цилиндров, уже ждали его на далеких тобольских плотинках, – эта мечта железной хваткой усаживала его перед ночной чадящей коптилкой в общежитии, до синевы обгладывала ему подглазницы и скулы и приносила постепенно уважение и даровой харч у земляков.
Он работал и за тех, кто не успевал приготовить задания. Правда, на последнем курсе, когда пошла мода на копания в прошлом, желчные фронтовики, прошедшие окопы гражданской, пробовали копнуть его суть, удивляясь неясности происхождения и дружбе с профессорами, но у Кирпотина хватило силы воли не срываться на взаимные обвинения, хватило такта без шума переехать с общежития на частную квартиру, где было не в пример спокойнее и можно было всю ночь до утра заниматься чертежами не только для товарищей по землячеству, но и для всех, кто мог оценить его настойчивость, владение логарифмической линейкой и безукоризненностью шрифта. Именно тогда зародилась в нем вера в свою особенность. Подкреплялась она личным успехом, обилием заказов со стороны и умением находить общий язык с самим профессором Золотаревым, читавшим выпускной курс инженерных конструкций. Кирпотин умел неназойливо выспросить у профессора, бывшего наставником юношества еще в императорском имении цесаревича Алексея технологическом училище в Петербурге, как и на что направить свой разум, чтобы, имея диплом, не оказаться вне властного хода событий, не на подножке, а машинистом въехать в новую строящуюся жизнь, где справедливо сказано: каждому – по его способностям… А способностей Кирпотину было не занимать…
Только потом что-то заколодило в его умело спланированной жизни. Природное стремление к трудолюбию и порядку наталкивалось на суматошную, перепутанную, как ему казалось, деятельность непонятных ему людей, среди которых часто встречал он своих земляков, пришедших с фронтов гражданской, взбулгачивающих налаженное, всковыривающих заведенное исстари. Не было в профессорских лекциях места таким математическим законам, по которым можно было бы рассчитать деятельность своевольных порывистых людей, опережавших Кирпотина в жизни.
Эти люди способны были на особом жаргоне говорить с рабсилой – неграмотными бедняками и сбитыми с насиженных мест однодворцами. Они нещадно эксплуатировали их наивность, задавая немыслимые темпы строительства, торопясь закладывать плохо проверенные и на глазок скроенные объекты. Они обещали им золотые горы в грядущем, а пока могли дать лишний отрез сукна ударникам и пару грубых ботинок. Они витийствовали с трибун и подписывали такие акты на сдачу оборудования, что у Кирпотина от ужаса в глазах темнело. Это считалось нормой…
И, ревнивый к чужим успехам, махнул он рукой на взбесившуюся, зигзагообразную жизнь инженера-практика и ушел под сорок лет в преподавание милого его сердцу мира точных расчетных траекторий, изящных, решаемых прямым путем интегралов, эффектных задач с точными краевыми условиями…
И хотя читал он по газетам, как давние однокурсники пускали дизели и роторы в немыслимые сроки, тайная ухмылка превосходства залегла в складках его старческого рта: уж кто-кто, а он ведал точно – не знали они доподлинных математических решений ни одной мало-мальски приличной задачи механики, нахрапом вскочили на холку жизни и не может из такого выйти ничего путного…
Поэтому и любил Кирпотин старую испытанную оценку «посредственно», выражавшую для него вызов каким-то другим, неясным для него силам торжествующей действительности. Ибо считал, что требовать надо с молодого поколения, в котором растут уже внуки бывших его сокурсников, и требовать вдвойне-втройне, не идя на поводу уклончивого ректората или деканата…
И хотя не имел Кирпотин ученой степени, тридцатилетний стаж преподавания во многих институтах страны заставлял руководителей молодого провинциального вуза молча мириться с его беспощадной системой оценки знаний. Тридцать – не тридцать, а процентов десять отсеивал частый бредень доцента Кирпотина.
У вуза в ту пору не было почти никаких традиций, да и выпустил он пока с трудом чуть более двух десятков строительных инженеров, в которых так нуждался регион, вплотную примыкавший к целинному краю.
III
Пока наш юный герой томится ожиданием своего друга на широком парадном крыльце института, слегка напоминающем паперть кафедрального собора, познакомимся с еще одним действующим лицом.
Директор института профессор Грачев, коренастый низенький человек, с властными решительными манерами, крупной лысой головой и короткими пальцами, сидел в своем обширном кабинете, отделанном скромно и деловито.
Профессора Грачева несколько огорчал тот факт, что институт пока располагал весьма скромными учеными силами, среди которых не было, по сути, ни одного светила, не считая, конечно, самого Грачева.
В крае, где давно строились заводы, провинциальный вуз должен был мириться с тем, что приезжали сюда столичные выпускники неохотно, преподавать соглашались немногие, ибо ни окладом, ни приличным жильем обеспечить их не было возможности. Грачев знал, что какой-нибудь машзавод или строительный трест предлагал куда более высокие ставки и отдельные квартиры. Потому местные инженерные тузы соглашались работать в вузе лишь как совместители. Эти люди читали лекции по вечерам, причем весьма нерегулярно, постоянно отвлекаемые заботами своих фирм.
И вот сейчас Стальрев Никанорович Грачев (имя его «Сталь революции» могли дать только в те горячие годы), разложив папки на столешнице, решал сложную проблему: как обеспечить преподавательскими кадрами будущий осенний набор студентов? Только что был принят в эксплуатацию левый корпус – махина в девятьсот квадратных метров площади, пахнувших свежей олифой, высыхающим деревом и известкой. Нужно было разместить там три лаборатории, оборудование для которых уже полгода томилось в ящиках под брезентом во дворе. Надо было укомплектовать две кафедры, а для них пока не было ни одной значительной личности. Десяток молодых выпускников своего же института, оставленных после нудной долгой переписки с министерством, в счет не шли, обещали прислать выпускника столичной аспирантуры со степенью, но уж никак не профессора.
Стальрев Никанорович задумчиво очинивал ножичком разноцветные карандаши, что ежиком стояли в хромированном бокальчике письменного прибора.
Профессором он стал, не достигнув сорока, будучи любимым учеником академика Страбахина – создателя теории легирования сталей отечественными ферросплавами. Рожденный в семье рабочего-металлиста на одном из демидовских заводов Урала, Стальрев Никанорович перед самой войной попал в столицу, но годы войны провел в Сибири возле электросталеплавильных печей подручным плавильщика и старшим мастером, занимаясь по вечерам в эвакуированном институте. Энергичный, целеустремленный молодой студент-вечерник обратил на себя внимание пожилого Страбахина уже на первых лабораторных, когда пытливо искал варианты химических составов смесей. Будущий академик, оставшись с небольшой группой сотрудников, рад был возможности найти единомышленников на производстве, чтобы проверить в промышленном масштабе способы плавления прочных броневых сталей. Он посвятил третьекурсника в сложный мир рекомбинаций и структуры атомов, увлек его необычной идеей экономного расхода компонентов, и вот уже, идя на риск, они сумели выдать первые десять тонн хромованадиевой стали на стареньких электропечах с динасовой футеровкой… На пятом курсе Стальрев защищает кандидатскую диссертацию одновременно с дипломом, а через три с лишним года – докторскую, имея признанным учителем самого Страбахина.
Годы войны наложили отпечаток на характер Грачева. Немногие, как он, могли месяцами выдерживать возле печей, ночуя прямо у пультов на жестком топчане и питаясь скудным заводским пайком. Его память сохранила от тех лет не столько лишения и суровые строки приказов наркомата, сколько лихорадочное возбуждение от постоянной, незримой для многих борьбы умов. Она шла в глубоком тылу, в чистых, опрятных лабораториях химических анализов и возле огнедышащих, неистово гудящих печей. Фронт проходил далеко, но Грачев постоянно видел перед собой облик идущего в бой танка с округлой покатой башней, чувствовал колебания этой литой массивной махины, в изголовье которой медленно наводили прицелы те, другие, враждебные люди. И зернистая ферридовая структура стали, напрягаясь, ждала удара – бешеного, всесокрушающего, который она должна была поглотить в себе. И она гасила лютое бешенство неистовой силы.
В те годы Грачеву удалось создать такую структуру стали, в которой, как в болоте рычащий зверь, тонула и захлебывалась, исходя бессильной злостью, ярость золингеновских и крупповских снарядов…
Военная промышленность по-хозяйски восприняла новшество бывшего подручного сталевара: сам Страбахин признал научный приоритет открытия, примененного затем в бесчисленных промышленных образцах литья. После войны Грачев проверил свои силы и на организаторском поприще, умея рисковать на грани возможного. В министерствах, где он бывал, всегда вслед ему раздавался восхищенный шепот, а он, молодой и спокойный, шел властной походкой по мягким ворсистым коврам, уверенно открывал обитые кожей с медными заклепками двери кабинетов, размашисто подавал ладонь торопливо поднимающимся ему навстречу солидным, в залысинах и с усталыми складками лиц людям. Он был одним из немногих, кто остался на Востоке после возвращения институтов в столицу. Настаивая на создании кадров в металлургическом сердце страны, он несколько лет демонстративно работал, будучи доктором наук, заведующим лабораторией металлургического завода, презрительно отсылая пухлые отчеты их авторам с короткими надписями: «Непригодно в условиях производства», «Фантазия кабинетной мысли» и тому подобное.
После двадцатого съезда его вызвали в Москву, откуда он возвратился, облеченный новыми полномочиями. Крохотный городской механический институт должен был стать гигантом политехнического обучения. И профессор Грачев возглавил это хлопотное дело.
Ходили слухи, что Грачев подрастерял остроту научного мышления, что его реже видят в залах библиотеки, чем на охоте или торжественных заседаниях. Секретарши Грачева менялись по нескольку раз в год, и слухи колебались в зависимости от возраста уволенных. Но сам Стальрев Никанорович чувствовал в свои сорок с небольшим, что будущее только-только открывает перед ним влекущие волнующие перспективы, и настойчиво шел к поставленной им, самим крупной цели…
Сейчас, сидя в кожаном с волосяной подстилкой кресле, Грачев досадливо морщился, глядя на книгу предписаний, инструкций, приказов свыше. Все они требовали, вопрошали, предостерегали его, и он видел за штампами отделов те же кабинетные выцветшие лица, которые не вызывали у него и в глаза-то уважения. «Писаря…» – брезгливо произнес он и поиграл, вытянув вперед, кистями рук. Тело просило движения и хотелось на воздух, в ветреные, ароматные пространства, к озеру…
Парадокс, над которым он задумался, состоял в следующем: ему нужен был строитель, равный ему – Грачеву – по решительности и способности пойти на риск. Строить медленно, с оглядкой – значило тащиться десятки лет в разряде заштатных вузов, без шансов иметь первоклассные умы в науке и крупные ассигнования на исследования. Но в городе мало было дипломированных инженеров, а единственный человек, в которого верил Грачев – главный инженер треста Задорин, – имел за плечами всего лишь техникум. И вот сейчас Стальрев Никанорович должен был принять решение – кому доверить новую кафедру стройфака, чтобы в кратчайший срок выдать дипломы таким, как Задорин и ему подобным практикам, за плечами у которых не школярская, а подлинная инженерия.
И в эту минуту образ доцента Кирпотина всплыл в его воображении…
IV
Артем выскочил из дверей института. Его круглые глаза под толстыми очками излучали радость.
– Ура! Сессия окончена! Победа! – вопил он, приплясывая.
Русые волнистые волосы его рассыпались в беспорядке, ворот тенниски со шнуровкой был расстегнут.
Терентий бросился обнимать друга. На крыльцо высыпала группа сокурсников.
– Расскажи, расскажи как было! – Артем, стройный, спортивный юноша, живой в движениях и мимике, принялся рассказывать, забавно копируя сухую педантичность Кирпотина:
– Он меня спрашивает три уравнения равновесия сил, а я два помню, а третье – начисто забыл…
– Это моменты, моменты-то забыл? – ахнула веснушчатая очкастая Шарапова – единственная девочка в группе, медалистка и математик номер один. – И как же?
Артем заправил рубашку под ремень, обнял друга за плечи и прошипел из-за спины с придыханием:
– Можно я посижу, выведу, Николай Иванович? – И уже другим скрипучим голосом: – «Это основы, уважаемый, их помнить надлежит, как свою фамилию…»
Шарапова закатила в ужасе глаза и побледнела. Она комсорг группы, отмечает все «неуды» и страшно переживает, считая мальчишек просто лентяями и тупицами. На прошлой сессии уже отчислили троих из-за высшей математики, и сейчас два неуда…
– Ну, не томи. Как же ты?
Все сгрудились на крыльце, мешая проходить в двустворчатую дубовую дверь. Жарко и душно было от асфальта.
– А у меня память зрительная знаешь какая – во! В школе страницы запоминал. Я и спрашиваю – это вы в какой лекции читали, Николай Иванович? После задач на три стержня с разрывной силой? Он и расцвел. Бубнит: «В тринадцатой лекции, раздел третий, после задачи сорок четвертой…» Ну-ну. И чувствую, в самое его мягкое место попал; он ведь сам лекции по «шпорам» читает.
– Да, Кирпотин систему любит, – вставил кто-то.
– Вот-вот, расцвел старик, как майский жук, достал свои пергаменты и перебирает. Тут я и вспомнил – всю схему с ходу нарисовал и его надпись любимую «Sic»!
– У него это «особое внимание». Он это место красным мелом отмечал, я тоже помню, – обрадовалась Шарапова, и Терентий тоже вспомнил пеструю от разноцветных мелков доску, которую с натугой поднимал Кирпотин. Тогда все задирали подбородки, срисовывая его картинки, пока он размеренно ходил по рядам, заглядывая в конспекты. «Школярство», – подумал про себя Терентий, но мысль была мимолетной, и он уже присоединился к общему ликованию. Все разглядывали жирную надпись «отменно», которая обозначала у старика-чудака высший балл, и Артем, поблескивая стеклами выпуклых очков, охотно пустил по рукам синюю новенькую зачетку с чуть глуповатой физиономией стриженного под бокс десятиклассника…
Как давно это было – прошлогоднее тревожное лето, муки родителей, мечтавших о его музыкальной карьере, слезы матери. Отнюдь не бесталанный мальчик – единственный сын обеспеченных родителей – решил идти в строители. «Что ты будешь делать на стройке – месить грязь сапогами, ругаться с полуграмотными каменщиками?..» – кричал фальцетом отец – пианист местной филармонии, автор нескольких романсов и радиопрограммы «Мы любим классику».
– Воровать материалы и строить вам дачу, – язвил в ответ сын, упрямо набычась и засунув руки в карманы.
– Ну, шел бы на приборостроительный – там чисто, работа квалифицированная, все в белых халатах, – с надеждой тянула мать, поджимая сухие выцветшие губы.
– Я имею аттестат зрелости. Понятно? Я созрел до собственного выбора, – сопротивлялся юноша, правда, не совсем уверенный в том, что правильно понял советы соседа по лестничной площадке – старого архитектора Серебрякова. Тот советовал одаренному рисовальщику идти в Московский архитектурный, и лишь на крайний случай – в местный политехнический, на стройфак, если провалится на «рисунке» в столице. Но, жалея родителей, Артем выбрал сразу местный вуз, внутренне не убежденный в своей правоте.
И вот он – студент, почти отличник, если не считать четверки по математике. Конечно, по термеху могла быть и тройка, но верный глаз и тут не подвел его, и он был на верху блаженства. Впереди короткая геодезическая практика и два месяца, наконец-то, свободного лета. Стипендия обеспечена.
Артем и Терентий шли по городу, размахивая чемоданчиками. Они еще не знали, что ждет их впереди, но уверенность, что обязательно они станут инженерами, переполняла их юные души.
– Знаешь, мне Серебряков говорил, что в городе есть дома восемнадцатого века. Давай двинем к нему – у него столько старых фотографий города. Мы ведь должны знать прошлое, – дыша азартом победы, предложил Артем.
– Да, а будем лепить коробки из железобетона, – скептически сказал Терентий и указал на длинный ряд однообразных новостроек, стеной закрывавших утлые серые бараки с разноцветными крышами из дранок, толи и неоцинкованного железа. Решетчатые башни кранов медленно несли на расчалках квадратики панелей, горы досок желтели внизу, дымились черным густым дымом варочные котлы для битума.
– А, ерунда, до того времени еще все сто раз переменится. Ты видал, какое здание Серебряков на Ильинке соорудил – всего два года прошло. Можно, значит, было. Стили меняются, а архитектура остается. – Артем остановился у тележки выпить газировки и кивком предложил другу, но Терентий отвернулся. Он все еще переживал неудачу с экзаменом. В сущности, Кирпотин не задал ни одного вопроса, не опроверг ни единого слова – и все-таки «посредственно». Конечно, пересдавать ему бесполезно – вкатит два балла и запомнит на всю жизнь. Так что прощай стипендия до января. Мать будет вздыхать, давая ему на обеды, книг теперь не купишь у букинистов. Терентий тоже попал в институт, толком не ведая, что его ждет. Привычная вчера школа сменилась другой партой, вместо одного часа была пара – и все. Только на́ дом не задают, а все равно учить каждый день надо и чертить – прорву. За один курс десять семестровых по графике, да три отмывки каких-то римских палаццо де Кортина, палаццо Борджия… Все его симпатии в школе были отданы журналистике, он мечтал об университете, о блестящих поездках, репортажах, проблемных статьях. Ведь писал он в «Комсомольскую правду» и в местную газету – и даже печатался. И рекомендацию мог получить, да только что толку: мать не бросишь одну со столетней бабкой. Так хоть ночевать домой придешь, она все выспросит, чертежи похвалит. Боится она общежитий, всяких вредных влияний на сына, будто ему восемь лет… Раньше было «отцы и дети», а теперь «маменьки и сыночки». Чепуха какая-то…
Терентий дождался, пока друг утолит жажду, чмокая от удовольствия и расплескивая на тенниску воду, и решил распрощаться:
– Слушай, Тема, мне еще в сад надо: помидоры полить. Сегодня под тридцать градусов – мать переживает…
– Ты – фермер, вот ты кто, Тэд. Куркуль и собственник, – провозгласил Артем, бесцеремонно забирая у друга нагревшийся на солнце чемоданчик. – Идем к нам, у отца гости будут. Балык уважаешь?
– Нет, я все-таки пойду. Сгорят помидоры. Мы ведь теперь на одну зарплату тянуть будем.
– Чепуха! – Артем был воодушевлен идеей званого обеда. – Помидоры надо поливать раз в три дня, а то задрябнут на корню. Я в энциклопедии читал: они из Южной Америки, из пампасов. А насчет заработка – не тревожься. Я у отца тебе в филармошке такой калым найду – расцелуешь. Так что идем, паруса на зюйд-вест – и полный вперед…
Терентий вздохнул и нехотя побрел вслед за другом вдоль аллеи с городскими, пушистыми от густого пуха, тополями.
V
Если бы друзья чуточку помедлили возле продавщицы газированной воды, они столкнулись бы нос к носу с человеком, вид которого неминуемо привел бы их в неописуемое смущение. Распаренный, жалкий Кирпотин остановился возле синей тележки с подтеками воды на пыльном асфальте, чтобы чуточку подкрепиться. Он тащил из магазина полную авоську продуктов: молочные и кефирные бутылки, творожные, промокшие насквозь, пакетики, с которых капала ему на стоптанные туфли мутная сыворотка. Из редкой сетки торчали во все стороны перья лука, редиска, ранняя капуста, и все это в сочетании с потертым черным пиджаком механика, испачканным следами мела, выглядело нелепо и непривлекательно. Впрочем, Кирпотин не обращал на свой вид никакого внимания. Во всем, кроме науки и семьи, он был рассеян, неловок и жалок. Вот сейчас, дергая плохо выбритым кадыком, обтянутым сухой кожей, он глотал воду, не замечая, как фонтанчики брызг из-под мойки густо поливают борт пиджака; кто-то из очереди обратил его внимание на это, отчего механику пришлось отойти в сторону и долго смущенно вытирать полу большим старомодным платком.
Кирпотин женился поздно, когда уже отчетливо и бесповоротно понял: невозможно найти применение своим инженерным способностям. Он работал плотинным контролером в Сибири, на реке Нюкжа, года три сменным мастером в паровозном депо, потом конструктором местного машзавода, и везде повторялось одно и то же – начальники начинали люто ненавидеть дотошного, высокопарного механика с институтским значком, с вечными советами и рацпредложениями, ради химерических целей которого надо было бы на полгода срывать планы, лихорадить производство, а потом выплачивать ему – единственному – высокие премии. Идти же на любые соглашения, на контакты с начальством в совместной авторской деятельности Кирпотин никогда не соглашался. Надо ли говорить, что Николай Кирпотин и не заговаривал о женитьбе, пока жива была его мать – женщина старых взглядов, имевшая когда-то три десятка батрачек, хутор и молочную ферму. Да она бы прокляла непутевого сына, окажись на свадьбе в общежитии, где он с трудом под тридцать лет выговорил себе комнатку рядом с кухней. Вокруг галдела новая молодежь, пищали чужие детишки, хлюпало в стиральных тазах ситцевое тряпье… Нет, матери он не то чтобы боялся, но не мог бы объяснить: как это получилось, отчего скособочилась толково начатая, без мобилизаций и репрессий жизнь. Женился он в тридцать девятом. Женился на женщине много младше себя. Ее муж исчез в темную глухую ночь, увезенный бог весть куда в серой машине с зарешеченными окнами. В этом решении пригреть одинокую, измученную безвестьем женщину, ранее довольную собой, обильной жизнью и лаской, было у Кирпотина нечто непроизвольно-вызывающее. Он как бы оборонялся против тех, кто не дал ему права быть самим собой, кто хотел поломать его твердые взгляды, заставить его ловчить и соглашаться. Кирпотин, ставший ассистентом кафедры в Перми, решил, что настал его час, и вечером, зайдя с тихим стуком в комнату изрядно за три года надоевшего общежития, где одна, без друзей и семьи, плакала по ночам Даша Широкова, сразу с порога предложил: «Я пришел вам помочь. Едемте ко мне». И выложил на стол давние подарки матери: кольцо, серебряные серьги и старинный браслет с бирюзой, которые тобольская однодворка сберегла для будущей, так и неувиденной невестки. Конечно, не сразу согласилась молодая жена инженера Широкова перейти в комнату к пожилому ассистенту. Ждала она весточки от мужа, угрюмилась, когда молчаливый Кирпотин приносил ей в судках еду из столовки и ходил на рынок за проросшей к весне картошкой. Да только не было никаких вестей, и даже ранее щедрые на хлебосольства друзья инженера теперь встречали ее холодно и отчужденно. Дело о взрывающихся паровых котлах системы Широкова рассматривалось в разных инстанциях, и нельзя было судить – как и чем оно кончится…
Потом началась война. Супруги жили дружно и скромно, хотя и не зарегистрировали свой брак. В разгар сталинградского сражения родилась у них, наконец, долгожданная дочка Оленька – чахлый ребенок военной поры, сблизившая родителей и сгладившая разницу их лет, а семью сделавшая полноценной.
Кирпотин по разнарядке военкомата считал на заводе артиллерийские винтовые пружины и упорные откатные устройства. Еще обучал молодых конструкторов мальчишек-ремесленников. Сыграли свою роль и многочисленные изобретения, за которые исправно шли пайковые премии. Даже медаль за труд осталась от той поры.