Текст книги "Золотое сечение"
Автор книги: Кирилл Шишов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
– И наши неграмотные чалдоны, бежавшие в горы ради двуперстного крещения. Помнишь, как в библии: «И сказали они – построим себе храм, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли…»
– Учитель, ты ошибаешься, вавилоняне хотели построить «город и башню до небес», а не скромные храмы. Я читал книгу Моисееву и помню, что бог испугался их замысла и смешал их языки, чтобы они не понимали друг друга…
– Тише, Андрей, золотое сечение не требует языка. Оно тайно скрыто в соразмерности строения и переходит в наследство лишь тем народам, что сами страдают, а не угнетают других. Зло в мире от сердца человеческого, потерявшего тайну золотого сечения. Неужели ты не чувствуешь, на какие муки обречен человек в современных Вавилонах?..
Я встал, налил воды в стакан из графина. Высотная гостиница на самом обрыве скалы, казалось, плыла в ночи, и в окне высился, освещенный луной, библейский Арарат в голубом тумане, а где-то там, у его подножия, стояли священные храмы, почитание которых переходит из поколения в поколение, делая людей мудрее и добрее друг к другу… Стакан, поставленный на столик, вдруг задрожал, звеня о стекло графина, словно подземные толчки минувших эпох сотрясали эту землю…
– Правды, правды ищи, дабы ты был жив и овладел землею, на которой жили твои предки, – снова услышал я голос Патриарха.
– Какой правды, учитель, когда я должен закончить свою диссертацию, у нас скоро родится ребенок, а для нас троих нет даже укромного уголка в этом огромном человеческом муравейнике, где каждый озабочен хлебом насущным и никому нет дела до минувших эпох?..
– Ты научился видеть свет отверстыми очами, Андрей. Ты ощутил первую радость открытия, когда понял, что предки твои мучались теми же загадками, что и ты, и умели возбуждать гордость в человеке за дело своих рук. Зодчество – единственная книга бытия. Не способный к зодчеству народ обречен на погибель. Пойми это… Заклинаю тебя, пойми и помни… Помни…
Мне стало страшно. Зачем мне – инженеру, копеечному испытателю прочности древесины, кропающему статьи о модулях упругости и сопротивлении на изгиб, эти высокие истины? Мне нужно знать параграфы и выводы, способы статистической обработки результатов и фотографирование в инфракрасных лучах, а не библейские заветы. Я смутился.
– Слушай, учитель, честное слово, я не пойму – что же мне делать? Ты отстаивал правду на земле, когда кругом было зло. Тебя пытались сгноить в земляной яме, тебя прокалили огнем фронтов и бомбежек, но я… я вырос в мире, построенном твоими руками, свободном от зла и кощунства. От меня требуют одного: знай свое место и выполняй порученное дело…
Патриарх улыбнулся и, казалось, чуть отдалился от меня.
– Помнишь притчу о святом Христофоре?
– Нет, – угрюмо ответил я и сел на кровать, ощущая теплые колени спящей жены.
– Красивый этот юноша привлекал женщин и юных дев. Они соблазняли его плоть, отвлекая от размышлений о цели жизни…
– Весьма современно, учитель, ну и что же?
– И он умолил господа заменить ему человеческую голову на… собачью. Так он и рисовался изографами на иконах.
Я рассмеялся:
– И ты предлагаешь мне совершить ту же операцию?
Лицо Патриарха приблизилось и стало почти нависать надо мной. Странно, но я теперь не узнавал его. Резкие морщины, словно трещины в старом граните, избороздили его лоб. Складки от крыльев носа к губам нависли резким треугольником. Вспыхнули в темноте белые «оживки» подглазиц. И хотя не было на лице его бороды и усов, облик его походил на иконописный, сделанный охристыми красками, словно струился в теплом воздухе, наполнившем комнату…
– Лаять тебя научат другие, – хрипло и отрывисто сказал он, – а облик тебе менять придется… Не поддайся же, сынок…
Я упал, задыхаясь, на простыни, чувствуя, как явственно заходил подо мной пол. Не понимая, что творится, я закричал:
– Проснись, Ольга! Проснись! Землетрясение!
На сей раз она испуганно встрепенулась. Графин и стаканы упали на пол и разбились. Ходуном ходила под ногами гостиница. Слышалось хлопанье дверей, крики, визг. Как в кошмарном сне, выбежали мы, полуодетые, не помня себя, на улицу, где я окончательно очнулся…
Наутро мы самолетом вылетели из Еревана.
IV
Это теперь я понимаю, что нашел тогда в робкой студентке ту молчаливую сердечность, которой мне постоянно не хватало в жизни. Недавно я прочитал у Пришвина, которого вовсе не знал ранее, одну поразившую меня фразу:
«Сила сердечной мысли – вот единственная сила, которой строятся души».
Жена принимала меня только таким, каким ей хотелось меня видеть. Она была взрослым человеком и ждала от меня взрослых дел: упорства, цели, восхождения. История, случившаяся со мной на втором году аспирантуры и приведшая к тому, что я остался без семьи, без желанной степени и московской прописки, многому научила меня… Но об этом – позднее.
Здесь же, в засыпанном снегами тихом уральском городке, я имел время и долгие вечера для раздумий. Меня согревало присутствие девушки, которая была в самом начале жизни. Между нами не было и не могло быть ничего, кроме деловых отношений. После столицы я слишком был обожжен горем, разлукой с дочерью, которая издалека цепко держала меня крохотной ручкой любви. Но девушка Оля, старательно чертившая на моем столе разрезы арочной кровли, кусая губы и сердито перетирая неудачные линии, чем-то успокаивала меня. Я сидел у маленького журнального столика, считал на калькуляторе и про себя представлял, что я уже старый и седой, а эта черноволосая молчунья – моя взрослая дочь, и нам больше никого не надо, потому что мы живем друг для друга и сила молчанья нашего выше незначительных и случайных слов.
Я уже знал, что Оленька выросла в маленьком степном поселке, где на окраине была могила ее деда, зарубленного казаками в гражданскую, и что именно на эту могилу ходил в пьяном виде ее отец, неудобный и неуживчивый, раздражительный человек, прошедший всю Отечественную «от звонка до звонка». Я догадывался, что он был из породы неудачников и нелепых правдолюбцев, в чьей манере говорить все нужное и ненужное вслух, обижая людей, слишком тесно и близко живущих в маленьких селениях. Местное начальство его побаивалось за постоянное «честное» прошлое его рода, за стремление разоблачать и выводить на чистую воду все и вся, и потому отец ходил в рядовых бригадирах много лет. Два старших брата Оли начали свою жизнь нелепо: один, женившись и уйдя в армию, поверил анонимкам о беспутной жизни своей жены, убежал из части и явился мстить супруге, избил ее диким образом, попал в тюрьму и, выйдя через пять лет, спился в компании отца. Теперь он работал от случая к случаю в совхозе, зарабатывал большие деньги на уборке, а всю зиму бездельничал, изводя сестру и мать хамскими придирками, путаясь с соломенными вдовами и науськивая на вечерках молодых парней друг на друга…
Второй брат угнал лет в пятнадцать мотоцикл из соседней деревни, чтобы покататься (у семьи не было денег на эту модную штуковину – мечту всех сельских парней) и потом тихонько возвратить. Но его поймали, и местное начальство дало делу ход, и наездник очутился в колонии для трудновоспитуемых, куда Оленька ездила не однажды, и видела, какой бледный, несчастный приходил брат на свидания. Что творилось у ней в душе при виде трагедии любимого застенчивого брата, можно было только догадываться, если в последний месяц перед отъездом на учебу в институт Оля восстала против отца, обижавшего по привычке тихую мать. Трудно поверить, что она сказала ему, держа в руке топор: «Еще раз тронешь – убью!» И такова была, видимо, сила в глазах этой девушки, что отец плюнул и больше при Оле матери не трогал.
…Но вот она уже кончала институт, и моим человеческим долгом было сделать из нее не рядового специалиста, вроде тех, что сидят за кульманами и тайком вяжут кофточки, а мыслителя, понимающего тайную жизнь конструкций.
До моих ли горестей было ей сейчас, когда стрункой напряглось все ее полудетское существо, отстаивая свое право на особенность и неповторимость – самое трудное право в жизни.
– Скажи мне, Оля, – спросил я однажды девушку, когда основные наши расчеты были закончены и мы увидели, какие силы распора могли быть причиной поломки стен, – а ты хорошо знаешь химию?
Она пожала плечами.
– Как все, на «удочку». У нас химичка была старая, что-то шептала под нос. Кто впереди сидел – писал, а я успевала еле-еле.
– Химия – единственная человеческая наука, где все стоит на эмпиризме. Недаром физики считают ее застывшей областью знаний…
Оля усмехнулась застенчиво и оторвала голову от чертежа.
– А все полимеры, синтетика, удобрения – тоже эмпирика? – Она помнила мое фиаско в разговоре с инструментальщиком и уже относилась ко многим моим сентенциям недоверчиво.
– В химии нет цельной теории, объединяющей ее в единое здание. Органика и неорганика разделены стеной. Секреты производства не поддаются воспроизведению в иных условиях. Законы неуловимы…
– Но я же буду строителем… – вставила она и сдула остатки резинки с листа.
– Строители теряют из-за отсутствия химической защиты миллионы тонн металла, – напомнил я, – фермы в закалочном и травильном отделении – тому пример. Десять лет – и все проржавело.
– Может быть, попробовать дерево? – оживилась Оля. Я был рад, что она сама произнесла то, что я хотел сказать.
– Вот-вот, давай на дипломе создадим арку из дерева без единой стальной детали. На пластмассовых нагелях, а?
– Но я же курсовой проект делала на гвоздях, – напомнила она.
– И хорошо, ты сравнишь то и другое. Вот смотри… – И я принялся чертить фломастером узлы будущей невиданной арки, которую лишь мельком видел в иностранном проекте, на той самой выставке, где познакомился со своей будущей женой, ныне далекой и чужой…
Весь вечер и последующее утро мы занимались нашей идеей. Куски замысла при дотошном, вначале недоверчивом анализе моей юной оппонентки обрастали плотью. Оленька уже хорошо понимала, как трудно изготовить на маленьком заводе такую новинку, и сама побежала в столярный цех в полдень, откуда вернулась возбужденная и воодушевленная. Оказывается, местные умельцы сделали сами не так давно прессы для склеивания досок. В клееные ящики паковали напильники на экспорт. Можно было кое-что изменить в прессах, но в целом появилась реальная надежда не только на бумаге создать спасительную для цеха опору крыши. Девушка, казалось, обрела крылья: она что-то напевала, собирая наше исследовательское оборудование и папки расчетов (за нами должна была прийти машина, которую любезно предоставил нам директор, видя, с каким старанием и дотошностью мы занимались его цехом). Словом, дела наши заканчивались неплохо, утром мы собирались уезжать, и я решился напоследок пригласить свою спутницу в ресторан. В конце концов, нас в этом городке никто не знает, а разница лет – не помеха доставить удовольствие заслужившей его дипломнице…
Этот вечер был последним, когда я наедине и в непринужденной обстановке мог говорить с Оленькой.
Мы сидели в маленьком городском ресторане, который находился на первом этаже гостиницы и днем служил обыкновенной столовой. Из ресторанного в этом зальчике были лишь аляповатые, рисованные жесткими грубыми кистями уральские пейзажи на стенах. Они изображали густо-синие, остекленелые озера с жесткими, колючими, как кактусы, соснами на бесформенных утесах. В простенках плотоядно улыбались матрешечными ртами дебелые красавицы в кокошниках и сарафанах, держа на подносах горшечные яства.
Усмехнувшись, я вспомнил московские рестораны: стерляжью похлебку, пироги с вязигой, медовуху…
– А что, Олюша, пишут тебе из дома? – спросил я, пока мы выжидали заказанное из меню, напечатанного на прозрачной копировальной бумажке.
– Мама пишет: отец на заработках… – Ее худенькие бледные пальчики безотчетно перебирали блестящие холодные ножички и вилки, разложенные на льняной, давно не стиранной скатерти. Она поджимала под стул ноги, обутые в легкие туфельки на высоком каблуке. Туфли я уговорил ее надеть вместо меховых сапожек, измазанных в заводской глине и изгари от калильных печей.
– Ну вот кончишь, получишь диплом. Куда пойдешь, что делать будешь? – любопытствуя и чувствуя ее неловкость, продолжил я.
– Как все – пойду в проектировщики. Сами знаете – мне и о брате подумать надо…
Зазвучала музыка – первые аккорды ресторанного трио: пианист, гитарист и ударник уселись на свои места, прямо у подолов нарумяненных красавиц. В темном свитерочке, в короткой юбочке, открывавшей ее острые коленки, Оля казалась школьницей, и ее доверчивые глаза спокойно смотрели на меня.
– Мы сейчас потанцуем и сразу уйдем, – сказал я, и мне стало хорошо от ее взгляда. Я впервые обратил внимание на ее угловатые плечики, крохотные груди, обтянутые поношенной шерстью свитера, и с грустью представил, что, кроме расчетов, белого ватмана, логарифмической линейки, этой девушке предстоит узнать боль первой близости с кем-то неведомым мне… Каким-то окажется этот человек?..
– Я вам так благодарна, Андрей Викторович, – прошептала мне Оля, когда мы, дождавшись двух-трех танцующих пар, вышли к эстраде, и я, внутренне ликуя, что это был не шейк, почувствовал под правой ладонью ее узенькие лопатки…
– За что?
– За то, что вы меня выбрали… для диплома, – с паузой ответила она и покраснела.
Оля танцевала прекрасно, предугадывая каждое мое движение, и эта согласованность, мягкость ее танца были словно естественным выражением ее доверчивой души.
– Знаешь, Оля, вот чего не могу себе представить: как ты могла… тогда на отца?
Оркестрант закончил свое свербящее шелестение метелками по коже барабана и резко переключился на иной, вызывающий конвульсии, ритм. Все задергались в современном шлягерном танце… Оля отпрянула от меня и вдруг, изменившись лицом и в движениях, сказала совсем другим голосом:
– Так вы не верите, Андрей Викторович? Я ведь из кержацкого рода – бабка моя начетчицей была, в Сибири побывала за это…
Мне пришлось поневоле перестроиться, хотя и вовсе не хотелось вот так на отдалении вращать бедрами и перебрасываться фразами.
– Так уж кержачки все на мужиков с топорами и кидались? – усмехнулся я и решил подождать паузы, чтобы обрести ту, прежнюю, доверчивую девочку.
Но странно… Прежняя Оля не хотела возвращаться. Без перемен прозвучал один каталептический визг, потом другой. К толпе танцующих присоединялись, бестолково двигая стульями, изрядно выпившие командировочные, все в основном упитанные, холеные, с нависшими над ремнями брюк животами. Моя Оля попала в центр их внимания, и вот уже под одобрительные хлопки танцует вызывающий шейк или как он там называется, а меня досадно оттирают от нее плотные могучие спины, и я вижу лишь потные затылки разгулявшихся самцов.
Несколько секунд я стоял оторопело, досадуя на себя лишь за непривычку к подобным развлечениям. Но, увидев, как хищно блестят и подернулись поволокой чьи-то маслянистые глаза, я, не раздумывая, бросился в гущу танцующих…
Когда я взял Олю за руку и грубо дернул, она – ликующая, раскрасневшаяся, с растрепавшимися кудельками завивки – не сразу поняла, кто это так. Но, увидев мое перекошенное от гнева лицо, сразу сникла, опустила голову и дала покорно себя увести… «Старик, че не даешь девочке потанцевать? Папаша ты ей, что ли?..» – бурчали за моей спиной, но я, не разбирая дороги, шел к выходу…
V
В Москве, сразу после приезда из Еревана, у нас родилась дочь. Родилась семимесячной. У Ольги после той страшной ночи начались головные боли, она стала нервной, и, конечно, это сказалось на ребенке. Я чувствовал себя виноватым, хотя и не набивался на ту злополучную поездку в Армению. Беготня за продуктами, на молочную кухню (у Ольги сразу пропало молоко), угрюмая обстановка в крохотной комнатушке общежития, где я в одиночестве проводил ночи, ибо Ольга с ребенком осталась у родителей – все это замотало меня.
Переезжать к ней в проходную комнату, где ежеминутно шла возня возле коляски дочери, где на кухне висели пеленки и распашонки, грелась вода для купания и стояла напряженная атмосфера молчаливых упреков, было свыше моих сил. Я бросил свои научные занятия, денег у меня не оставалось, ибо всю стипендию я отдал Ольге, и пошел работать по ночам на вокзале.
Из аспирантуры отчислять меня пока не отчисляли, хотя профессор уже не вызывал меня для беседы, ограничившись при приезде упоминанием о том, что не будет против, если я возьму академический отпуск. В суете тех дней я как-то забыл об отсутствии московской прописки. Идти сейчас к Ольге с этим делом было совестно, и я не брал академический, существуя с временной пропиской в своей комнатке в общежитии и пакуя мебель на вокзале Казанской дороги. Бешеное напряжение сливалось в один поток с суетой этого вокзала, где шел бесконечный поток дорогих гарнитуров, мотоциклов, пианино, которые вывозили из столицы обеспеченные сибиряки и уральцы, грузины и узбеки… Я мотал веревками ковры и обшивал картоном детские кроватки, таскал тюки с паласами и обивал рейками фигурное стекло от сервантов. Люди зверели в очереди перед весами, ругались из-за каждого килограмма дозволенного груза, совали взятки надменным чиновникам и весовщикам. Мне казалось, что все сошли с ума в стремлении закупить цивилизацию на корню…
Здесь-то и нашел меня ангелоподобный Алик, ставший уже порядком раздобревшим, с усиками и баками и бегающим неспокойным взглядом. Он тронул меня за рукав, когда, мокрый от пота, я заканчивал обмотку полированного трехстворчатого шкафа под наблюдением дородной дамы. У нее были пухлые пальцы в перстнях, и перстни лезли мне в глаза, потому что дама деловито проверяла прочность каждого витка…
– Старик, можно тебя на разговор? – сказал мне Алик, и очередь дружно зашипела на него: «Нечего, нечего! Тут люди с ночи стоят. Знаем мы эти разговоры…»
– А пошли вы… – выругался я и, домотав шкаф, взял Алика под локоть и пошел с ним пить пиво в буфет у транзитных касс. Алик торопливо выпил стакан и свистящим пониженным голосом заговорил:
– Ты знаешь, дед, нам ведь дело шьют…
– Какое дело? Я не был на кафедре больше месяца.
– Бухгалтерия отчеты за командировки подняла, за полгода.
– А мне-то что? Я за счет института всего один раз съездил, да и то ты билеты покупал.
– Покупать-то покупал, а отчет ты сам сдавал, помнишь?
– Сдавал, раз ты мне билеты дал. За себя и за Ольгу.
– Дело в том, что билеты были фальшивыми…
– Какие фальшивые, билеты как билеты.
– Дело в том, что покупал я их за полцены, как аспирантские, льготные. А потом взял у соседей по самолету за полную цену. Думаю, им все равно выбрасывать, а нам в Армении деньги во как нужны…
– Ничего не понимаю. Какие деньги, какие полные, льготные?
– Не прикидывайся. Ты еще сам удивлялся, когда я вас с Рубеном в кабак водил. Я фамилии химией свел, а ваши вписал, будто вы полную цену платили, понял? И разница-то всего сотни две была, а теперь вот шум пошел…
Постепенно до меня начало доходить, в какую историю втравил меня этот ангелочек. Сдав фиктивные билеты один раз и набравшись опыта, он осмелел, имея на каждой поездке по сотне, – до Барнаула он летал все то время, пока я крутил шпагат на Казанке. Дело вскрылось дня три назад при подготовке к ревизии, и, мотая ниточку, бухгалтеры дошли до первых сданных билетов, на которых уже проступила краснота от ангельской химии, и стало ясно, что это групповая подделка. Алик попытался дать взятку молоденькой бухгалтерше, но та испугалась, доложила старшей, и та потребовала к себе все авансовые отчеты и документы за командировки. Пока все не вышло за пределы бухгалтерии, но ясно – нам не поздоровится и на кафедре…
– Вышибут в миг, и прощай аспирантура, – жалобным голосом гундосил Алик, бледный и потный от страха.
«Хуже всего было то, – думал я, – что в дело втянута Ольга, у которой лежит на столе переплетенная диссертация, а в коляске плачет недоношенная грудная дочь. Чем они виноваты, что этот тихий подлец воспользовался нашей беспечностью…»
Решение пришло мгновенно.
– Не трясись, – сказал я. – Я пойду на кафедру и возьму всю вину на себя. У меня и так с наукой все кончено. Видишь, где вкалываю. Чрево Парижа…
– Ты понимаешь, если у тебя деньги есть, все можно замять. Я так понял – эти бабы злятся-злятся, а сами боятся, что дело выйдет из института, и им не поздоровится. Шутка ли, полгода глазами хлопали… Дать в лапу прилично – и все смолкнут. Не такие дела у них проходили, я-то знаю. Мне рассказывали…
– Чепуха все это – твои слова. Коготок увяз – птичке пропасть. Ты тоже хорош – за спиной такие аферы творил и помалкивал, ученый называется…
Я выругался и пошел переодеваться, выслушав тирады сердитого бригадира, которому пришлось теперь отдуваться за меня… Возбужденный, потный, гудящий толпой вокзал с азиатскими башнями и исполинскими залами остался за моей спиной.
VI
Есть слова, которые, сцепляясь одно с другим и повторяясь, ведут в глубь самого себя. Это не я сказал, а Пришвин. А для меня таким словом было имя Ольга, Оля, Оленька… Какая из них была той, которую я искал? Одну я узнал женщиной, нашедшей меня и приучившей к себе целенаправленно и энергично. Другую нашел я сам и узнал о ней все, или почти все, что может узнать человек, учитель, о своей ученице. Узнал ее гордую душу и доброту, жадность к знаниям и делу. И обе они помогли мне узнать самого себя, сумбурного и беззащитного перед таинством женщины, перед обаянием старого и вечного молодого искусства. В чем я мог упрекнуть Ольгу, если, взвалив полностью на себя груз вины за грязную историю с билетами, не получил от нее ни слова участия. Она была матерью, стоящей возле постели дочери, а я – рухнувшей опорой, мужчиной, стыдящимся показаться ей на глаза. Может быть, она думала, что я действительно подделывал эти бумаги и оказался подлецом, сжегшим мосты к карьере? Я до сих пор не верю, что она полюбила меня из-за будущего в науке. Я мало ее узнал за короткий год нашей близости, и мои увлечения классицизмом в архитектуре не позволили мне понять, кем же была она, та яркая эффектная женщина, что пришла открыто сама, жарила мне картошку и стирала рубашки, моталась со мной по развалинам и паркам, родила мне дочь и исчезла в чуждом доме в сутолоке и тесноте Москвы.
Мне дали выговор на кафедре, потом исключили из аспирантуры за подделку документов. Расстроенный профессор, упрекая меня за доверчивость и узнав все обстоятельства дела, от всего сердца старался ободрить меня, не отказываясь консультировать, если я продолжу свою работу в каком-нибудь другом учреждении столицы. В трудовой книжке мне записали скромно: «Уволен по собственному желанию», и я выплатил все недостающие деньги в кассу вуза. Но горечь унижения давила меня, и Ольга при встрече в доме родителей упорно избегала разговоров о переезде, радуясь лишь одному: здоровье у дочери поправилось, она могла уже ходить и нужен был только режим и постоянное наблюдение. То есть работать жена пока не могла. А где мог работать я, если даже угла у меня не было в громадной перенаселенной Москве, где неудачников от науки больше, чем квалифицированных слесарей или упаковщиков мебели.
Я решил уехать в город, где вырос, где были мои дальние родственники и где институт, который я кончил, предлагал мне комнату в общежитии и должность старшего преподавателя на кафедре. Молчание жены было понято мною как согласие, равно как фраза ее матери, оброненная мимоходом, под конец печального прощания в прихожей, между шубами и низко нависшими антресолями тесной квартиры: «Учтите, Олечка согласна ждать только из-за того, что верит вам, верит несмотря ни на что…»
Ольга поцеловала меня как-то отчужденно и устало, и такими же чужими были ее редкие письма. Между датой написания и отправки подчас было по неделе, по две… Потом письма совсем перестали поступать. У меня была сессия, экзамены шли через день, и я изнемогал от ощущения близкой беды и разрыва, нависшего надо мной как обвал. Мне вспоминались особенно тревожно ее друзья, приезжавшие в институт на ярких машинах с бесчисленными сувенирами дальних стран, в замшевых куртках с фигурными деревянными пуговицами, в синих тонких свитерах. Это были крепкие и уверенные мужчины, и, может быть, назло кому-то из них Ольга вышла за меня замуж, надеясь на мою силу провинциала и научную карьеру, убегая от самой себя и поверив в мою увлеченность живым деревом…
Студентки путались на экзаменах и ловко шпаргалили, прячась от меня бесстыдно и умело. Парни брали эрудицией и напористой наглостью: «Мы же не можем все помнить. Дайте мне задачку – и я решу». И решали, тем самым упрекая меня за мягкотелость и старомодный костюм, начетничество и отсутствие степени. Для них впереди была открытая дорога и удачи, а я жил в общежитии, встречался с ними в магазине, держа авоську с бутылками кефира…
Когда я с опозданием приехал в Москву в каникулы, Ольги дома не было. «Она на даче, девочке нужен воздух и питание», – информировала меня теща и предложила поговорить на кухне. Я сидел, прижатый к урчащему холодильнику с переводными картинками с Микки Маусом.
– Андрей, я хочу серьезно поговорить с вами.
Она была обыкновенная, моя плохо знакомая заурядная теща с шестимесячной завивкой домохозяйки, знатока магазинов и хранительницы семейного очага. Фартук на ней был в клеточку, блузка кримпленовая, а лицо излучало участие к моей судьбе:
– Больше так продолжаться не может. Вы согласны?
Я молчал, с порога поняв, что все кончено, но мне нужен был адрес. Адрес моей дочери.
– Олечка измучилась. Она знает, что вы ничего не делаете, по-прежнему продолжаете игру в загубленную исключительность и, наконец, элементарно не заботитесь о семье…
– Я посылаю деньги… – Мне хотелось сказать ей, что она – старая клушка и дура, что я на одних лекциях на стороне заработал за год столько, что моя жена могла не служить и защитить диссертацию.
– Деньги – не все, что нужно молодой самостоятельной женщине, – надменно возразила теща и поджала губы. «Вас нет, и она устала от неопределенности».
– Пусть приезжает, она могла бы работать на кафедре у нас.
– У нее есть прекрасные предложения в Москве, и потом – она способна на большее…
– На что? – не понял я.
– Олечка будет делать докторскую. Профессор Егоров в восторге от ее кандидатской и предложил ее консультировать, если она согласится…
Это была новость, о которой Ольга даже не намекала в своих письмах.
– И какая же у ней глобальная тема? – не выдавая удивления, спросил я.
– Не знаю, что-то о каких-то строениях, о памятниках. Словом, это не должно вас интересовать, потому что, – теща собралась с духом, приняла защитную позу, прислонясь к косяку, и выпалила: – Она просит развода.
– Она могла бы сама мне об этом сказать…
– Это я настояла на том, чтобы вы узнали все сначала от меня. Так ей будет легче, ведь она все еще колеблется…
– Вы уговорили ее! Такого она не скажет мне в глаза. Ей не в чем упрекнуть меня. Я оставил ей все черновики моих исследований, мои рукописи, картотеку. Вы что думаете, я – кукла, которую можно положить в угол, наигравшись вдоволь! Я люблю ее, идите вы к черту! – не выдержал я и вскочил. Теща испуганно метнулась в сторону и быстро заговорила мне вслед, пока я путался с вешалкой в прихожей.
– Вы не знаете главного. Она полюбила, бессердечный вы человек! Полюбила по-настоящему, и жестоко ее за это упрекать. Вас никто не лишает права отца. Если вы любите, вы не должны ее мучать!
Я выбежал, опрометью скатился по лестнице и только на улице вспомнил, что не узнал адреса Ольги за городом. Шел моросящий дождь, деться было некуда, я мигом промок и курил безостановочно, пытаясь прийти в себя. В Москве, кроме профессора, я ничьих телефонов не знал, но звонить ему почему-то не хотелось. Был еще Алик, но брезгливость останавливала меня, хотя я примерно знал, где он работает: клерком в одном строительном министерстве. Изворотливый парень сумел как-то зацепиться в столице и по праздникам поздравлял меня стандартными словами с пожеланием здоровья.
«Привет, старик!» – услышал я знакомый голос, и мягкий шелест шин заставил меня очнуться. Из окна «Лады» высунулся мой черный ангел с залысинами у висков.
– Ты чего остолбенел, как Командор на собственной могиле? – пошутил Алик. – Садись, довезу куда надо! – И он щелкнул дверцей.
В машине было тепло, и у ног на коврике сразу образовалась лужа.
– Тебе куда?
– В аэропорт, – внезапно решившись, сказал я и сплюнул от накопившейся во рту горечи.
– Ну-ну, полегче. Можно форточку открыть – это не общественный транспорт, – пробурчал Алик и включил двигатель. – Чего это ты без вещей, с одним портфелем?
– В командировке был… – Мне не хотелось с ним разговаривать, и я даже пожалел, что сел в его личную собственность.
– В аэропорт далеко, горючее на исходе, а до метро довезу. Лады? – Алик бесцеремонен и весел, видя мою беспомощность. Он прекрасно все понял без слов, но пока молчал.
– Ты знаешь? – спросил я, когда он, ловко лавируя, выехал из переулка на кольцо.
– Знаю, не на полюсе живу, – с намеком сказал он, переключая скорости.
– И кто он?
– Какая тебе разница. Человек с перспективой, с квартирой и, между прочим, архитектор. Ты ведь приучил ее к архитектуре… – Он издевался нагло, уверенный в своей безнаказанности.
– И она его любит? – Мне было все равно, что он думает про меня, я был раздавлен и уничтожен.
– Любит – не любит, а подарки принимает. Твоей, например, дочери он из Англии куклы привез – сам видел: прелесть работа. Умеют они, загнивающие! И вообще, как говорят писатели, каждая женщина мечтает завладеть мужчиной, который уже убил мамонта…
Садовое кольцо лоснилось при свете фар, как смазанное подсолнечным маслом. Неслись машины, и в глазах рябило от красных фонарей, словно весь город был измазан кровью…
– Слушай, за что ты-то меня ненавидишь? Это же я для нее не убил мамонта, не для тебя… – хрипло спросил я. – Я спас тебя, перенес твое аутодафе, и даже не побил тебе морды, хотя ты заслужил, если говорить начистоту.
Он ответил мне не сразу, останавливаясь на перекрестке, и лицо его из огненного стало сначала желтым, пергаментным, потом болотно-зеленым, жабьим. Тронулись, и он сказал безразлично:
– Почему ненавижу? Ты – лопух и деревня. Я предлагал тебе выход, а ты полез с повинной, пожалев пять кусков. Ну и сиди себе в своей тьмутаракани, соси лапу, а она по твоим запискам сделает докторскую, олух. И этот парень тоже кое-что скумекает из твоих анналов…
Каждая его фраза глубже погружала меня в апатию, безразличие, потому что самое худшее было уже позади. Я мог поверить теперь чему угодно, потому что все перегорело в душе и было не больно, а только горячо и прогоркло, как от табака.







