Текст книги "Золотое сечение"
Автор книги: Кирилл Шишов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
ЭПИЛОГ
Он прошел в зал, гудящий тысячами юных голосов, и в лицо ему прянул терпкий горячий воздух. Возбужденная масса студентов, снятых по разнарядке прямо с занятий, охотно и чуть беспечно галдела, рассаженная по факультетам, по группам, продолжая свои бесчисленные мелкие темы разговоров, шуток, подначиваний. Мелькали крахмальные воротнички, стало заметно больше ярких платьев, шерстяных светлых пиджаков, а в общем, это были привычные ему, еще такие беззаботные, озороватые, мало задумывающиеся над собственным – даже собственным! – будущим люди. Ему стало чуть страшновато, когда с этой мыслью он проходил к президиуму, отвечая на кивки и приветствия знакомых и незнакомых учеников. Он сосредотачивался, пытаясь найти слова, которые бы пробили неуловимую стену, разделявшую поколения. У микрофона говорил рослый студент с медалью и со значками на лацкане пиджака. Пестроту этих значков, уже сидя в президиуме, он постепенно разобрал – целина и парашютные прыжки, но медаль была ему незнакома…
– Пять лет назад в Будапеште мы – молодые воины – доказали, что старшее поколение может смело рассчитывать на нас. Защита революции в надежных руках, и сегодня пусть империалисты знают, что авантюры в любой части света не сойдут им с рук…
Студент говорил громко, словно написанный, текст, но напористость и ощущение собственной силы придавали значительность его словам. Грачев, сидя возле Серебрякова, сличал в бумажке что-то свое, озабоченно морща кожу на лбу. Через минуту он шепнул: «Ваше слово – следующее, взгляните на проект резолюции…»
Без очков Серебряков с трудом мог разобрать бледный машинописный текст. Он увидел только лозунговые слова: «Руки прочь от Кубы! Американцы – убирайтесь с острова Свободы!» и тому подобное.
– Они останутся в Гуантанамо, – также свистящим шепотом ответил он директору. Тот не понял и вскинул удивленно глаза: «Вы против этих фраз?»
– Не это главное… Впрочем, оставьте все, как есть, – покачал головой Серебряков, досадуя на собственную неуместную дотошность. Не об этом следовало сейчас говорить…
Студент кончил, вызвав одобрительный гром аплодисментов. Возвращаясь в президиум, он бегло взглянул на реакцию профессуры, и, усаживаясь, привычно широко, по-солдатски, расставил ноги, точно они были в крепких сапогах… Серебряков видел сейчас его в профиль, напоминавший ему что-то гладиаторское… Он встал и прошел к трибуне. В горле запершило, он беспомощно оглянулся в поисках стакана воды, но президиум сидел, глядя сосредоточенно и строго в зал, и он преодолел слабость, вдавив усилием воли кашель в грудь.
– Каждая нация имеет свое Куликово поле, свое Бородино и свой Мамаев курган, – тихо начал он, и мысль его еще не обрела четкость, а глаза жадно вглядывались в лица внизу. – Первая битва, как правило, еще не сразу дает немедленный результат. От Дмитрия Донского до полного падения татарского ига прошло целое столетие, и воины, обративши вспять Мамая, еще долго платили ясак унижения диктаторам Золотой Орды… Но вера в силу свою, которая обрела крылья на берегу Дона, дала миру великую нацию, омытую кровью страданий и побед…
Наши братья на Кубе сейчас в середине дороги своей истории. В конце прошлого века, борясь с Испанией, озаренные светом идей великого Хосе Марти, они свершили при Сан-Хуане свой подвиг…
Он видел, как замерли в зале люди, как прекратились мелькания белых листиков (играли в «крестики-нолики») и перешептывания. Иной, неожиданный поворот речи словно принес в зал дыхание истории, и стало легко и волнующе:
– И пусть та давняя победа была потом украдена у кубинцев ловкими дельцами-янки… Однако, посмотрите, в гордых душах победителей всегда создается тот алтарь Победы, где негасимо горит незримый Вечный огонь. Россия преградила путь Наполеону, ибо за ее спиной горел алтарь Куликовской победы…
Сегодня Куба преграждает путь иной, ослепленной от военных успехов, державе – и лицемерие слов о свободе у нападающего столь же кощунственно сегодня, как и столетие назад. Люди маленького острова – братья нам… Никогда не забывайте об этом…
Он вдруг увидел, как в задних рядах мелькнули фигуры Терентия и Артема, и у него стало тепло на душе. Он чувствовал, что пора заканчивать и без того выспренную, хотя и искреннюю речь:
– Каждый из вас, рожденный на переломе истории освобождения человеческого духа, должен осознать свой долг – долг, который ложится на плечи незаметно, подспудно, подчас вызывая только усмешку и уверенность, что все обойдется и без личного участия…
Он почему-то обернулся к президиуму, где медным отсветом в блеске софитов выделялось лицо молодого десантника, продолжал:
– Нет, не обходится, уверяю вас, никому не удастся спрятать свою голову под крылом тишины. Слово, которое сегодня скажете вы, возгремит на земле, станет теми ответными пулями в дисках солдат Фиделя, которые заставят пасть ничком контрреволюционеров… И, кто знает, может, завтра в одних рядах с «барбудос» вам придется идти на новые подвиги, где уже будет мало одних слов… Но сегодня, но всегда «вначале будет Слово!» Ваше слово, друзья мои!
И по тому, как двинулся в проходе зала сосредоточенный, наклоняя голову, один из его учеников, он понял, что все было сказано правильно. И не зря…
Гром аплодисментов больно ударил в уши…
Золотое сечение
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Осенью умирает старый год. Допетровские предки наши – селяне чтили это умирание природы. И свадьбы недаром вершили в осенины, когда засыпает буйная сила природы, бродит от калганова корня и хмеля доброе пиво, ароматны свежие хлеба и тайно начинает зреть заветный земной плод – плод человеческий…
У меня тоже осенью начинается Новогодье. Отмерло, опало, как пожухлая листва, былое. Исчезли дотошные истовые в работе дипломники в чинных отглаженных костюмах с громадными, как самоварные трубы, свертками подкрашенных чертежей, тщательно запеленутых в прозрачные пленки. Отзвучали аплодисменты, под которые вручали им крошечные коробочки с сине-золотыми инженерными ромбиками. Утихли оркестры буйных банкетов, где, ошалелые от радости, провозглашали они сумасбродные тосты за любимых и нелюбимых учителей, за грядущую широкую дорогу, за студенческое братство, крепче которого уж не видать им в жизни…
Верно пели наши предки:
А и слава богу
До Нового году
Ниву пожали,
Страду пострадали…
Осенью я порой и не знаю, куда поразъехались мои подопечные, на ком женились, за кого вышли замуж. Редко-редко наскоком встретишь кого в транспорте или на улице – покраснеет, старается отвернуться, особенно если имел у меня на экзаменах худосочные тройки. Небось, теперь стал самостоятельным мастером (странно, что юнец называется «мастером»), прорабом или того выше. Что ему теперь жалкий вузовский ассистент? Так, неприятное воспоминание. С первым снегопадом покрывается память моих учеников белизной забвения, и не помнят они тех дней, когда, волнуясь, начинал я им рассказ о великих строениях, о древней и вечно живой нашей профессии. К осени, после выпуска, не помнят они уже тех моих слов о трех единствах: пользе, прочности и красоте. Они молоды и не знают, как прикипает душа учителя к взращенному ученику. Как тоскливо ему от опущенных при встрече глаз, от пары открыток на день рождения, от небрежно-торопливых кивков из черно-лаковых автомобилей, в которых на передних справа сиденьях уже восседают наиболее энергичные из бывших учеников…
В этом году пришествие снегопада было особенно горько для меня. Легко, не простившись, даже не позвонив мне на кафедру, уехал из города мой старинный друг – актер и охотник, соратник моего одиночества в этом городе. Он разучивал вслух свои роли, придумывал гримы и жесты, порою за бутылкой крепкого хвастался победами над женщинами. Их у него было много, он жадно влюблялся, страдал, а будучи отвергнут, брал отпуск и бросался в охотничьи загулы. Еще так недавно мы охотились с ним на уток.
…Была холодная октябрьская пора. В лазурном безоблачном небе летели гуси, суматошно кричали на озимях, когда мы безуспешно пытались подползти к ним на рассвете.
Синий-синий кряж гор. Блистательно-зеркальные, словно сделанные из полированной стали, озера. Свист стремительных уток – чиров и свиязей. Лай собаки, которая носится по болоту, поднимая крякв. Друг стрелял и мазал, сердясь на себя, на собаку, и мне было тоже не по себе от его промахов. Я уходил потихоньку к маленькой речушке за бугром и ловил чебаков удочкой, на хлеб они шли охотно. Вечером, возле костра, мы ели с другом уху, потому что дичи нам так и не удалось добыть, и я все хотел сказать ему, что это чепуха – наши промахи, наши неудачи. Будут у нас другие осенины и другая охота. И мы еще своего добьемся. А он все чертыхался, ругал и свое ружье, и бестолковую, взятую у соседа напрокат собаку, и егеря, который нас привел на это место, где ветер сносит уток…
Помнится, что тогда, на той охоте, я все еще верил, что неудачи у нас временны. Друг мой получит хорошую роль, в его театр придет порядочный думающий режиссер, зрители поймут, что и в провинции есть толковые, пронзительной силы актеры. И потом у нас с ним будут новые встречи. В его холостяцкой квартире перестанет пахнуть нестираными носками, застарелой воблой и дешевыми сигаретами. В ней появятся иные женщины – добрее, чем те, которых мы знали. И они не будут предавать нас, а поверят, что мы еще умеем попадать в летящую цель, умеем жить азартно и открыто и нас надо беречь, беречь изо всех сил…
Но друг так и не дождался ни роли, ни режиссера, который бы сумел разглядеть в нем талант. В это лето его сманили куда-то на восток, где жизнь дешевле, зрители простодушнее, и он уехал играть своих злодеев и неудачников, аферистов и сердцеедов, которые были просты и одномерны. Пьесы эти стояли у меня на полке над кроватью, и часто я раскрывал их, чтобы воскресить в памяти голос друга, его манеру играть небрежно и с презрительной усмешкой; он этим словно говорил: «Вот, довели меня, разве я на такое способен?» Так что эта осень была вдвойне тягостна для меня… «Неужели мне всего тридцать пять лет», – думал я в эти октябрьские долгие ночи. Мне казалось, что я прожил уже несколько жизней, и устал от надежд и обманов. Устал от расставаний, от покинувших меня, от равнодушных и безразличных.
И вот долгая бесснежная пора кончается. Холодные заморозки, от которых звенит сухая опавшая листва, уже так надоели, что осени становится стыдно. И тогда в мир приходит обновление.
II
Замечательно, что на свете есть снег. Особенно первый, самый драгоценный, снимающий столько тяжести. Снегопад начинается под вечер, и наше общежитие, корпуса института, весь дымный скрежещущий железом город тонут в волнах густой пелены. Все преображается. Вот ветка, согнувшись под тяжестью мокрого снега, дернулась, упруго распрямилась, сбросив давящий ее груз, и долго-долго раскачивается, словно гордая своей победой над временем, над воспоминаниями.
И я тоже похож на эту ветку в пору снегопада. Я иду в лес, прокладывая первые тропки, а сам уже без боли и горечи вспоминаю Ее…
Вот я стою возле зеленой доски, и в пальцах у меня крошится белый, как снег, кусочек мела. Тряпка легко скользит по стеклянной поверхности доски, и в это отражение я украдкой успеваю разглядеть ее чистое спокойное лицо с зачесанными набок волосами.
Я рисую, пишу формулы, диктую мудрые изречения, и от этого мне немного стыдно, потому что выходит все абсолютно не то, что я хочу. Она рисует вслед за мной ажурные своды и вычурные арки, обводит цветными карандашами чужие – не мои – афоризмы. А я ощущаю ее недоумение, как из всего этого сложить целое, то, ради чего пришла она сюда и раскрыла клеенчатую тетрадь, которую потом будет переписывать у нее все общежитие: почерк у нее отменный и все так аккуратно записано, зарисовано…
Мне казалось, что она выделяла из всех лекторов именно меня, потому ли что я был моложе других или более воодушевлялся при звуке собственного голоса. С каждым разом симпатии ее и доверие крепли, я специально лучше одевался, идя на «эти» лекции. Готовился я к ним подолгу, тщательно отбирая парадоксы суждений разных авторов и цветные иллюстрации для показа сооружений прошлого… Да, да, и себя. Я это понимал.
Вы пока не знакомы с моей сферой деятельности – пусть несколько странной на обывательский взгляд. Я – «деревянщик», специалист по деревянным сооружениям, апологет самого прекрасного в мире из созданий живой природы – дерева!.. Не хочу сейчас об этом распространяться. Только констатирую факт: составленные тогда для Нее лекции были вершиной моего ремесла.
…Я шел в медленно падающем снеге и вспоминал, как впервые показал свои слайды с музыкальными чешуйчатыми куполами Кижей, с рубленными столетия назад из циклопических бревен северными избами Архангельска и Вытегры. Я торжествовал, видя, как заблестели в первом ряду ее глаза, когда я говорил о великой силе дерева противостоять снегопаду и ветру, морозу и гололеду, упорно вознося свой конус зеленой энергии навстречу солнцу, свету. О, я искренне воодушевлялся и впадал в крайности, иронизируя над мертвыми бездушными материалами, из которых цивилизация пытается строить свое тело. Металл – это злое детище вражды и войн. Цемент и бетон – обожженные камни планеты, однажды вызванные демоном злые духи, которые уже нельзя уничтожить.
Как ненавидел я в те минуты эти обманные материалы, эту иллюзию вечности.
«Человечество обречено на гибель, – утверждал я, – если не прислушается к голосу леса, к языку дерева. Металл родится один раз из руды и в руду не превращается снова. Цемент завалит планету за пару веков слоем потолще того, что скрыл Помпею и Геркуланум. Дерево одно умирает и постоянно возникает вновь. Оно одно строит свое тело, наперекор распаду и гибели, продолжает жить и дышать, если даже его срубили, превратили в здания или бумагу, ткань или прессованную плиту…
Признаюсь, я нес порой порядочную чепуху. Чего стоили только мои экскурсы в бионику в ущерб основной программе курса, где предписывалось давать строгие расчеты и чертежи. Мне хотелось придумать что-нибудь такое, чтобы она подошла ко мне после лекции и срывающимся от волнения голосом произнесла что-нибудь… Я ждал не благодарности, но – просто вопроса, самого пустячного… вопроса…
Смешно, но я постоянно хотел спасти ее. От чего или от кого – не знаю, но непременно спасти, сохранить эти яркие пристальные глаза, две четкие складки внимания между бровей, удивленные движения губ при каком-то особо вычурном высказывании моем…
И вот я сейчас шел в снегопад, чтобы увидеть и услышать ту, которая пару лет назад была моей Галатеей, моим созданием и моей любовью. Без любви нельзя решить даже простого интеграла, не то что прочитать курс деревянных сооружений и вывести вчерашнюю школьницу в черном переднике на диплом инженера-строителя…
Я вспомнил о нашем совместном дипломе и улыбнулся. Знает ли она, какой вехой был для меня тот диплом, та работа, начатая застенчивой девочкой, так и не задавшей мне вопросов в течение многих вдохновенных лекций, девочкой, молча кивнувшей мне в ответ на мое робкое полуумоляющее предложение: «…А вы не хотели бы делать диплом у меня?» Она согласилась сразу и бесповоротно, с какой-то давно копившейся обреченностью, потому что (и это было общим мнением студентов, я знал) кто же будет делать диплом «по деревяшкам», если из дерева в нашей горно-степной зоне ладят только мебель да фанеру, а у строителей в ходу простые и надежные материалы: бетон, арматура, портландцемент… Дерево только сносили по всем городам, и весям, урча бульдозерами на черные от времени дощатые развалюхи бараков, а справные бревенчатые срубы разбирали по косточкам и увозили на дачи и в деревни. Ведь деревня и дерево – одного корня, думали ироничные горожане, а город городили из прочных веществ…
Она согласилась работать со мной и покраснела, потому что сокурсники вокруг словно замерли, а кто-то сзади присвистнул от удивления. Дело в том, что вообще-то в этой маленькой группе никто обычно не дипломировался по дереву: они изучали металл, учились резать его и снова ладить воедино, гнуть и скручивать, делать дырки и развозить далеко, во все концы света. Дерево я им читал так, для развития, как в школе проходят основы стихосложения, а все-таки никто не умеет потом отличить дактиль от анапеста. Дипломники-единомышленники приходили ко мне с вечернего или заочного, твердо зная, что с деревом им будет сподручно надолго и всерьез. Кто-то желал сделать опалубку по-современному быстро и точно, кто-то, работая на Севере, вдоволь наморозился на полигоне, рубя лобовые стыки бревенчатых ферм, а некоторые, лобастые и по-плотницки угрюмые, просили что-нибудь «научное, чтобы покумекать»… С такими я занимался пластиками, стекловолокном, клеями – тайным своим далеким делом, что уже порядочно попило мою кровушку и иссушило душу…
Она была первой моей студенткой-дипломницей. И я шел сейчас через снегопад к высокому дому на опушке леса, где в окнах уже зажглись золотые огни. На улице в полдень от снега стало сумрачно.
III
Есть такая детская игра «Холодно – горячо». Тычешься возле искусно спрятанной вещи, шаришь ладонью почти рядом с ней, а над тобой потешаются, выкрикивая «тепло, еще теплей, холодно», коллеги-хитрецы, радуясь твоей бестолковости.
Для меня таким «горячим» местом был высокий дом на окраине города, на самой опушке. Здесь стоит возле ровной бетонной дороги суровый знак «Движение запрещено», похожий на совиный глаз с красным воспаленным ободком. Дорога эта ведет в сердцевину старого бора, где высится неведомая ограда повыше крепостной и у железных ворот мерзнут зимой в длинных шубах охранники. Правда, лет пять назад им соорудили кирпичную теплую будку, но разгадка суровой ограды не стала явственней, хотя, по слухам, там уходили в глубь земли бетонные бункера с фешенебельными апартаментами для местного начальства на случай всяких обстоятельств…
Но не элегантная бетонка в лесу, по которой лишь изредка проносились скоростные лимузины с шелковыми непрозрачными занавесочками, была причиной моей повышенной привязанности к этому месту. И даже не то, что высокие густые кроны бора неуклонно и трагически сохли, желтели к осени то там, то здесь, а к следующей весне некоторые внезапно сбрасывали кору, источенную жуками-пилильщиками. Деревья гибли безостановочно, и лес редел год от году, затаптываемый тысячами праздных гуляк и спортсменами-любителями свежего воздуха.
Я много писал возмущенных статей в городские газеты, пытаясь привлечь внимание к судьбе бора, в середине которого высился охраняемый маленький замок, а на окраине гоняли футбол дюжие молодцы, прохаживались с колясочками модно одетые женщины. Но ничего не менялось, лишь летом трайлеры увозили распиленные кряжи вековых сосен… И я смирился с этим, как смиряются люди с ходом времени. Но здание, в котором светились оранжевые лампы и слышались звуки музыки через широкие приоткрытые окна, оставалось заветным для меня. В этом здании я начинал свою инженерную службу, здесь была моя первая встреча с Патриархом, как мы называли про себя нашего старого начальника, которого ныне многие поспешно постарались забыть и чья могила на городском кладбище давно бы уже заросла… Ведь за зиму ничьих следов, кроме своих, я не находил у нее – незаметной, скромной, с мраморной серой досочкой и с железными хромированными трубками на столбиках… Каждую неделю я надолго уходил к ней, на гомонливое от птиц кладбище. И оттого – не приближался к зданию, где сменилось уже целое поколение конструкторов, химиков, технологов с тех пор. К зданию, где я начинал свои робкие попытки понять – для чего я стал инженером?
Патриарх был мягким недосадливым человеком. Настоящая наука для него начиналась с тупиков, когда испробованы горячими головами попытки понять все очевидное и неочевидное: что же происходит с гибнущим зданием, умирающим домом или замирающим в предчувствии аварии цехом. Он был неряшлив, этот старый морщинистый инженер в вечно потертой куртке геодезиста, вязаном свитере и старомодных широких брюках, измазанных полевой глиной.
Он любил загадочное, парадоксальное в поведении молчаливых объектов, составленных из жестких ребристых плит и угрюмых колонн. Долгие часы провел я с ним, ползал на животе в темноте чердачных перекрытий, с лупой осматривая скрытые пазухи деревянных стропил или прогнившие лобовые упоры врубок. Он был моим идеалом, потому что доверял числу не более чем глазу, а глаз умел кропотливо проверить прехитрым прибором, который до него никто бы и не догадался применить в нашей не бог весть какой передовой науке…
Древнее дерево он любил более всего на свете. Больше семьи, которая у него распалась, больше учеников, которых он учил как-то печально и безнадежно, словно понимая, что нас неминуемо увлечет романтика стальных и алюминиевых грез, огненная феерия сварки. Он долго жил на Севере, в Карелии и Коми, работал таксатором в Сибири, и в нашей малолесной области говорил о дереве как о редком ценном звере, которого напрочь истребили нетерпеливые охотники, не знающие законов его роста и размножения. Только через год после начала совместной работы я случайно узнал, что Патриарх до войны получил научную премию за конструкции из дерева, которые выдержали землетрясения в восемь баллов на Камчатке, а в годы войны по его проектам создали унифицированные мосты для армии, которые пропускали целые танковые дивизии во время наступления…
На мой недоуменный вопрос об этом он просто ответил: «Чудак, я применил древний китайский доу-гун, который постарше колеса и пороха. При чем здесь моя персона, если мои современники были просто незнакомы с китайскими пагодами…»
Патриарх искал золотое сечение. Давая рецепты и подписывая чертежи, распаивая радиосхемы приборов и химича в лаборатории с образцами, он всегда думал о золотом сечении, о котором, поведал мне много позже, когда убедился, что я – один-единственный из его инженеров – собираюсь идти в науку.
IV
Патриарх был бессменным внештатным консультантом местной реставрационной мастерской, которая, по идее, должна была сохранить потомкам редкостное строительное наследие нашего уральского края. Мастерская была слабенькой, больше отпускала своих мастеровых на «оброк», то есть – на общестроительные ремонтные подряды.
Делать реставрацию – сложные прирубы, смену венцов сгнивших избенок и редких деревянных церквушек – было по силам немногим плотникам, да и свозили редкости в город вяло, словно нехотя. Патриарх лет десять назад добился решения властей о свозе уникумов на укромную поляну в городском парке, чтобы со временем здесь вырос сказочный городок теремков, но работа шла медленно, денег было маловато, и никто, собственно, не неволил. «Двести лет постояли, десяток-другой подождут», – рассуждали многие, шустро успевая строить лишь собственные гаражи и дачи.
И все-таки дело шло. Привезли даже казачью ветряную мельницу, послужившую верой-правдой не одному поколению. Сохранились у нее не только башня и подклет, но и центральный тяговый ствол, и точеные шестерни-колеса, приводившие в движение жернова. Не было только ветряных крыльев-перепонок, чертежи на которые я делал по вечерам, вне службы, листая диковинные альбомы с «ятями», которые доверил мне на неделю Патриарх. Я рисовал ветряк с удовольствием и каким-то безотчетным ощущением соприкосновения с вечностью, и образ моего учителя почему-то приобретал в моих усталых глазах черты… Дон-Кихота, с копьем наперевес болтающегося на этих перепончатых крыльях старинной казачьей крупорушки…
Было что-то похожее в унылом степном пейзаже южноуральской равнины и выжженной солнцем Картахены, где скитался рыцарь Печального Образа: те же пологие курганы, голые степи с выступами утесов среди ковыля, те же грубо отесанные жерди, связанные конопляными веревками, без единого гвоздя, тот же свирепый суховей, от которого скрипит старая мельница, да тучей поднимается пыль из-под копыт овечьего стада…
Конечно, это было лишь воображением, потому что равнину вокруг мельницы давно распахали «Кировцы», а по древней казачьей дороге, где булыжник засыпан в десять слоев рваной щебенкой, носились на мотоциклах беспечные рослые потомки прежних «государевых слуг» – молодцы в расписных ярких рубахах с амулетами на мощных шеях…
И вот однажды, под вечер, Патриарх пригласил меня на обследование и обмеры старой церкви, верно, последней из раскольничьих скитских церквушек в угорьях Урала. Времени на сборы оставалось немного – только ночь, ибо в пять утра уходил «газик» реставрационных мастерских, а надо было приготовиться и к ночевке в палатке, и к пропитанию на двое-трое суток вдали от селения, потому что церковь раскольников уже никак не могла быть рядом с жильем, полагал я… Но самое главное – мне надо было освежить в памяти то немногое, что я знал о рубке деревянных бревенчатых храмов нашими предками: о всех «четвериках и восьмериках», «прирубах и притворах», описаниями которых полны книги искусствоведов и архитекторов. Утром я прибыл к высокому зданию на опушке леса точно в четыре пятьдесят пять. Голова моя, нафаршированная разными «уставами ратных, пушечных и других дел», книгами «сошного письма» и «Наставлениями касательно зодчества рубленого, каменного и протчая…», разламывалась от недосыпания.
Мы ехали через перевалы долго и тряско. Автобусные тракты не шли в эту сторону, а весенняя распутица сделала сельские дороги му́кой для шоферов. Патриарх о чем-то размеренно спорил с прорабом мастерских, который дымил вонючими папиросами ему прямо в лицо, сидя вполоборота к нам и распахнув полы широченной «брезентухи». Выяснилось, что Патриарх только вчера узнал о том, что плотники сняли начисто с церкви дощатую обшивку, предохранявшую от снегов и влаги лиственничные бревна, и теперь он доказывал необходимость немедленно вывезти церковь оттуда, из глубины, где она может подгнить после следующей зимы…
– Пойми, Михалыч, у меня по смете всего три тысячи рублей на реставрацию в квартал. Не могу я сейчас с этим срубом возиться. Купола на соборе золотим? Золотим. Кладку в Гостином ряду меняем? Меняем. А еще кузнеца на ограды ставить надо: к Октябрьской начальство музей открывать придет, ясно… – рокотал прораб, покачиваясь на кожаном сидении.
Патриарх тоже не горячился. Он спокойно вычислял в уме сметы, прикидывал и гудел в ответ, как в трубу:
– Скит двигать по первопутку – трактора не надо. Ползни у тебя старые от ветряков остались – вездеход мне на металлургическом на сутки одолжат. Кран я тебе в горисполкоме достану, скажу: плиты на гараж класть надо, и свои уплачу за машино-смену… Так что даром это будет, Николай Артемович, даром сокровище сбережем…
– А людей? Где я тебе людей в такую даль отыщу ехать? У меня не полк – роты не наберется, да половина на бюллетене будут по случаю открытия охоты. Покров, сам знаешь, уважаемый праздник у моих умельцев…
Патриарх не сдавался, все что-то прикидывая и записывая, несмотря на тряску, в неизменную свою книжицу:
– Энтузиастов соберем, студентов из стройотрядов, активистов общества. Как думаешь, сагитируем мы политехников? – обратился он ко мне.
Я представил себе, за какие «башли» привыкли вкалывать нынешние мои коллеги по вузу, и ужаснулся, подумав, что эта благородная агитационная миссия выпадет мне одному. Но вслух я нарочито бодро ответил:
– Попробуем. Осенью до сессии далеко – отпустят стройотрядовцев на пару дней, если бумага будет.
– Бумага будет, а смотреть за ними тебе придется, Андрей Викторович, – сказал Патриарх и вновь углубился в свои записи, хотя оставалось неясно: согласился ли прораб или нет.
Церковь показалась, когда мы уже порядком устали от дыма, тряски и однообразных горных расщелин, между которыми шла узкая тележная дорога. Она стояла на невысоком берегу, где пойма реки дугой огибала ее, скрывая хребтами гор небольшую долину с ивняком, липами и редкими в этих местах вязами. Вязы возле церкви были такими же дуплистыми и старыми, как она, рубленная в два этажа, с почерневшей от времени кровлей и углами, стесанными «в обло». Заброшенность чувствовалась во всем. Густой крапивой заросли подходы к воротам и косящатым дверям. Ласточки тесно-тесно прилепили свои гнезда к карнизам, по которым сочилась весенняя влага. На ослепительном солнце дымилась крытая осиновыми черепицами кровля куполов и башенок.
Патриарх, ловко подтягиваясь на угловых бревнах, добрался до окошка второго яруса и исчез в нем. Слышно было, как он ходил в алтаре, спугивая голубей, с шумом вылетевших в слуховые окна.
«Андрей Викторович, рискните!» – крикнул он откуда-то сверху, и я полез, стесняясь насмешливо наблюдающего за мной прораба. Он видел, как мои ботинки скользят по древесине, а пальцы не могут найти щелочки в плотно пригнанных меж собой бревнах.
– «Строить высотою как мера и красота скажет», – так, кажется, гласил закон наших предков? – Голос Патриарха под сводами церкви гудет низко и рокочуще. – Посмотрим, какая у них была интуиция.
Он вытащил из кармана неизменной куртки рулетку. Мы принялись обмерять алтарь, трапезную, паперть – все части рубленной топором церкви, причем Патриарх успевал чертить сечения и планы и что-то подсчитывать в записной книжке. Он обратил мое внимание на древние части здания: алтарный потолок из гигантских тесанных топором досок, толщиной в руку, вставленных в поперечные матицы. Алтарная апсида – наиболее высокая часть церкви – была более поздняя, со следами конопатки мохом изнутри.
Я приладился и даже залез под основание купола, чтобы измерить внутреннюю высоту. Патриарх сидел на пыльной скамье, оставшейся в трапезной, и, кончив подсчеты, произнес радостно:
– Вот теперь ясно: раскольнички с Великого Устюга. Косая сажень – их любимая мера, не в пример костромичанам и вологодцам…
Меня, признаться, удивила эта определенность высказываний. И, видя мое недоумение, Патриарх сказал: «Конечно, это еще требуется уточнить, но храм сто́ит того, не правда ли?..»
Уже потом, когда мы вывезли нашего «птеродактиля», так прозвали сруб студенты – наши помощники, обмеры и чертежи полностью подтвердили догадку старого моего учителя. Строенный по мерной веревке, без циркулей и эскизов, храм был удивительно пропорционален и вполне укладывался в гармоничные отношения соборов Великого Устюга.
Вечером усталые и пропыленные трухой трех столетий, мы сидели у костра, попивая крепкий чай. Хрустели в огне сухие иглы, выпаливала временами ольха. Патриарх медленно посасывал из алюминиевой кружки чай.
– Знаете, Андрей, меня всегда привлекали эти люди, что бежали черт знает куда, в какую глушь. Я пытаюсь представить, зачем они покидали родные места, обжитые крепости и селенья? Чтобы сохранить свои зипуны и два сложенных вместе перста? Помилуйте – но это внешнее. Было что-то глубинное, интуитивное, что заставляло их идти на муки, лишения…