Текст книги "Золотое сечение"
Автор книги: Кирилл Шишов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Так Терентий оказался на стройке.
VIII
Зимнее солнце сверкало на зернистом снегу, на кристалликах гранитных сколов. Когда начинался подъем, Артем останавливался, сдвигал шапочку с загоревшего лба и, подняв палки, кричал:
– О-го-го!
И горы отвечали медленным запаздывающим эхом: го-го-го!..
Отсюда, с вершины горушки, где стояла рубленая из ошкуренных сосновых бревен наблюдательная вышка, было видно далеко, километров на пятьдесят в каждую сторону. Ветер дул здесь сквозь щели, скрипя скобами двери, наметая змейки снежной пыли возле окна.
– Смотри, Лена, вон Таганай! – показал Артем на синеватую далекую гору, и, когда девушка, с грохотом поставив лыжи в угол и запыхавшись, подошла, он быстро поцеловал ее в яблочно-румяную, влажную от изморози щеку.
– Это что, ваша обитель? – недовольно отстраняясь, спросила Леночка. Она была в зеленой штормовке из полубрезента, во фланелевом лыжном костюме и в кокетливой ало-белой шапочке, из-под которой выбивались волосы.
– Да, мы с Тэдом здесь на первом курсе бивуак устраивали в новогоднюю ночь. Знаешь, классно провели время: елка в лесу, небо в звездах и тишина…
– Представляю, что вы здесь не были одни. Иначе как бы согрелись в таком леднике?.. – И она посмотрела на струганые нары, щербатый стол и фанерную аляповую надпись: «Берегите лес от пожаров». – Здесь же невозможно спать.
– Что ты, у нас великолепные спальники. Мне Семка Вайсбург достал – на гагачьем пуху. И я сам лучше всякой печки. – И Артем снова привлек к себе девушку.
– Отстань, к чему было тащиться в такую даль, чтобы показать мне место своих пьянок. Не хватало бы еще надпись вырезанную показать: «Здесь были Тема, Тэд…» и кто еще? Аллочка из драмтеатра? Или Людмилочка с педагогического?
Девушка устала от лыжного перехода, в который она пошла, уступая просьбам Артема встретить Новый год одним, так, чтобы запомнить на всю жизнь. Она не любила выполнять чужие желания, привыкшая легко и убедительно доказывать логичность своих требований и замыслов. Но в этот раз она пошла, намереваясь, наконец, выяснить, когда же легкомысленный, вечно иронизирующий юноша намерен всерьез осуществить свои намерения. Ей не нравилось, что после объявленной помолвки прошло уже более года, а Артем оставался таким же ветреным, непостоянным в делах, в мыслях, легко забывающим обещанное и даже… даже позволяющим себе ухаживать в ее присутствии за другими девушками. Правда, это было на институтских вечерах, где Артем танцевал с другими, если Леночку приглашали, но уже сам факт его шутливой улыбки, далекого поклона, приветствия незнакомых ей девушек шокировал и приводил в гнев выдержанную, воспитанную Леночку. Она бледнела, кусала губы и, ни слова не говоря, начинала лихорадочно пробираться к выходу сквозь толпу танцующих, задевая чьи-то широкие плечи, отталкивая приглашающие ее ладони… И Артем как ошпаренный выскакивал вслед за ней, оправдываясь жалко и неубедительно.
Вообще, Леночка не могла понять: любит она или презирает Артема, так органично было для нее инстинктивное высокомерие к мужской слабости, скрываемой за бравадой житейской неприспособленности, которую она насквозь видела в отце и сыне Орловых. Конечно, с другой стороны, Артем устраивал ее как человек, которому все легко дается в силу наследственных способностей и малости собственных требований к жизни. Она считала, что сумеет использовать его бесхарактерность и уступчивость в нужном направлении, но для этого нужно было стать прежде всего женой, иметь право что-то требовать, отдавая взамен…
А вот именно этого делать раньше времени Леночке не хотелось. Не то, чтобы в ней жили предрассудки ее предков и кастовость, присущая евреям старых времен; нет, никакой преграды в свободе поведения она не чувствовала и не могла иметь, с детства самостоятельная, обеспеченная родителями и повелевающая в среде подруг. Но в самом замедлении событий, в постоянном увиливании и отшучивании Артема была та недоговоренность, которую сама Лена с отвращением называла: «Хочет сделать меня дурой…»
И эта мысль, что Артем исподтишка добивается цели, которая не устраивала ее саму, приводила Лену в ярость. Дома она часами продумывала, как побольнее и ощутимее надерзить юноше, превращенном в ее ущемленном от самолюбия сознании чуть ли не в развратника и сластолюбца. Она выполняла это мастерски, как правило, наедине, гневно и расчетливо изображая перед ним все его слабости и недостатки. На людях же она была мила, грациозна и остроумна, так что окружающие умилялись гармоничности и схожести характеров влюбленных…
Самое удивительное, что Артем не придавал почти никакого значения ее вспыльчивости. Увлеченный то хитроумными задачами по сопромату, то рисованием с натуры и по вдохновению, он появлялся нерегулярно, звонил из самых разных мест и даже компаний, куда таскался с друзьями, и оправдывался невпопад, путаясь в именах и фактах, которые Леночка запоминала с точностью ЭВМ и хранила в памяти, чтобы ими со временем воспользоваться. Обидчивая и беспощадная, она усиленно вырабатывала сложную стратегию поведения с юношей, который и привлекал, и чем-то отталкивал, заставлял плакать по ночам и замирать от нежности. Ей хотелось ясности и определенности.
Словом, она, внешне нехотя, но с расчетом в глубине души, согласилась пойти с Артемом на ночевку, встречу Нового года под елью, чтобы поставить все точки над и, знать: имеет ли смысл и дальше поддерживать с ним отношения или искать иные хода для жизненных альтернатив. То, что из дому надо было уходить быстрее, ей было ясно. Ей надоели дрязги в доме из-за денег (и каких денег – счет не шел на рубли и десятки!), бесконечные опасливые взгляды на ее наряды, косметику, новые сумочки или бижутерию (это при их-то доходах). Ей стала неприятна и ранее не замечаемая неопрятность их дома – разбросанные везде выкройки, шаблоны, остатки ниток, свалявшиеся пыльные шарики по углам. Даже запах – стоялый запах куриного бульона и форшмака – стал ей невыносим. Но сделать ее обманутой дурочкой никому не удастся, даже Артему… В конце концов, она достаточно умна, чтобы найти себе другого. С ее-то красотой!
И она требовательно и серьезно посмотрела в глаза юноши, искрящиеся доброжелательностью и озорством.
– Ну, ты сразу напридумываешь. Какие Аллочки, какие Людочки? У меня никого не было!.. – Он с шумом сбросил на пол рюкзак, снял промокшие лыжные ботинки и пошевелил озябшими пальцами в носках.
– Конечно, печки бы не помешало. Давай я чай на спиртовке сооружу, идет?
По тому, как девушка не ответила, как обидчиво повернулась к нему спиной и принялась расчесывать свои пышные, немыслимо прекрасные волосы, он понял, что она упорствует и требует от него откровенности. Он втайне давно боялся этого разговора: Ленка была не из тех девчонок, что быстро и беззаботно сходятся, хихикают над твоими шутками, позволяют себе вольности, а потом так же легко забывают об интимном, неповторимом, таинственном, что связывает незримо мужчину и женщину даже после сорванного мельком поцелуя. За это он ценил ее и одновременно побаивался.
Действительно, он не был разборчив в своих знакомствах. В легкой бездумной пирушке, потеряв голову и увлекшись доступностью объятий, он неожиданно обнаруживал в себе совсем иного человека. В полутьме к нему шутливо прижималась девушка, мало или почти незнакомая. Это был знак, намек, и можно было искать уединения где-то на кухне или в подъезде, и там до исступления изматывать себя и случайную подругу сладостью касаний губ, ощущением упругого податливого тела…
И хотя подлинной близости он еще не знал, ему было приятно вообразить себя сложным, раздвоенным и сильным человеком. И сейчас он хотел, чтобы все его сумбурные чувства соединились в преклонении перед красотой и обаянием этой девушки, соединились и раскрыли створки тех таинственных ворот, за которыми начинается иная власть отношений, иная степень человеческого доверия…
И тогда он решился.
– Ленка, я ведь люблю тебя. За что ты на меня все время злишься? – тихо сказал он.
– Любил бы – не издевался надо мной, – ответила та, расправляя на нарах громадный спальник с треугольным вкладышем.
– Ну, что ты, в чем я издеваюсь? Честное слово, у меня, кроме тебя, никого нет…
– И не было? – Леночка повернулась и снова беспощадно и требовательно посмотрела в глаза юноше. Тот смутился.
– Можно сказать, что не было… Не слушай всяких трепачей. Пойми, – он приблизился к ней, прижал ее упрямо отстраняющееся тело к себе, – я люблю тебя и хочу, чтобы ты стала моей… самой близкой…
Девушка поняла его совсем иначе. Упершись ладонями ему в подбородок, она сказала:
– Только после свадьбы… Хватит меня водить за нос…
– Ну, послушай, – возбуждаясь и чувствуя тепло ее тела, зашептал он, – ты же не старорежимная девица. И так все о нас знают – давай сейчас, а?.. И он начал расстегивать деревянную от мороза петлю ее штормовки. Пальцы скользили по материи.
– Идиот! – оправившись через мгновение после его натиска, зло крикнула она. – Ты что думаешь, я тебе театральная шлюха? Привык распаляться в любой конюшне – и ко мне с тем же! Ты бабник, как и твой папаша. О нем сплетен полный город, так и ты меня в свой полк зачислить хочешь? Убирайся отсюда!
Артем опешил: он никогда не ожидал от нее такой взвинченности и лютой ненависти, что вдруг прорвались. В мыслях Артем уже давно видел ее своей женой, но совсем иной – мягкой и податливой, уступчивой, как его собственная мать, понимающая отца с полуслова. А вдруг – это ожесточение, за которым враз проглянула хищная и властная натура, доселе неведомая, в исступлении и ревности.
Еще не понимая, что произошло, он продолжал машинально гладить ее волосы, но она больно и хлестко ударила его по щеке:
– Прочь, я сказала! Не умеешь ценить человека – не лезь!
Тут она увидела, как застыло все его лицо, как он оцепенел, и что-то отчаянное мелькнуло в его глазах. И, предупреждая его слова, она кинулась на заиндевевший от их дыхания спальник и забилась в истерике…
IX
«Здравствуйте, дорогой Илья Сергеевич! Пишу вам за полночь, потому что иного времени у меня давно уже нет. Но это ничего – я только узнал цену этому времени. В сущности, вполне можно спать в сутки по четыре часа. Здесь, на вольном воздухе, этого достаточно…
Сообщаю, что мрамора, годного для памятника вашему фронтовому другу, я так и не могу сыскать. Понимаете, произошла какая-то странная штука: столько кругом мраморных карьеров, на сотню лет хватит для добычи, а для памятника цельного крупного куска найти невозможно. Фантастика! Говорят, в годы войны или даже раньше какой-то остолоп в погоне за престижем собственной персоны велел рвать камень аммоналом. И рвали, гнали тысячи тонн мраморной щебенки и крошки для каких-то неведомых дворцов или подземок. Гнали во все концы от нас. А спохватились: трещины от взрывов на всю глубину залежей прошли. Когда станки распиловочные поставили – они все в брак стали гнать. Трещины крохотные, а любую самую крупную глыбу насквозь проходят.
Я и так пытался, и этак – разваливается красивая розоватая махина прямо на глазах, аж обидно… Обещают, правда, с будущего года наш щебеночный завод освободить от поставок цельного мрамора – теперь у всех и забота отпадет. И где тогда мне для вас камень достать – ума не приложу. Тем более, что я так вам обязан, Илья Сергеевич…
Часто думаю: хорошо, что я перевелся на заочный, как вы посоветовали. Ну, что я знал и понимал в строительстве, да и вообще в жизни? Была какая-то чепуха в голове: и журналистом быть хотелось, и мать не обидеть надо было, и к друзьям привык. Так вот и жил, всем уступая, всем идя навстречу. Все за меня кто-то решал. А сейчас, за такой короткий срок, словно целую жизнь прожил. Может, и упустил что-то из высокой инженерной науки – готовлюсь-то по ночам по вашим книгам да по заданиям, но вокруг раскрытыми глазами смотреть стал. Словно шоры с меня спали. От детских своих соплей напрочь отрекся и никому своей души нараспашку больше не покажу. Жестокая здесь работа, Илья Сергеевич: бьют, чуть зазеваешься – наотмашь, но и за дело так круто браться дают, что себя уважать начинаешь…
Я ведь, Илья Сергеевич, дела-то никакого стоящего до сих пор не делал никогда. Стыдно сказать, а словно все в игрушки двадцать лет игрался, словно все в детсадике. У нас тогда воспитательница была – все боялась, как бы чего не приключилось с нами, когда в войну играли. Не поранились бы палкой или не саданули кого сверх меры. Так она все следила за нами исподтишка. Как только дело нас увлечет и мы в азарт входим, она кричала с истерикой: «Мальчики, мы же договорились, что понарошку играете! Понарошку, договорились!»
Вот у меня все «понарошку» и шло. Особенно тяжко уже в институте стало: никому до тебя нет, в сущности, дела. Каждый норовит свой багаж в тебя разгрузить – и отваливает поскорей, как бы ты не сообразил задать ему вопрос: «А на кой черт все это в лапшевном виде подано?» Валят-валят, а никто не понимает, что мы даже простой вещи не додумали, самой простой. Ну, например, что такое дом?..
Теперь я это очень хорошо понимаю, ибо живу на птичьих правах со всем хозяйством и семьей, и доводит все это меня до белого каления. Я словно отброшен на начальную стадию человеческой истории и сам должен с нуля начинать всю эволюцию. Согласитесь, начнешь уважать тех, кто строит такую простую и обыденную штуку – ДОМ!
И вот я вас хочу спросить, Илья Сергеевич: вы-то, архитекторы, разве не уяснили, что это значит для человека – жить в своем доме! Не в квартире, где для тебя кто-то воду горячую в трубы подал, свет подтянул и газовую плиту поставил, а в доме, построенном собственными руками, от фундамента до конька на крыше.
Я здесь многих повидал, кто дома сам строит, без чертежей и смет казенных, без технадзора и архстройконтроля. Смотрел я на них и завидовал, честное слово. Вот истинное назначение человека на земле – строить самому Дом по собственному замыслу, а не по чужим бумажкам, рожденным бог знает каким хитрецом и ученым мужем. Я только потому себя с институтом примирил, что не до конца эту мысль додумал: а что такое Дом с большой буквы для человека. Это ведь не только четыре стены, где он спит и пеленает собственных детей… Это нечто большее – и создает его тоже наш брат-строитель… И архитектор, скажете вы. Но что тут остается для архитектора, я не понимаю пока. У нас, как видите, и в инженере не нуждаются, когда для себя строят. Не расскажете ли вы мне, Илья Сергеевич, на досуге: зачем вообще сегодня архитектура, раз она не имеет отношения к Своему Дому. Я имею в виду, что архитекторы были нужны раньше, а сейчас кругом все делается на потоке, на технологической линии.
Ради бога, не поймите, что я тут сумасбродствую и ставлю лично вас под сомнение. Но я хочу знать наверняка: правильно ли я теперь вижу свою профессию и свое место в ней. Надоело жить иллюзиями и элементарным враньем… С уважением, ваш Терентий».
«Милый Теша! Письмо твое получил и долго думал, прежде чем отвечать, ибо в нем столько вопросов, на которые я не могу сразу ответить. Мне кажется, что ты собственной судьбой и муками сам найдешь на них ответы, которые я не в силах сформулировать.
Ты переживаешь сейчас трудный период, и вряд ли я могу быть тебе наставником. Сокровенным путем приходит каждый из нас к любви к своему Дому, о котором ты впервые задумался. Иным учителям кажется, что не допускать молодежь к творческим размышлениям, к мукам возрождения, которые им необходимо пережить, – это и есть их главная задача. Они либо тащат нас назад в древность, либо раскладывают готовые кальки чертежей, по которым уже предначертано все будущее…
Я не из таких, как ты сам понимаешь. Я только знаю, что наше отечество, наше поколение само искало прообраз будущего своим нелегким путем. Я стал зодчим, потому что зодчий всегда устремлен в будущее, полон стремлений угадать в задуманных городах идеал своей нации. Наша молодость совпала с поразительным по энергии периодом истории, и, прости, но мы много нафантазировали. Во многом, видимо, мы заблуждались, наивно думая, что все должны жить по нашим рецептам. В войну у меня было время проверить прочность гипотез молодости, когда моя батарея гвардейских минометов сжигала целые гектары пространства, где были и старинные села, и спешно построенные поселки, и жестоко ощетинившиеся ради смерти нашей нацистские бастионы и доты… И, увы, отличные дома.
Я понял тогда, что призвание строителя надо выстрадать, а не получить его в обмен за усидчивую доверчивость к наставникам. Наше дело такое древнее и длинное, такое непредсказуемое по последствиям, что недаром раньше зодчий был и философом, и художником, и в чем-то колдуном для непосвященных.
Зодчие улавливали тайную связь между созданным ими пространством и человеческой психологией. «Волчье логово» под Растенбургом, где я был в момент наступления в Восточной Пруссии, – пример жуткого в своей обнаженности железобетона, который давил на нас – русских солдат – своей серостью и безликостью. Человек там уничтожен – там только приказ и команда могут обитать…
Я боюсь с тех пор такого плоского сухого бетона. И когда ты мне пишешь, что вообще не понимаешь, зачем нужен сегодня архитектор рядом с инженером, мне становится страшно. Если этот вопрос задаешь ты, который в то же время видит, как трудно и целительно строить свой Дом от фундамента до крыши, значит, что-то случилось с нами как нацией, обществом, страной. Значит, красота уже не нужна вам – юным, поглощенным торопливым стремлением занять свое место в мире.
Ты знаешь, что я ушел с проектной работы, потому что не могу примирить свое понимание зодчества со стремлением натыкивать везде безликие казармы вместо одухотворенных, живых зданий, какие я только и умел строить. Каждое из них я задумывал как диалог с теми, кто будет в них жить, радоваться, взрослеть, воспитывать новое поколение. Так строили крестьяне свои дома, которые, кстати, описываешь в своей глубинке и ты. Мудрость зодчества в том, что на нем лежит печать нации, морали тех, кто им занят. Инженер универсален. И поэтому, может быть, мы не можем понять друг друга, юный мой, собеседник. Поэтому я склонен не давать тебе рецептов, я просто надеюсь на время и на то, что само небо, земля, поля, среди которых ты возводишь свой элеватор, подскажут тебе: а нужен ли вообще зодчий, поэт и фантазер в этом стремительном и полном заблуждений мире…
Остаюсь твой Илья Серебряков».
X
Известие о том, что Грачев снят с работы, принес Кирпотину Мильман, когда, опоздав на полтора часа, явился без жены, один с нервически вздрагивающим подбородком и в наспех одетых несуразных калошах.
Мильман стоял в передней в натекших сиреневых лужицах и сбивчиво что-то рассказывал, называл имена, фамилии, какие-то ведомства и отделы министерства, в которых долго и с разными вопросительными приписками ходило утверждение необычных учебных планов, но всего это обескураженный, побледневший Николай Иванович запомнить не мог. Он смотрел, как Мильман с наполовину облысевшей головой, склеротическими жилами на шее и впалыми сухими щеками шевелит дряблым ртом, и ему казалось, что он оглох, видит только артикуляцию рта декана: то презрительно кривящегося, то вытянутого в трубочку, то плоского, с трясущейся нижней отвислой губой. Дарья Андреевна нашлась быстрее всех. С подкрашенными ресницами, подобранная и помолодевшая в праздничном платье с ниткой жемчуга, она вышла в переднюю и повелительно раздела Мильмана, заткнула его пыжиковую потертую шапку в шкаф и скомандовала:
– Не вас сняли! Что вы, как мокрые крысы трясетесь! У всех Новый год, где Эльвира Марковна?
И когда Мильман бестолково уселся на край высокого стула за накрытым столом, где были расставлены шпроты, заливное, острый с хренчиком салат и буженина, она сунула ему в руку бутылку, велела распечатать ее, а сама пошла за супругой декана. Кирпотин, деревянно сидя с другой стороны стола, понемногу обретал слух, он уже слышал, как Мильман говорил о какой-то построенной вне плана гигантской лаборатории на задах института, за гаражами и складами, о сотрудничестве Грачева с Задориным, однако и это никак не увязывалось в голове экстраординарного профессора. Прекрасная идея дать образование опытным дельным людям никак не могла быть поводом к отставке хотя и не совсем деликатного, но, в целом, энергичного и толкового директора института. Кирпотин с недоумением вспоминал округлые уверенные жесты Грачева, его решительный, властный тон, вызывающий у него в последнее время даже определенное уважение и зависть, и не приходил ни к какому выводу. Что-то не сработало в механизме инстанций, рассматривающих утверждение учебных планов, так честно, со знанием дела составленных им – Кирпотиным, где-то не разобрались, увидели посягательство на букву закона – и вот… Грачев пострадал. А он – Кирпотин – исполнитель и двигатель всего дела?..
– Может быть, были какие-нибудь финансовые нарушения? – с надеждой спросил он умолкшего на мгновение Мильмана.
– Что вы, Николай Иванович. У нас в институте две комиссии прошлый месяц были. Хоздоговора́ даже, и то в балансе. Зарплаты, правда, не хватало, и мы брали в счет следующего квартала, но за это не снимают. Я же говорю: письмо кто-то написал из обиженных, а оно рикошетом – в министерство. Разве бы Грачева сняли, если бы не письмо… Ведь устное «добро» было, а теперь? Теперь разве получишь «добро», если так не сработало… Завистники – ясное дело. Грачев-то в член-коры метил, ясно?
Кирпотин опять не понял, какое письмо сработало, а какое «добро» нет. Он вообще плохо разбирался в механике управления, чувствуя себя чужим на кафедре. Вернулась Дарья Андреевна с супругой Мильмана – пышной дамой в кружевном темном платье со следами пудры на полных желеобразных щеках. Пальцы ее были в массивных золотых кольцах, которые, казалось, уже навеки не снять с фаланг, ибо они оплыли с обеих сторон, как кора дерева затягивает стальной обруч. Женщины засуетились, пригласили еще соседей: молчаливого озабоченного завлабораторией сварки и его жену – белокурую накрашенную хохотушку. Задвигались стулья, зазвенела посуда, упали на пол первые вилки – и уже понеслось к курантам время под стеклярусной чешской люстрой, на соломенных цветастых салфеточках, оберегающих полировку, и Кирпотин, оцепенелый и недоумевающий, выпил, не разбирая, сначала одну рюмку, зло обжегшую губы ему, потом, после крепкого тоста завлабораторией – вторую, твердо помня еще, как выразительно-каменно глядела на него с другого конца стола Даша.
Потом все закружилось у него в глазах, обычно четко фиксирующих детали: танцующий Мильман в подтяжках, с блестящей лысиной и отвислым животом, сердито и звонко говорящая что-то мужу блондинка с неестественно огромными ресницами и круглыми бляшками деревянных бус, свисающих у нее с наклоненной шеи, громадный коричнево-шоколадный торт со свечами, которые все почему-то гасили, дуя вкось и нелепо оттопыря губы… Дальше он ничего не помнил, потому что глаза заволокло мглой, и он провалился куда-то вниз, неудобно и больно подогнув ноги.
Там, в небытии, перед ним отчетливо возникла короткая, со скрещенными на груди руками фигура, странно знакомая и вместе с тем непропорциональная в размерах головы и рук, покрытых старческой гречкой. Ослепительный нимб светился из-за яйцеобразной головы. Рот, сложенный для дутья в трубочку, сизый, бескровный, дул на него со всей силой, и Кирпотин начал лихорадочно шарить вокруг, ища, за что бы ухватиться. Но вокруг была абсолютно отполированная блестящая эпоксидным лаком поверхность, тоже до тошноты знакомая, и ноги заскользили по ней с ускорением, которое, очевидно, можно было бы высчитать, если определить массу тела и силу дутья, но он с ужасом понял, что забыл даже формулу инерционного движения, и только, раскорячась и балансируя в воздухе руками, скользил, чувствуя, как звенят барабанные перепонки от ветра…
Вдали почудилось ему лицо дочери Оленьки – бледное, с отвислыми волосами и желтыми пятнами роженицы, и он хотел закричать ей, попросить помощи у единственного человека, которому отдал все, но не было сил на этом ветру произнести даже слова, и он только мычал, чувствуя, как разогреваются подошвы от трения. «Какой коэффициент скольжения?» – пронеслось в мозгу, и он снова провалился, сопровождаемый громким хохотом дувшего ему в грудь великана…
Приехавшие через десять минут на «скорой помощи» студентка-медичка и пожилой фельдшер констатировали кровоизлияние в мозг у профессора политехнического института Николая Ивановича Кирпотина, пятидесяти восьми лет. Завлабораторией с осоловелыми глазами, крепко, впрочем, держась на ногах, помог фельдшеру отнести профессора в машину. Стоя на ветру возле заднего колеса, они жадно закурили, пряча сигареты в рукаве, и завлаб, потирая снегом лоб, спросил:
– Может, зайдешь, тяпнешь? Все-таки Новый год?
Фельдшер затянулся, словно раздумывая, и ответил:
– Нет, брат, у меня служба. Третьего вот отвозим, а до утра далеко… Ну, бывай…
И он, кряхтя, влез сзади в фургончик, потому что впереди, прижав платок к губам, сидела с сухими немигающими глазами Дарья Андреевна.
XI
Они возвращались обратно тем же путем – вдоль отвесных обветренных меловых скал, на которых отдельными карнизами лежал снег. Они уже не обращали внимания на эти снежные карнизы, в любую минуту способные рухнуть на них, на наледи, по которым скользили и хрустели их лыжи, на крики сорок, которые эхом отдавались среди каменных нагромождений.
Они спешили, торопясь уйти от места, где провели новогоднюю ночь – самую горькую и печальную в своей молодой жизни. Они не знали, что у них будет еще много таких ночей впереди, когда не хочется жить и кругом только мрак и пустота. Но те ночи будут уже порознь, потому что после такого люди уже не могут оставаться близкими и уважать друг друга, надеясь на понимание и поддержку…
Артем шел впереди, временами забываясь и резко вырываясь, но потом спохватывался и останавливался, жадно ел с ладони крупный, пахнущий колодезной водой наст и ждал, когда она, тяжело дыша, не подойдет поближе. Тогда он, не смотря ей в лицо, спрашивал: «Передохнешь?» Но девушка только всхлипывала и отрицательно мотала головой. И они шли дальше…
Если бы все закончилось тогда, в минуту его напора и ее оскорбительно-издевательского ответа… В конце концов, Лена была права, отстаивая свое достоинство. И даже когда она заплакала, упав в конвульсивных рыданиях на спальник, он испытал к ней настоящую жалость и сразу простил ей обиду за отца, которого она просто не знала по-настоящему и судила как все, по-обывательски…
Нет, его прозрение пришло позже, много позже… Наплакавшись, Леночка угрюмо встала, как-то боком прошла к рюкзакам, закопошилась в них, что-то разыскивая. Запахло кремами, духами. Закипел чайник, и ему тоже пришлось очнуться от оцепенения, заварить чай и достать продукты. При этом они задевали друг друга локтями, искоса видели, как стемнело за окном, отчего пришлось зажечь свечу. Обстановка переменилась, они освоились и молча пили чай, уже не избегая взглядов друг друга, но по-прежнему молчали.
Он думал, что все-таки она чертовски обворожительна – его подруга детства и юности, которую во дворе недаром звали «принцессой» еще в начальных классах. Уж о ком, а о Леночке никогда не было сплетен, и парни завидовали, что только ему – Артему – она разрешала носить портфель из школы и давала списывать по английскому. Впрочем, он сам перестал ее просить об этом, узнав, как она небрежно сказала подругам: «Темочка герундий от ерундия не отличает – это у него наследственное…» «Почему это пришло в голову именно сейчас?» – подумал он, вспомнив, как давался ему язык – на одном самолюбии и желании доказать ей.
Он впервые остро увидел всю свою короткую жизнь, в которой эта девочка, скрытая и манящая, так много определяла. Рисовать он начал в седьмом, чтобы быть с ней в одной редколлегии газеты. В институт, вопреки желаниям родителей, пошел по ее совету, данному как бы между прочим. Помнится, что она тогда рассказала об одной клиентке отца, которая вышла замуж за строителя. Супруги по нескольку лет жили за границей, где муж строил металлургические заводы, а жена переводила всякие патенты, рекламы и прочую муру. «Знаешь, Темочка, в нашем городе это единственная возможность выйти в люди – у нас только строителей и ценят, я наводила справки…»
Тогда таких людей были единицы, и ездили пока только в Китай, но Леночка уже предвидела и Кубу, и терпеливо учила испанский. Она все умела предвидеть, эта «принцесса»…
– Сколько времени? – спросила неожиданно она совсем иным, прежним «школьным» голосом. Так она говорила, когда они ссорились над карикатурами и дело доходило до мира только после ее слез. «Она всегда умела меня смирить», – снова неприятно подумал он и угрюмо буркнул:
– Полдвенадцатого.
Леночка помолчала и произнесла тихим дрожащим голосом:
– Мы что же, так и будем встречать праздник, поссорившись? – И он уже знал, какую фразу она скажет следующей: – Я глупая, наверно, Тема, но и ты хорош…
«Все-таки правильно говорили парни в школе «Ленкин хвост» про меня. Видно, такая уж доля у меня – виноватиться и ругаться снова», – пронеслось в голове, и он сказал:
– Ладно, доставай шампанское, недотрога испанская…
Он видел, что ей понравилось, как он сказал в рифму. Она ожила, засуетилась, достала бутылку – тяжелую, мутно-зеленую, и подала ему серебряной головкой вперед:
– Открывай, развратник. Я не намерена целый год мучиться по твоей милости…
Они выпили, сверив часы. Шампанское было холодным, но Лена, улыбнувшись заговорщицки, сразу вытащила плоскую фляжку из-под спальника: «А это – согреваться, идет!» И, не сговариваясь, они потянулись губами друг к другу. Прежняя подавленная нежность, примиряя и прощая, волной поднялась в нем. Ему показалось, что все снова стало прежним, и сейчас – именно сейчас – ему будет позволено многое. Лена молчала, замерев в его объятьях, голова склонилась ему на грудь…
Странное видение вдруг представилось ему: он увидел себя немощным стариком, больным и обессиленным, как Богоявленский, верно, был там, в лагере. И рядом она – уже старуха, с космами седых волос. Смогут ли они тогда помочь друг другу, вернее, сможет ли она, как Устинья… И выходить, и не упрекнуть?
Внезапно он сказал хриплым голосом:
– А ведь ты права, у меня уже были… до тебя…
Она не поняла и что-то прошептала.
– Я негодяй, Лена, – уже тверже сказал он. – Может, у меня даже есть ребенок…
– Не болтай, Тема. Я же все про тебя прекрасно знаю, – ласкаясь, сказала она и закрыла ему рот поцелуем. – Нам не будет холодно в твоем спальнике?