Текст книги "Золотое сечение"
Автор книги: Кирилл Шишов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Но сегодня, на исходе декабря, Кирпотин был настроен оптимистически: ректор был в столице с намерением довести дело до конца, а такому человеку нельзя было не верить, и к тому же поток успешно сдавал последнюю зачетную сессию. Некоторые из его студентов были Кирпотину откровенно симпатичны, и среди них экстраординарный профессор находил успокоение своим нервам и заботам, встречая сочувствие и понимание. Он даже жалел, что скоро расстанется с этими угловатыми, прокуренными на заседаниях и планерках людьми, бронзовыми от постоянного пребывания на воздухе и недоверчиво-скептичными ко всему, что не касалось их личного, выстраданного опыта. Человек пять из них, если говорить честно, таки не сдали ему положенного минимума задач, и он решал их вместе с ними. Он вновь вспомнил дни юности, рабфак, где так же по слогам разбирались уравнения, и эти нынешние ветераны – зубры строек и новички по части, эпюр-стали были ему как-то роднее и ближе, чем сотни прошедших с блеском на его экзаменах. Главный инженер треста Задорин, за которого особенно часто приходилось переживать Кирпотину (Грачев постоянно требовал информировать именно о нем), после утомительно долгого экзамена, когда удалось самому решить несложную, но заковыристую задачку, так и сказал, довольный и чуточку смущенный от собственной находчивости: «Ну, Николай Иванович, вы теперь наш царь и бог. Задачки-то, конечно, пусть нам и не решать на работе, а хватка, как ни крути, появляется. Теперь техотдел у меня попотеет – я им задачек накидаю…»
И Кирпотин с довольной улыбкой вспомнил проницательные, с лукавинкой глаза Задорина. Нет, не зря о нем просил ректор. Не зря доверил ему, Кирпотину, это архисложное дело: обучение опытных деловых строителей, где нужен такт и известная доля риска. Разве справедливо, что годы у них уходят как вода…
При воспоминании о бегущем времени Кирпотину увиделась дочь, чьих скоропалительных поступков он, как ни старался, понять не мог. Уехать из дома почти тайком, с малознакомым юношей, который сам даже не соизволил представиться родителям собственной жены, – это было немыслимо и непорядочно, наконец…
Кирпотин сидел на табуретке на кухне, сбивая крем для торта. Тут он вздохнул и, поколебавшись, тихо спросил жену:
– От Оли писем нет?
– Ты же знаешь, она не любит писать. У ней забот полон рот. Мать ведь она, неужели неясно. Прошлое, ноябрьское, ты читал раз десять. Теперь уж после Нового года жди. Вот и порадуешься…
Жена чародействовала возле духовки, собираясь поразить гостей – Мильмана с супругой – многослойным тортом из песочных с орехами сочней. Торт должен был сутки стоять, пропитываясь кремом, и поэтому делался заранее. К отъезду Оли она относилась спокойно, как, впрочем, и ко всему происшедшему с дочерью за два года…
Кирпотина поражала хладнокровность жены, ее нежелание выслушивать его опасения, недоуменные вопросы о дочери, которую он, оказывается, совсем не знал.
Суетливые фразы раздражали супругу, и она, может быть, храня в памяти свою, неизвестную ему юность, резко отвечала: «Дай ты ей перебеситься! Ведь она у меня после бабьего века родилась – как ей нормальной быть. И я не в пансионе росла…» И Даша Широкова мечтательно закрывала глаза, уходя от Кирпотина в укромные тайные дни молодости, влюбленности и отчаянного безрассудства…
V
Терентий всегда мучился, закрывая месячные наряды бригадам. Обилие скрытых работ, утечка материалов, пропуски по причине выпивки угнетали его. Нужно было все учесть, никого не обидеть и сдать подписанные бланки для строгой проверки в бухгалтерию. Ему казалось, что в работе мастера открывается необозримое поле для подвохов, нечистых махинаций и плутовства, чего он смертельно боялся не только в силу своей чистоплотности, но и из-за раннего невольного возмужания. У него – мастера отдаленного, заброшенного в пустынную степь строительного участка, студента-заочника третьего курса и главы семейства – не оставалось никаких иллюзий о собственной хватке или умении выйти сухим из воды. Окруженный, как ему казалось, грубыми недалекими людьми, приехавшими сюда ради крупных заработков или от неумения жить в порядочных городах, он держался, как за спасительный якорь, за свою честность, изводившую его необходимостью быть компетентным во всех вопросах снабжения стройки, ее технической документации и даже в квалификации людей.
Больше года прошло с тех пор, как они с Олей – измученные непониманием друг друга, бездомные и с крохотным ребенком – очутились здесь, в Оренбургских степях, где на пологом холме, среди черно-песчаной бескрайней целины вырастало крутобокое, ракетообразное здание элеватора. Округлые цементные его банки темнели от осенних, почти полого идущих под ветром дождей, торчащие штыри арматуры тоскливо пели во время вынужденных простоев в зимние недельные бураны, а весной не хватало воды, – без нее не выдержать режима сушки монолита.
Степь на невспаханных склонах холмов выгорала уже к июню, становясь подобно пегой короткой лошадиной шерсти, и только в редких лощинах рек, в ивовых и ольховых уремах, зеленела листва, пели переливчатые соловьи и малиновки, вызывая у молодых людей горькое чувство обиды на жизнь, на раннюю взрослость и невозможность просто так беззаботно побродить по земле, глядя в легкие перистые облака или на летящие в немыслимую даль самолеты. Жили молодые в полевом вагончике, утепленном штукатуркой на драни и земляной завалинкой, грелись от чугунной времянки с длинной трубой под потолком, на которой сушилось зимой детское белье – ползунки, распашонки, подгузники. На разговоры было мало времени. Терентий, смертельно осунувшись, зло занимался по вечерам, посылая работы нарочным на ближайшую железнодорожную ветку, а Оля, умаявшись от стирки, глажения, доения козы Машки и прогулок с Настей, спала беспокойным материнским сном, что-то шепча во сне и вздрагивая.
Была во всей их теперешней жизни какая-то обидная скрытность, недоговоренность, которая делала хрупкими их редкие минуты близости и согласия. Терентия особенно угнетала его незащищенность, резкие упреки наезжающего на пыльном газике главного инженера управления Кирьянова – мутноглазого, нагло-развязного, от которого пахло всегда «орчанкой», как здесь называли водку. Не вылезая из машины, Кирьянов окидывал взглядом медленно растущие емкости с брезентовыми пологами в зоне бетонирования, очищал прутиком грязные сапоги, сопел, поводя широкими черными ноздрями с вылезающими кустами волос, и произносил:
– Блох ловишь, студент? Зачеты сдаешь по почте?
И когда Терентий начинал оправдываться, указывая на постоянную нехватку цемента, воды, на неисправность дробилок и подающих транспортеров, Кирьянов огрызался жестко и угрожающе:
– А ты думал – это тебе интегралы решать? Тебе за что полевые платят? Крутись сам, и чтоб ни трещинки. Понял? И люди сюда добрые не пойдут – девок нет… Одна твоя на сто верст…
Злоба и усталость заливала глаза Терентию, он тоже принимался цинично и неуклюже ругаться с главным, потом они неожиданно мирились, переходя к открытому полевому стану и выпив привезенную Кирьяновым «орчанку», и Терентий, не соображая, что-то подписывал, выбивал новых людей, оборудование, а главный, противно сопя, бубнил ему в ухо: «Слушай бывалых людей, тетерев. Здесь не город – голимая степь, пугачевская…»
Терентий, действительно, неплохо получал в этой целинной степи, где с весны этого года зарычали моторы, зачернели отвалы взрытой плугами земли, а осенью – в первую очередь элеватора – стало поступать литое горячее от солнца зерно. И вот сейчас, к январю, он подписывал последние наряды на общестроительные работы, проклиная свои выпивки с Кирьяновым, считая на тяжелых канцелярских счетах тысячи рублей и тонны истраченных невесть куда материалов. Он решил немедленно покинуть этот буранный, суховейный край, как только приемочная комиссия облазит сорокаметровые пузатые банки, осмотрит раздаточные желоба и подъездные пути, с грехом пополам выверенные нанятым заезжим геодезистом. Собственная судьба с пятью тысячами в кармане рисовались ему, конечно, в родном городе, где он сгоряча бросил дневное отделение, наговорил глупостей плачущей старенькой маме и кинулся очертя голову вить семейное гнездо. И с кем? С вчерашней девочкой-десятиклассницей, так быстро ставшей матерью…
Что Ольга была за человек, Терентий поймет только позднее, окончив институт и действительно повзрослев, мотаясь сначала по сибирским стройкам, а потом… работая за границей. Тогда он с удивлением и недоумением обнаружит рядом с собой верного, молчаливого, доброго друга, способного не только терпеливо возиться с сопливыми хнычущими ребятишками, стирать его измазанные сажей и мазутом клетчатые рубахи, но и по ночам печатать на старенькой сбитой машинке его бесчисленные рацпредложения, изобретения, всякие пояснительные записки в тресты и проектные институты. А позднее, закончив заочно университет, как переводчик, она станет его советчиком за границей, когда сложность и необычность строек в соперничестве с иностранными фирмами сделает его жизнь полной тревог и напряженных раздумий.
Они будут вместе работать в Индии, где уральцы-монтажники возведут гигантские корпуса металлургического комбината. Затем начнутся тропические ночи в Гвинее, жара в Мозамбике, трудные годы на ангольской, кипящей в революционной азартности земле… И только позже, обнимая ее мягкие плечи, в сумраке квартиры с приглушенными кондиционерами, он будет, уткнувшись в ее душистые льняные волосы, шептать ей иссохшими губами: «А помнишь, какой я был дуралей, Олюша? Тогда, в самом начале…»
Но сейчас, сидя в холодной, с замызганным шелухой полом, полевой конторке в собачьем, вывернутом наизнанку кожухе, в свалявшейся бараньей шапке, что лезла ему на глаза и мешала писать при свете тусклой пятидесятисвечовой лампы, он с каким-то мстительным злорадством думал о деньгах, которые он сам заработал, о свободе, которая ждет его впереди, о женщине-полудевочке, которая уловила его мгновенную слабость и стала теперь ему обузой и угрызением совести. В нем, пересчитывающем смятые наряды и щелкающем костяшками счетов, все еще жил тот, другой, жестокий человек, с которым он пытался когда-то бороться и который то одолевал его, то отступал назад, а издали саркастически улыбалась юная еврейка, читающая стихи в отсветах горящего пунша…
VI
При дневном свете лампадка казалась крохотной синей звездочкой, горевшей в углу под сусальными образами, между чистых вышитых рушников. Она придавала странный, чуть таинственный уют той половине полевого вагончика, где жила Власьевна – одинокая старуха-сторожиха, с которой сдружилась Оля. Полы были выстланы пестрыми домоткаными дорожками, которые та плела из обрезков старых тряпочек, под окошечками стояла милая красная и фиолетовая герань, мурлыкала кошка Стеша, тикали жестяные ходики. Старуха дежурила по ночам, охраняя стройку элеватора, в стеганом до пят ватнике с инвентарным номером на спине, а днем спала мало, так что охотно коротала время с молодой матерью, теребя стриженый козий пух и постукивая колесом старинной прялки.
– Я ведь, Олюша, со здешних мест, в Бородиновке родилась, в Федоровке замуж выдана…
– Значит, вы казачка? Здесь, говорят, раньше казаки жили…
– Казаками мы только для казны считались, а на самом деле, так жили, с хлеба на квас. Только кони у нас знатные были – это верно. Какой казак без коня. Мы к ним сызмальства привыкали. Я и сама так ловко управлялась – откуда что бралось…
– И много здесь народу раньше жило?
– Много. Не поверишь, коли тебе про ярмарки поведать. Народу собиралось тьма – и скачки взапуски, и балаганы, а товары сидельцы привозили – глаза разбегаются. С самого Китая до нас шелк да чай привозили, а уж овец да верблюдов никто и счесть не мог. Кыргизы гнали…
– Наверно, казахи?
– У нас тогда всех кыргизами звали. Степи непаханые были, весной загляденье. А какие хороводы мы в девках водили… Только замуж рано выдали. У нас а громадными семьями жили, робишь, робишь от зари до зари – какая тебе гулянка. Вот ярмарок и ждали для души…
– А мне вот казалось, что здесь недавно все началось – целина, люди приехали. Чудно как-то все слушать…
– Конечно… Здесь повыселяли в тридцатые-то годы. Сама знаешь – раскулачивали кого, а кто сам подался в Сибирь или подалее…
– И вас тоже?
– И нас под самый Салехард выселили, на самые острова привезли. Всю, почитай, войну мы с тутошними бабами рыбачили. У меня ведь пензия северная. Сейчас на меня приезжие, которы, как ты, с города, дивятся. Как это, за что Власьевне такие огромадные деньги – сорок рублей! А за них сколько отробила в лютый мороз да в пургу…
– Вы рыбачили? Да разве это женское дело?
– Самым как ни на есть заправским рыбаком была. Ударницей. Нельму и треску подо льдом ловили, лед долбили толстенный, по пояс долбни были, а потом мережи ставили. Почитай, нашей рыбой полстраны в войну-то кормилось, рыбий жир гнали. Ох, работка была – кости ломило, спасу нет, а ничего – сдюжила…
Власьевна ловко сучила шерстяную толстую нитку, и Оля завороженно следила, как под морщинистыми быстрыми пальцами старушки бежит теплая волокнистая струя. Не верилось, что эта незаметная тихая женщина когда-то в клеенчатой робе, в гигантских сапогах тянула промерзлые, полные метровых рыбин сети, жила на заброшенном, диком острове среди ледяной пустыни.
– Я бы, наверно, не смогла. Мне и здесь-то кажется, будто на край света заехала…
– Обвыкнешь, вот у тебя дочка растет, а с дитем – везде дом. Мои-то робятки все померли. Уж как я тосковала по ним да вот по этим местам, степь по ночам чудилась, уремы наши да соловушки… А иной раз потеплеет – и ничего. Чуть мороз отпустит, к нам вогулы приезжали, олениной нас потчевали. Забавный народ – бабы у них курили как мужики, а водку хлестали стаканами. И не то чтобы пьяные становились, а так, веселые. Беспременно танцевать начнут…
Еще недавно Оля жила в городской теплой квартире, любила наглаженные выстиранные свежие платья, пирожное в кафе перед школой, торжественный блеск стеклянных хитроумных приборов в кабинете биологии – и вот теперь эта полукочевая жизнь в вагончике, сохнущая от постоянной стирки кожа рук, хнычущий, часто болеющий ребенок. Она ощущала все это как тайное испытание, как проверку стойкости за мгновение ослепительной радости, подаренной им с мужем в те ласковые июньские дни, дни их близости. Он и сейчас все больше нравился ей – бескомпромиссный, вспыльчивый, не желающий в своей гордости принимать ничьей помощи. По ночам, лежа возле него, согретая его дыханием и торопливыми ласками, она думала, что пошла бы за ним куда угодно, даже если бы он отказался от нее, не выдержал испытаний. Она сама удивлялась: откуда в ней это возникло – сразу и бесповоротно – чувство правды и долга, который лег на нее – вчерашнюю школьницу, еще не заработавшую ни рубля в своей коротенькой жизни, но уже ставшей матерью, женой, другом… Да, думала она, я должна быть ему другом всегда. Ее смущало подчас только одно – отец. Отец, который незаметно приучил ее к мысли, что дочь обязана быть опорой ему в старости. Все, что она получила от него в школьные годы, связывало каким-то иным, сокровенным долгом, который она, увы, не выполнила. И теперь муж был для нее одновременно и отцом.
Хлопнула дверь вагонного тамбура. Терентий в полушубке ворвался внезапно, возбужденный, сияющий:
– Спутник летит, Оля, одевай Настеньку! Идем спутник смотреть!
Ей захотелось его поцеловать, именно вот такого, порывистого, озаренного вспышкой мальчишеской восхищенности. Понимая, что время дорого, она быстро одела дочь, блаженно игравшую с кошкой на полу, и они вышли прямо в ночь, к звездам. Черная осенняя степь, беззвучная и настороженная, лежала за порогом. Яркие крупные звезды точно слезились от напряжения, пытаясь передать им – людям – какую-то важную космическую весть. И в россыпи этих замерших на миллиарды лет светил неспешно двигалась, словно толчками, крохотная живая звездочка, рукотворное чудо, как будто оставляя позади себя невидимый след и вызывая учащенное сердцебиение. Становилось страшно за нее там – в холодном беспредельном пространстве. Так самой Оле бывало страшно за дочь, в одиночку боровшуюся по ночам с болезнями. И тогда, всматриваясь в полузакрытые в бреду милые глазенки, заливаемые потом и слезами, слушая надрывный кашель, она ощущала близость иного мира, лишь только краем соприкасавшегося с ней, но живущего по неизвестным трепетным законам…
Оля прильнула к плечу мужа, взявшего на руки дочь, и они долго молча стояли… И уже не мелкой и будничной казалась им собственная неустроенная жизнь. У них было будущее, летевшее над ними в образе стального блестящего шарика. И было оно изумительным и прекрасным…
– Как ангел летит, – услышали они позади себя тихий голос Власьевны, и оба, не сговариваясь, молча улыбнулись в темноте.
VII
«Как это ни печально, но я чувствую себя последним вольнодумцем некогда блестящей эпохи», – говорил с самим собой Богоявленский, слушая в эфире сквозь далекий шум помех рождественскую службу. Густой бас дьякона будоражил его воображение, и он воочию, казалось, видел облаченных в ризы и епитрахили священников, блеск золоченых кадил с дурманящим сладким запахом ладана, печально-возвышенные лица певчих, внимающих чутким пальцам регента. Он созерцал в мечтательном воображении торжественный иконостас с витыми позолоченными стеблями колонн, одеяния апостолов и задумчивые глаза архангелов с синеватым отблеском неземной печали. Сладкое оцепенение охватывало его, отпускало боль обиды, которая, тщательно скрытая, жила в нем, не прощая глумления, совершенного над ним…
Старик сидел, опьяненный красным вермутом с корицей, который подогревал на манер китайцев и пил медленными тягучими глотками. Ноги его покоились в войлочных туфлях, а мерзнувшая голова откинулась на спинку кресла, туда, где лежала неизменная, вышитая матерью салфеточка с материнским вензелем – единственное, что ему удалось пронести через годы. Радио еще работало, когда он заснул, и Устинья, неслышно войдя, заботливо прикрыла ему ноги теплой шалью из козьего пуха. Почуяв тепло, старик пробормотал по-французски что-то, и снова погрузился в сон.
Ему снилось минувшее, озаренное огнями юпитеров, в треске кинокамер, перебранке осветителей, суете ассистентов. Вот он – молодой стройный авантюрист прыгает по крышам вагонов несущегося поезда, отстреливаясь от преследователей, задыхаясь от ненависти и желчной презрительности к ним – тупым исполнителям чужой воли. То была игра, вечная игра мистера Веста в непонятной возбужденной надеждами стране, и это было как прообраз всей его будущей судьбы с погонями, облавами, в немыслимом темпе… А может быть, и стоило выброситься из этого бешено идущего состава, разом уйти от всех погонь… Но для этого у него не хватало смелости, возможно…
Во всем этом калейдоскопе не снился ему только робкий с широко раскрытыми глазами студент, так похожий на него самого в юности. Этот давно забытый мальчик мелькнул и исчез в его сознании, возбужденном проблемами христианства и памятниками старины, чтениями мемуаров родоначальников кино и шедевров только что изданного, до боли родного Бунина, у которого он находил столь много созвучных мыслей…
А мальчик… Впрочем, был ли мальчик? И, если был, то зачем? Кажется, это был друг юного талантливого художника Артема, которого родители почему-то отправили учиться на прораба… Все перепуталось в этом странном мире, где бездарности распоряжаются судьбами молодых талантов. Зачем человеку сопромат, когда он должен, как Левитан, сутками не отходить от этюдника и набивать руку, острить глаз, тренировать мысль…
А зачем приходил друг этого талантливого юноши? У меня был с ним странный разговор о бессмертии, после которого он не показывался более. Неужели его могла так обескуражить очевидная мысль, что каждое последующее поколение паразитирует на своих отцах и предках?
Но старик не помнил ни юноши, ни своего разговора, случившегося год назад с робким смущенным юношей по имени Терентий, который долго не хотел даже проходить в комнату и все мял в руках шляпу, бормоча, что зашел только в поисках своего приятеля, которого нет ни в институте, ни дома. И когда его все же уговорили раздеться (ибо чувствовалось, что зашел он не только ради приятеля) и войти, стало ясно, что этот симпатичный и добрый юноша чем-то по-настоящему взволнован. А поскольку лучшим лекарством от переживаний Богоявленский считал отвлечение и переключение на иные темы, то, испросив чаю и угощения для юного друга, он принялся искусно отвлекать последнего от пустяковых переживаний…
А дело было тягостным и нелегким. Терентий заходил к режиссеру в последней отчаянной попытке занять денег для бегства из родного города. Известие о беременности девушки, с которой он так неосторожно и поспешно сблизился, застало его посреди подготовки к зимней сессии. Слезы и мольбы по телефону росли с каждым днем, он понимал, что в отчаянье Ольга могла пойти на все, и нужно было решать все сразу и бесповоротно. Он сдал досрочно экзамены, но денег дома он не смел попросить, даже если бы они были. Надежды на заработки на местном телевидении обернулись жалкой двузначной суммой, на которую можно было купить разве что пару брюк, а не жить хоть неделю вдали от дома…
И это – за месяцы ночных бдений, когда они с Мишкой Козелковым кромсали пленку и писали тексты к каким-то немыслимо банальным производственно-ударным сюжетам. Там были доярки местных совхозов, слесари вагонных депо, комбайнеры на сенокосе – десятки чужих, поспешно схваченных и непережитых судеб. Всю эту кашу выдавали порциями по несколько минут, и даже сам Терентий порой путался: какой материал уже был в эфире, а какой только предстояло оживить текстом – так одинаков и удручающ он был. Возможно, поэтому он с облегчением вздохнул, когда события поставили крест на этой поденщине, грозящей затянуть его в водоворот суеты…
Он пробовал пробиться к заветной студенческой «калымной» работе – разгрузке вагонов с овощами и фруктами. Штаб, регулирующий ударные ночные десанты на товарную станцию, помещался, как всем было известно, в подвале общежития. Но когда Терентий, осунувшийся от бессонниц и переживаний, пришел туда, его встретил дюжий широкоплечий парень в расстегнутой у ворота клетчатой рубахе, откуда выглядывал краешек тельника. Парень сидел на столе и с хрустом ел громадный ломоть ярко-красного арбуза, сплевывая семечки на лист газеты на полу. В ответ на вопрос о работе, он с сомнением посмотрел на телосложение Терентия и сказал нараспев: «А ты, пожалуй, нам не компания, милок. У нас хлопцы ядреные, а с тобой какая артель, сдрейфишь…»
Терентий покраснел от обиды и грубо сказал, что силы у него хватит не только на мешки или ящики, но и на то, чтобы кое-кому по шее накостылять. Да только с ворьем связываться не желает, и выразительно посмотрел в угол, на гору полосатых арбузов с аккуратными треугольничками вырезов. Естественно, что перепалка могла в любой момент перерасти в силовой конфликт, отчего пострадали бы ни в чем не повинные арбузы, но тут вошла группа парней, таких же дюжих и беспечных, и в сумках у них что-то стеклянно позвякивало. Терентий оценил ситуацию, сжал зубы и молча вышел, причем парни, недоумевая, посторонились…
Вот тогда он и решил попытать удачи у Богоявленского, который снимал целые сериалы на телевидении. Мишка Козелков несколько раз ассистировал старику и был в курсе его гонораров, поэтому мысль Терентия, загнанного в тупик, работала четко и прямолинейно: зайду, извинюсь и попрошу тысячу рублей. Не меньше. На меньшее не прожить до первой получки…
Где и как он заработает такие деньги – он пока не думал. Не думал, как переживет его отъезд мать. Тем более не хотел обращаться за советом и помощью к своим друзьям, считая это унизительным, и понимая разность их положения…
Очутившись в комнате перед самоваром, в котором отразилось его собственное глупое и нахальное, как ему показалось, лицо, он окончательно растерялся. Тут-то и состоялся его знаменательный разговор со стариком, смявший и разрушивший его планы, окончательно заставивший его навсегда покинуть и более не переступать порог этого двусмысленного и лукавого дома.
– А вам не приходила в голову, друг мой, мысль, как жестока юность на этом свете? – вдруг сказал старик, глядя в окно.
– Нет, я как-то об этом не думал… пока… – сказал Терентий и прокашлялся, словно поперхнулся.
– Ведь каждое следующее поколение, образно говоря, живет на прахе предыдущих… – старик барабанил по ручке кресла, и Терентию мучительно захотелось уйти.
– Да, да, – продолжал режиссер, – на прахе. Природа создала нас безжалостно-плотоядными. Одни лишь смерть и забвение торжествуют на этом свете…
– Но почему же? Мы помним всех, кто продвинул… кто продвинул людей хотя бы на один шаг, – хрипло сказал Терентий, и ему почему-то стало жаль старика, которого он так мало знал. Знал лишь, что у него не было детей, что он много скитался и был там, в лагерях.
– Друг мой, вы юны и чистосердечны и, видимо, еще не постигли связь времен. Вас полнит оптимизмом ваша молодость и ваша эпоха. Вам кажется, что человечество идет от успеха к успеху, не так ли?
Терентий улыбнулся:
– Положим, я не такой розовый оптимист, как вы думаете. Но разве телевидение, где вы работаете, спутники, атом – не свидетельства этого прогресса?
Старик встал и заходил по комнате:
– Да, да, конечно, выход в космос опьяняет вас! Не за горами полет человека, освоение планет! А вам известно, отчего все так ждут и приветствуют прогресс?
– Человечеству присуща жажда познания – так нас учили в школе.
– А не думаете ли вы, что большинство лишь пользуется этим прогрессом для наслаждения. Легкость переездов, путешествий, легкость покинуть родной дом, беспомощное старшее поколение – вот чего ждет молодежь от прогресса…
– Ну, зачем обязательно покинуть родной дом… – замялся Терентий, чувствуя себя так, словно старик угадывал его тайные мысли.
– Да, да, непременно покинуть! Снять грядущую обузу поддержки старящихся и умирающих на глазах родителей. Молодежь инстинктивно отстраняется от кошмара гибели – этого суда совести, который мучает каждого, когда умирают его родители…
В комнате стало тихо, только кран самовара ритмично капал на серебряный поднос.
– Но, возможно, – медленно произнес, покраснев, Терентий, – человечество когда-нибудь преодолеет и саму смерть…
И тут он понял, что старик сам панически боится смерти, одиночества. Сейчас, когда знал, что у него самого – почти мальчишки – будет ребенок, он ощутил себя как-то мудрее и рассудительнее, чем этот старец, оттачивающий на нем свои сомнительные софизмы.
– В конце концов, люди у нас совсем недавно жили всего тридцать-сорок лет, а теперь… – И он, смелея, окинул взглядом собеседника.
– А теперь, вы хотите сказать, такие телеги, как я, доскрипели до пенсии в полном здравии? Не так ли?
Терентий пожал плечами.
Старик продолжал:
– А знаете ли вы, коллега, что человек с каждым днем все сильнее жаждет жить. Он цедит по капле, как лучшее вино, которое когда-то, не разбирая вкуса, бокалами пил взахлеб. Пил «до положения риз», так сказать, потому что все было даром, без труда. А в старости каждый день дается неистовым трудом, и этот день нужно уметь заработать… Они – не даровые. Они – нажитый капитал, единственное сокровище на этой грешной земле…
– Я разве говорил, что они даровые. Я понимаю, – снова смутился Терентий. Время шло, цели своего визита он так и не мог высказать, да и была она бы теперь как аргумент в пользу старика, с которым он никак не хотел согласиться.
– И вот этот капитал исчезает мгновенно, как ты его ни копил, ни берег, и бессильны все чудеса прогресса, колоссы инженерии вашей, медицина и вся космическая фантасмагория. Разве это справедливо? – Веки старика покраснели и дрожание пальцев стало явно видным. Было что-то печальное в этом самообнажении.
– Вы извините, мне вообще-то идти надо, – тихо произнес Терентий и пошевелился. Ему стало не по себе: старик был разговорчив и увлекал куда-то в смутную абстрактную для него область…
– Нет, погодите, нам с вами, друг мой юный, надо обязательно выяснить дело до конца. – Старик засуетился, достал откуда-то и вправду откупоренную бутылку коньяка и налил себе и Терентию в широкие рюмки. За дверью что-то выразительно прошелестело и смолкло.
– Я тогда признаю прогресс, когда он совершит предсказанное в библии, – быстро и шепотом сказал вдруг он.
– В библии? – оторопел Терентий. – И что же там в ней предсказано?
– Человек должен быть воскрешен, если он достойно прожил свою жизнь – иначе нет справедливости на земле, – старик поднял палец и произнес нараспев: – «Блажен и свят имеющий участие в вокресении первом. Над ним и смерть не имеет власти. Они будут царствовать тысячу лет!» Разве это пустые слова, если они живут тысячелетия, а, молодой человек?
Терентий уже плохо соображал, что говорит ему этот необычный старик, похожий сейчас на иконописные лики, какие он видел в местной картинной галерее, в залах древнерусской живописи. Просто ему казалось, что прогресс научится воскрешать хороших людей прямо по генам. Конечно, это несправедливо – все эти похороны, могилы, рыдания, но человечество не смирится с этим. Если из куска урана извлекают уйму энергии, так дойдет и до тайны смерти… впрочем, ему сейчас надо думать о таинстве рождения, для которого нужны такие прозаичные вещи… И он с жаром стал убеждать старика, что надо подождать, и воскрешение станет такой же обычной операцией, как аппендицит или сращивание перелома. И вновь тысячи оживших начнут свою деловую активную жизнь, используя богатый накопленный опыт и знания…
Так они просидели за полночь, будоража друг друга – старый и молодой, негодуя на несправедливость природы и развивая планы на будущее тысячелетие, обсуждая списки кандидатов на будущее бессмертие и перебивая друг друга неожиданными идеями о путях межпланетного расселения множества воскрешенных…
А потом та же Устинья бесшумно укрывала их на диване и кушетке, куда они в конце концов слегли, придя к соглашению, что без освоения космоса им не обойтись.
Утром Терентий ушел чуть свет, тайком, так и не упомянув о цели своего визита. Деньги ему, непостижимо обо всем догадавшись, принес на дом, узнав адрес у Артема, архитектор Илья Сергеевич Серебряков. Он посоветовал обратиться в трест «Целинстрой» к своему знакомому, которому требовались мастера на отдаленные участки в глубинке. Впрочем, он уже с ним, как выяснилось, договорился обо всем…