Текст книги "Золотое сечение"
Автор книги: Кирилл Шишов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
– Останови, я выйду, – устало сказал я, и он с готовностью подрулил к бордюру, где толпились у входа в театр модно одетые люди.
– Привет семье! Кстати, ты его знаешь, ты ему про совесть распинался, знаток древностей! – бросил мне напоследок Алик и рванул с места так, словно испугался, что я расколочу ему стекло. Комедия была закончена, и я мог спокойно водрузить на плечи свое собственное разбитое корыто.
Улетел я ночью, так и не встретившись с Ольгой. Все было ясно.
VII
Дома меня ждала телеграмма о смерти Патриарха, разрытая глинистая яма на голом открытом кладбище, дежурные и холодные слова, произносимые незнакомыми мне осанистыми мужчинами с депутатскими значками и с персональными машинами черного траурного цвета.
Оскорбительно было все: особенно вынос тела из морга, прямо на задах городской больницы. Мы шли, скользя по наледям, мимо труб теплотрасс, любопытных и равнодушных зевак, вдоль узкой дороги, петляющей между гор шлака. Я нес крышку гроба, давясь от слез, а люди шепотом удивлялись отсутствию родственников и наличию крупного начальства. Удивлялись также малому числу венков и подушечек, на которых несли не ордена и медали, а крохотные значки общества охраны памятников и охраны природы… И железная стойка-времянка со звездой была аляповатой, наспех сваренной, со следами подтеков свежей зеленой краски и к тому же без портрета. Было от чего недоумевать обывателям.
Когда на кладбище гроб опустили в яму и комья мерзлой глины застучали по гулкой крышке, я рванулся, не помня себя.
Кто-то крепко держал меня за руки, и, обессилев, я рыдал в чье-то плечо. Мне казалось, что снова, как тогда, в тридцатых, его хотят погубить в волчьей яме те, кто мстит ему за лес, воздух, солнечный свет. И все они тоже были похожими, одинаковыми, лицемерными в своем трауре…
На могиле вырос черно-снежный бугор и кощунственная железятина встала в ногах погребенного Патриарха. В меня почти насильно влили стакан водки, от которой разом обожгло. Водкой же поливали истоптанный снег вокруг с бумажными лепестками цветов. Я остался один, на все уговоры мотая головой и мыча, и долго сидел на оставленной табуретке, на которой еще недавно стоял гроб, пока произносили речи. Мне казалось: из засыпанной ямины возникнет засаленная кожаная фуражка Патриарха, надетая на корявую палку, и тогда я брошусь, держа веревку в руках, и вытащу, вытащу из смертных объятий своего учителя…
VIII
Как я упрекал себя за то, что там, в ресторане, позволил этой молоденькой девочке выпить рюмку сухого вина. Неужели я не понимал, что в каждой девочке дремлет женщина, и как Пигмалиону мне нельзя и близко подходить к творению своих рук, чтобы… Чтобы ничего не произошло.
Я почти насильно привел возбужденную и странно молчавшую Олю к себе в гостиницу, благо, подняться по внутренней лестнице было недалеко, и хотел было как наставник заговорить с ней, как она… расплакалась. Расплакалась по-девчоночьи, омывая слезами подушку и сотрясаясь худенькими плечиками.
– Ну, Олюша, не плачь. Ничего не произошло…
– Да, вы ничего, ничего не понимаете. Недаром от вас жена ушла… – вдруг зло выговорила она и тут же испуганно замолкла, словно проговорила что-то страшное.
Я усмехнулся. Между нами – десять лет разницы, и нечего удивляться, что о моей личной неудаче знали все студентки в общежитии. Я не представлял для них – так мне казалось тогда – никакого интереса: в аспирантском блоке жили одни неудачники, кропающие по десятку лет свои жалкие работы. И если кто из них женился, то обрекал себя на сизифов труд: стирка на общей кухне, коляска в коридоре, пьяные оргии за тонкой дощатой перегородкой, упреки жен…
– Мое семейное положение тут никакой роли не играет. Не выбрала же ты меня в руководители диплома по этой причине, – пошутил я, хотя мне стал неприятно, словно кто-то подсматривал за мной все эти годы в замочную скважину. И то, что я нелюдим, и то, что в библиотеках больше, чем в своей комнате просиживаю, – все знают дотошные соглядатаи.
Оля вытирала мокрое лицо ладошками и снова становилась той славной девушкой с первой скамьи студенческой аудитории, какой я привык ее видеть. Все-таки, думал я, нельзя переходить грань в общении со своими учениками. Особенно – с ученицами. Был бы сейчас со мной парень, какой-нибудь Пантелеймон или Гаврила из провинциального городка, трахнули бы мы с ним за милую душу по стопарику и сидели бы за полночь, обсуждая эпюры и способы промазки клеем сосновых досок…
– Андрей Викторович, а знаете, почему вы мне понравились? – Она покачалась на моей кровати, откинувшись назад и упираясь руками в одеяло.
– Ну, не за бобыльство свое злосчастное, во всяком случае, – уже спокойно отвечал я и принялся шарить по карманам в поисках сигареты.
– Конечно, вы, как говорят у нас девчонки, человек конченый… В семейном смысле, естественно. У вас дочь есть, и все знают, что вы ради нее на хлебе и воде сидите – все ей посылаете. Но я про себя и вас вот что решила, хотите знать?
– Хочу, Олюша, хотя и не согласен с тобой, что такой уж я конченый. Может, кому еще и понравлюсь, а?
– Я про себя так загадала: будущее мое зависит от того – получится у нас с этим цехом что-нибудь или не получится.
– То есть, как не получится? Не может не получиться – я за тебя в ответе…
– Ну, это понятно. Руководитель диплома, исследовательская работа – это все понятно. У нас вообще девчонки за исследования редко берутся, а я большее загадала. Мне ведь одной бумажки мало. Я дело сделать хочу и именно в этом цехе. Понимаете, в самом цехе, а не на бумажке…
Я закурил, стараясь пускать дым в форточку, и как-то со стороны вдруг увидел свою ученицу. Время – к полуночи, одиночный номер, банальность ситуации и вот – какое-то возвышенное, далекое, что-то до боли напоминающее мне почудилось в ее голосе…
– Подумайте сами, такая история у завода, столько великого и страшного тут произошло, и так несправедливо все теперь…
– Что несправедливо, – не понял я, догадываясь, что она скажет самое-самое заветное.
– Я вдруг так подумала: может, на этом заводе мои прадед или прапрадед работали. Робили, – поправилась она, очевидно, вспомнив старика Горелова и его слова, – и теперь всем все равно. Поломают цех, закроют завод, переведут людей на новое место, и снова будут все беспамятные. Несправедливо, честное слово… Разве тут в дипломе дело… – И она жадно, с мольбой взглянула мне в лицо.
– Девочка моя хорошая, но ведь ты не успеешь! Пока мы подготовим чертежи, пока найдут на заводе деньги, пока заключат договор с подрядчиками. А у тебя на диплом всего три месяца…
– Нет, нет, Андрей Викторович! – умоляюще воскликнула она. – Не надо так. Хоть вы, вы – совсем иной человек – не говорите эти казенные слова. Ну можно, ну хоть разочек в жизни все делать не так, как обычно? Скучно же все так и… страшно. А кем я буду, если сразу смирюсь. Как мать смирилась… – Она закусила губы, и мне показалось, что она снова готова заплакать.
– Оленька, – поспешно сказал я, – уже поздно. Завтра придет машина, я попытаюсь поговорить с директором. Мотивируя аварийностью цеха, конечно, а не всякими… сентиментами. Давай кончать, право…
– Голубчик, Андрей Викторович, вы чудесный человек, вы – золото. – Она схватила меня порывисто за руку и прижалась к ней щекой. – Я вас не предам, честное слово. Никогда, никогда, даже когда у меня муж будет и дети будут, и всякие там… дрязги. Я счастлива буду, если у меня это с вами получится. Обещаете, да? Честное слово?..
Что я мог ей тогда сказать, в чем поклясться? Показалось мне на миг, что похожа она на мою бывшую жену: так же восторженно в давние дни призывала она меня воспарить от жалкой прозы науки к красоте окружающего щедрого мира. И поздно понял я, чем это кончается… Но эта девочка, которую я лично, как человек, не интересовал ни капельки, эта девочка через меня хотела поверить в себя. Она, которую унижал годами отец, которая вырвалась из дома, где судьбы братьев были столь трагичны и жестоки, – она, в конце концов, имеет право на счастье на пороге зрелости… И вспомнил я слова Патриарха: «Сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу земли»…
На другой день, по дороге на вокзал, мы заехали еще раз к директору и твердо договорились об изготовлении опытной партии клееных арок в столярном цехе завода.
Так на три месяца завертелась дипломная работа Ольги Башариной, за которую она впоследствии получила золотую медаль на Всесоюзном конкурсе, а я – весьма сомнительную похвалу завкафедрой, намекнувшего: «вот, мол, у вас и ученицы идут дальше своего учителя».
Я-то знал, что из этой затеи ничего бы не вышло, не ввяжись в эту историю старик Горелов. Недаром каждые три дня звонил он на кафедру, сердито и властно требуя «Ольгу Васильевну», и когда та, уставшая, возвращалась из поездок (командировки шли на мое имя, и – раскройся эта махинация – снова не миновать мне беды), она только молча, взглядом, благодарила меня и тихо-тихо клала на мой преподавательский стол крохотный картон пегого железнодорожного билета…
После защиты диплома она поцеловала меня. При всех, закрывшись только букетом карминно-красных роз, что принесли друзья…
Как хорошо войти с мороза в теплую светлую залу, где царит оживление, сдвинуты в ряд накрытые столы и девушки торопливо застилают их белым ватманом. Рабочий день заканчивается, за окном – ранний уральский ноябрьский снегопад. Пусть мы знаем, что он еще может растаять – этот крупный волшебный хрустящий снег, – сейчас все освещено его сиянием, и проектировщики гудят, расставляя щедрую колбасно-растительную снедь, принесенную из дома. И мои теплые пироги высятся в центре стола, и переливается янтарное вино, парни деловито-сосредоточены над водкой…
Здесь, в этой зале, я начинал работать. Здесь звучал для меня впервые бас Патриарха, здесь сегодня и Оленька – в строгом шерстяном костюме, кружевной воротничок белоснежной блузки оттеняет ее немного усталое потемневшее лицо – лицо взрослой женщины. Я сажусь рядом с ней и узнаю еще и еще лица моих выпускников. Вон Надя Ухова, нервная резковатая девушка, проболевшая очень много в год защиты диплома и мучившаяся от отставания. Мы с ней наверстывали упущенное вместе, и пришлось парней подключать «авралить». Вон Гена – первый отличник – сидит между двух красавиц и перебрасывается озорными намеками. Гена сделал работу по планированию эксперимента, и мне пришлось от него многому поучиться; что делать, ученики разбираются кое в чем получше нас. Он от этого чуть снисходителен ко мне и задает мне вопросы в лоб: «Андрей Викторович, я слышал – Бородулина выжили с соседней кафедры. Тему его Усков для докторской взял, а его выжил?» – «А ты не слышал, что Усков опубликовал идеи своей докторской, когда гениальный Бородулин ходил в пятый класс, а?» – смеюсь я в ответ, хотя осведомленность Гены ставит меня иногда в тупик: насквозь виден вуз тысячам глаз наших выпускников.
– А Золотухин безобразно читает лекции, согласитесь – все по бумажке. Какой он доцент? – не унимается Гена.
Но встает уже с рюмкой Владлен – мой друг и однокашник, ставший гидом этой небольшой группы, и предлагает тост за праздник.
– За Патриарха! – добавляют рядом старички, те, кто помнят нашего настоящего учителя. – За золотое сечение!
Влада Кошемирова рассказывает мне о своем сыне, как он начинает ходить, и она водит его за пальчик по комнате, а тот лезет к телевизору и уже ищет кнопки… Начинаются счеты – сколько пар образовалось в этом коллективе – одна, две, пять…
Проектируются заводы, лечатся цеха, выдают чертежи – и растут, опережая заводы, дети, и девочки мои разрываются между домом и работой, чертежами в срок и внезапными аллергиями, корями, катарами. Знаю, как нелегко Владлену в коллективе, где три четверти – женщины, но какие женщины! Третий год – первые в отделении, два завода за рубежом построили: в Турции и Финляндии. Кто-то поедет из них на технадзор следующего завода. В Иран? В Сирию? Китай? Оленька смущенно потупляет глаза, когда Владлен намекает, что пора эту честь оказать «слабому» полу. Все знают, что Оля подала пять рацпредложений по заграничным заказам, конструкции которых уже делаются на станках и сварочных станах города.
– Оленька, тебе нравится здесь? – улучив удобную минуту, спрашиваю я.
– Очень, – покраснев, отвечает она. – Здесь как одна семья. Не знаю – как и быть…
– Квартира? – понимаю я недоговоренное.
– Да, – шепчет она, пока остальные звенят тарелками и пробуют мои пироги. «Знаем, знаем – это вы в кулинарии на углу брали. Нас не обманете!» – кричат девчата.
– Сколько же у тебя сейчас?
– Десять метров, а нас трое…
Я представляю себе, как напряженна ее жизнь, мне становится грустно, что я ничем не могу помочь. Неужели она уйдет отсюда, где началось все…
– Я поговорю с Владленом, может, устроится. Знаешь, мои знакомые одни уехали в загранку на два года. Они отдали мне ключи – я там занимаюсь. Ну, да ладно – диссертация подождет. Давайте пока туда, а я уломаю за это время ваше руководство, а?
Оленька не верит. Смущается. Я уговариваю ее, а меня уже отвлекают, предлагают сказать тост.
– Давайте выпьем за выживаемость вашу, – говорю я, вставая.
– За что?
– За выжимаемость, – острит Гена, – чтобы из нас начальство все соки выжимало.
– Нет, – я зыркаю на него сердито, как на лекции, – за выживаемость тех знаний, что мы вам дали. Небось, вам наново переучиваться приходится, едва диплом в кармане…
– Ага, как у Райкина: забудьте все, о чем вам говорили в школе, – хохочут все. Владлен протестует: «Все нормально, выживают они, выживают, Андрей, не беспокойся. И меня выживут – это точно…»
Запускают магнитофон, кружатся пары. Много-много воды утекло с тех пор, как я последний раз танцевал с Оленькой, и я подаю ей руку. О, как изменилась она: где былая легкость и плавность, чуткое ощущение партнера…
– Оля, не расстраивайся. Честное слово, сделай, как я предлагаю, – ободряю ее я.
– Что вы, Андрей Викторович, это невозможно. Муж не поймет, потом – кто же платить будет, и ремонт потом потребуется…
Я слушаю ее, и в памяти мучительно всплывает одно старое, забытое нынче слово, которое вдруг так полно обрисовывает облик Оленьки. Как я раньше его не вспомнил. Не гуманность, не ум, не добросердечие, а именно это – Целомудрие… Да, да, целомудрие. Была ли такая богиня у древних греков, думаю я. Когда-то давно, еще до женитьбы с Ольгой Дмитриевной, мы перебирали Афину и Диану, Киприду, Геру. А вот передо мной настоящая богиня – Целомудрие…
Хлопок в ладони рядом – и другая моя ученица отбирает меня у Оли. Нет, не у Оли – Ольги Васильевны. И вальс звучит печально и успокаивающе: «Ничто на земле не проходит бесследно, и юность прошедшая все же бессмертна…»
Вечером, придя в общежитие, я обалдело сочиняю стихи. Нелепые, корявые, как моя жизнь…
IX
Привет с Алтая, дружище! Не забыл своего случайного друга жизни Пашу, Павла Гужеева, наследного лицедея и изгоя, гонит и гонит которого судьба-злодейка по всей Расее-матушке… Вот и донесли меня почти до столичного города Барнаула – демидовской столицы, кержацкого кантона, края земли отеческой, где водятся пьяницы, помнящие, как деды их ладили с Ползуновым самогонный аппарат, да перебрали малость: он и лопнул… Да так, что до сих пор сивухой воняет от Китая до чухонских болот…
Кроме шуток, Андрюха, – знатный край – Алтайское княжество, вотчина демидовская, государство в государстве. Пошли ты к дьяволу свой пужливый, трусливый городок – и айда сюда: здесь старина важнецкая, гордая, первостатейная. Ее россияне строили, которым всегда не было места в гнусной боярской Москве или немецком постном Питере. Строили назло и с отчаянья, от тоски и бесприютности, потому что нет россиянину места в России – всегда его смущали иноземцы. И каждый его на свой лад уму-разуму учил – до тошноты, до волчьего воя. Вот и я сбежал, сбежал, истинный крест, от столпов вавилонских, от прокаженных театров, где паскудство и непотребство, блуд и скотство, и покоя душе нет. А у нас, представляешь, деревянная своя святая вольготность – избы кержацкие, что крепости, по-над Катунью стоят – полсвета из светелок видать. Кедры над ними – выше секвой, а соборы твои любимые – куда там Исакию. Бронзой светятся, серебром играют. У нас и сереброплавильный завод есть и при нем «важня», где серебро пудами взвешивали и тайком китайцам сбывали, потому как какая воля без краденого серебра да фиги в кармане у русского человека.
Часто я думаю о тебе, Андрей Викторович, бедолага ты мой, простая душа. Экая ты ошибка природы. Смирный ты человек. Не дадут тебе житья в твоей провинции. Как окрутили тебя вокруг пальца в первопрестольной, так и в вонючем твоем городишке изжуют и выплюнут, потому что ты себя цельным сохранить желаешь, в дерьме испачкаться не хочешь, а это уже невыносимо. Как же так – все вокруг в дерьме, изломанные да покалеченные изнутри, а ты – светишься неземным светом да еще ищешь – кому ручку свою чистенькую протянуть с милостынькой. Ах ты, апостол поганый, корытом нашим брезгуешь, ужо мы тебе покажем. Ужо мы те изладим… Что, разве не так я говорю, дружище.
Тут у нас старина незаемная, коренная. В театре актеры играют – басы на галерке слыхать. Трубы иерихонские, а не голоса. И все откуда – от магаданских да сахалинских отсидок, от праведной жизни лагерной. Чуть не половина труппы прошла через иосифовы круги ада – есть им что вспомнить. Потому и играют они земляка своего Васю Шукшина – до слез, до хрипоты в горле и света в очах. Нет, Андрюха, сидючи в типовых городишках да сюсюкая с сопливыми студенточками, смысла бытия не поймешь, имя свое на земле не оставишь. Положение твое межеумочное, пограничное – ни к тому, ни к другому берегу не прибитое…
Я тебе так скажу, старик. Урал – он всегда меж Европой и Сибирью болтался. Ссыльных гонят – он жалкует, украдкой краюху хлеба подаст. А чтоб свое слово сказать против начальства – ни-ни. Как загнали ваших предков по шахтам да рудникам, так вы три века и не вылазите. И, что ни поворотец какой, вам только хомут потяжелее наденут – вы тянете. Был я по Уралу по городам-весям, знаю, как вы за огородики да за покосы лоскутные все терпите. Вам плюнут в глаза, а вы все «божья роса». И в театре так, и на любой паршивой фабричонке – все норовите другую щеку подставить, ежели вас по одной хлестанули. И ты такой же ягненочек, прости меня, раба грешного, за язвительность…
У вас и дело-то честное украдкой делается. Помню, как твою деревянную развалюху ладили (ту церкву, что вы с Патриархом привезли для успокоения совести), так я с одним стариком – Данилычем работал, кусок хлеба зарабатывал. Он ведь – молчун старый – со мной ни гу-гу, сопит, строгает липу свою да осину, а для меня – это смерти хуже. Я поговорить люблю, я – актер, глас народный. Пусть я – нищий, со всех театров по статье уволенный сотню раз, а ты мне душу подай, горести свои поведай. А этот дед молчит и возится, будто крот, даже противно.
Углядел-таки я за ним: как он буквицы по ободочку под куполом рисует. Втихую, понятно, да меня не проведешь. «Чё, – говорю, – Данилыч, евангельские притчи живописуешь?» Он аж отпрыгнул, озлился на меня и краской все быстро-быстро накрыл. «Не лезь в душу, молод еще, сквернословец ты и варнак…» А ведь потом понял, что он – старый леший – делал. Имя свое славянской вязью на меди выводил. Боялся, а выводил. На всякий случай с потомками перекликался, хоть и знал, что под краской оно, и ни для кого, кроме как через сто лет для ремонтников, не откроется. Вот и понял я – все вы такие там, на своем Урале. Молчком да молчком, а все норовите перед потомством остаться. А смелости для голосу не хватает…
Так что, честное слово, наплюй ты на свою глухомань, езжай к нам на Алтай. Тут люди гордые, несгибаемые, с Петербургом всегда на «ты» были и Колчаку дали прикурить, что он сюда носу не сунул. Купчишки здесь были хитрющие, каждый на свой манер хоромы строил – тебе раздолье любоваться будет. У нас целая компания удальцов подбирается – бьемся за город, только пыль от чиновников идет.
Пробили мы великое дело: горно-заводский музей, Ползунову в память, да и Фролова тоже возлюбили зело. Громадные штольни восстанавливать взялись – поет мое ретивое, как представлю, что ты к нам примкнешь. И еще – город-сад будем пробивать: была такая идея у купчишек, да революция помешала. Говорят, ту идею американцы к рукам прибрали – их в ту пору много ошивалось, вот и переманили архитектора куда-то за океан. И ставят с тех пор янки свои коттеджи исключительно по вкусам алтайских купцов – чтобы непременно с верандой, да в саду чаи распивать…
Так что, кумекай Андрей Викторович, где тебе обитать надлежит: почитай, в самом святом месте земли нашей, неподалече от Тибетских мудрецов и кержацких умников, посередь узорчатых теремов и кирпичного изыску, что твоей милости столь угодливы. А жить пока будешь у меня, потому что рад я тебе, дураку, по скудости ума своего и по природной сентиментальности.
С чем и бью тебе челом, свободный актер и художник Пашка Гужеев.
Постскриптум:
Прости меня великодушно, но надо мне тебе передать и обстоятельства моего визита в столицу к супруге твоей Ольге Дмитриевне, хотя и не стоило бы обо всем этом говорить.
Вышло это по твоей же просьбе, чем вверг ты меня в смущение, ибо сентиментам я не обучен и чужих семейств склеивать не умею. На сей счет у меня свой взгляд, да тебе его не навязываю.
Однако по порядку. Бывши в Москве на актерской ярмарке, где нас высматривают владыки-режиссеры, как коней цыганских, имел я от тебя поручение о вызволении архива твоего у означенной бывшей супруги твоей – ныне Германовой жены и доктора наук, заведующей кафедрой градостроительства какого-то, не знаю полностью, института. Переговоры я вел, за отсутствием приглашения в апартаменты, в скверике возле Арбата, где сидит нахохленный, как ты – в своей берлоге, Гоголь, только что сжегший свою бесценную рукопись и раздумывающий, как ему покончить и с остальными суетными делами мира сего.
Супруга твоя, вызванная по телефону твоим покорным слугой, оказалась дамой элегантной, вполне контактной и преуспевающей, несколько даже смущенной моим наглым джек-лондоновским видом, то есть потертой курткой и вонючим свитером, от которого несет махоркой, а не французскими духами. Она любезно угостила меня сигаретами «из-за кордона» и популярно объяснила, что архив твой пока не может быть выслан ввиду затянувшегося ремонта новой квартиры, куда они переехали и где идет переустройство второго этажа и антресолей, из чего я – сермяжный человек – сделал вывод, что живут доктора в столице не хуже, чем наши предки, уважавшие многоярусное жилье, не ведая о научном обосновании оного. Архивы твои, пояснила она, все аккуратно разобраны, дополнены работами ее аспирантов и соискателей и даже имеют полную классификацию, что даст тебе, по ее просвещенному мнению, право начать новый круг каких-то там акций насчет их применения в деле… Она считает, что у тебя ничего не потеряно, и можно будет посодействовать, если ты очнешься от провинциальной спячки и снова примешься за подлинное призвание свое – научную работу.
Тут она несколько задумалась и добавила: «На известных условиях архивы бы могли быть отправлены и раньше, но он (то есть ты) никак не может понять простых вещей…» Из дальнейшего выяснилось, что под «простыми вещами» твоя Ольга свет Дмитриевна понимает: а) официальный отказ от дочери, которую желает удочерить упомянутый выше Герман; б) честное соглашение никогда не просить свидания и не делать попыток встретиться с дочерью в дальнейшем, так как это делает сложным тонкий процесс ее воспитания в духе спокойствия и семейных традиций…
Все это было мною зафиксировано с возможной полнотой в утлой актерской памяти, что я и излагаю тебе. Перефразируя Демьяна Бедного, комментирую: «бабы-трутни вершат свои плутни…»
Впрочем, она сделала еще ряд разоблачений твоей скверной простодушной натуры, открыв мне тайну своей неприязни к тебе и решения взять курс на самостоятельное плаванье в этой сложной жизни. По ее словам, ты потряс ее тем, что не только легкомысленно относился к своей ученой карьере, но и – слушай внимательно – предал ее где-то в далекой неведомой мне Армении, когда там произошло (было или нет – не знаю) целое землетрясение. Именно там, якобы брошенная тобой, она чуть не погибла, когда выбиралась из чуть было не рухнувшего здания гостиницы, а ты бегал неизвестно где, неизвестно кого спасал и самым бессовестным образом бросил ее на произвол судьбы. Так как я слышал об этом впервые, то я вынужден был разделить ее благородный гнев будущей матери (она была на каком-то месяце беременности) и лепетал невнятно в твое оправдание только то, что знал о тебе всегда: ты готов снять с себя последнюю рубашку, чтобы обогреть голого, и – возможно – кому-то рядом было хуже, чем ей… Но, посуди сам, особой радости от ее признания я не испытал, потому что, извини, дружище, бросить бабу с пузом негоже, даже если рядом извергается Везувий.
Кстати, о Везувии. Один чудак – местный поэт – утверждает, что на известной картине Брюллова над скопищем людской толпы светится… корабль инопланетян, что означает хорошее интуитивное предчувствие Карла Ивановича в области контактов с иными мирами. Будет возможность, изучи этот шедевр кисти в натуре, который, судя по словам твоей супруги, имеет и к тебе какое-то неожиданное отношение. Вот ведь странно: чем ближе прикасаешься к этим старым вечным штукам, всяким там «нетленным изделиям», тем больше находишь, что они и тебя имели в виду и даже вычислили твою судьбу…
Вот и у тебя, Андрей Викторович, нашлась своя Медея, нашелся свой оракул, провозгласивший тебе «ты из мешка ноги не выпускай…»
А ты выпустил ногу из мешка, друг мой. Видно, мы все такие – не терпим малейших пут, за что и расплачиваемся…
Словом, я тебе передал, как мне это ни трудно, всю канву моей беседы с Ольгой Дмитриевной. Были, видимо, и у тебя претензии к ней, но рассудить вас некому.
Надо начинать новую страницу жизни, поэтому я так длинно и обиняками пишу тебе, хотя нет у меня ни дара слова, ни таланта предсказателя. Будь что будет, а нам – мужикам – нельзя вешать нос, если так все вышло… Так получилось.
Я вспоминаю, как мы с тобой охотились на Урале, и была сплошная невезуха: я промахивался раз за разом, утки летели, словно издевались, почти над моей головой, а ты тактично ушел куда-то, чтобы мне не было стыдно.
Сегодня промазал ты, старик. Но я не собираюсь уходить в сторону и делать вид, что занят рыбалкой, когда моему другу плохо. Честное слово, Андрей, бросай все и приезжай. Я не обещаю тебе в наложницы молоденькой актрисы или местной краеведки (хотя у тебя все впереди и парень ты видный), но друзей и вздыхателей по делу любви к Отечеству у нас предостаточно. Пусть кое-кто делает это из моды, пусть есть карьеристы от реставрации и проходимцы от ностальгии, но здесь воздух чище и есть ради чего тебе жить и мучаться. А у меня – тайная надежда и самому выйти из тупика, куда меня загнала разлука с тобой и все эти твои передряги…
Напоследок, один местный анекдот из былых времен. Сказывают, был на Алтае один ссыльный. Сослали его перед войной за то, что потребовал убрать Сталина с постов за контрреволюцию. Мужик был мировой, сам на хуторе жил, мед добывал, книги древние читал, а вспоминал… революцию, конные переходы да красногвардейские песни. Любили его в народе, как к учителю ходили, все узнать хотели правду о Ленине, о его завещании потаенном да слове заветном. Парадокс, но живет в народе нашем эта неистребимая тяга к легендам, страдальцам, всяким небылицам и выдумкам. Соединяют в них несоединимые штуки: от добровольного отречения императора до беглого царя, от «голубиной книги» до «подмененного завещания»… И где тут правда мудрости, а где – наивность простодушия, – не знаю, да и не берусь узнать…
А вот тебе, Андрей Викторович, сдается, это не безразлично. Тебе все вызнать надо. Потому и зову тебя – прибейся к нашему сибирскому краю. Ибо им «прирастать будет могущество российское». Учти… Жду…
Всегда твой, алтайский кержак и однолюбец…
X
Из характеристики-рекомендации Новак (Поспеловой) Ольги Дмитриевны для работы за рубежом в качестве эксперта ЮНЕСКО по вопросам культуры…
Сложившееся в период застоя негативное отношение к культуре привело к отсутствию в списке всемирного наследия шедевров отечественной культуры. В программе сохранения памятников, разработанной ЮНЕСКО, нет ни одного недвижного объекта или комплекса нашей страны, представленного согласно требованиям международной Конвенции об охране всемирного культурного и природного наследия. Правила эти в равной мере охватывают природные ландшафты и исторические сооружения, которые в нашей практике исследуются и сохраняются отдельными административными структурами, что нанесло существенный урон и привело к отсутствию специалистов по синтетическому подходу к историко-экологической проблематике.
Современная традиционная точка зрения рассматривает культуру как антипод природы, показывая разлад между ними на всем протяжении человеческой цивилизации. «Существует немало теорий, возвеличивающих борьбу человека против природы.
Достоинством научной деятельности О. Д. Новак явилась неустанная мысль о необходимости единства природы и культуры в деятельности Человеческого общества. Обладая широкой экологической подготовкой, будучи высококлассным техническим специалистом по переработке природных ресурсов, О. Д. Новак в докторской диссертации охватила исторические, архитектурные и технологические сферы деятельности цивилизации, впервые в отечественной науке показав конкретные пути зодчества, создаваемого не вопреки, а согласно природным закономерностям.
Написанные ею в этом направлении работы приводят множество примеров, когда отдельные сообщества умели и умеют извлекать из биосферы такие ресурсы и таким образом, что не ставят при этом под угрозу механизм воспроизводства самих первичных ресурсов. Сделанная ею классификация наиболее ценных мест страны исходит из отмеченного выше факта историко-экологической гармонии, где слиты воедино природа и культура.
Именно этот не имеющий аналогов труд О. Д. Новак выдвинул ее на уровень признанного международного эксперта, который может доказательно и с высокой степенью ответственности обеспечить введение в Списки ЮНЕСКО таких объектов и комплексов экологии культуры нашего государства, которые должны стать достоянием общечеловеческой ценности. Ведомственная разобщенность нашей культуры в настоящее время уже лишила нас множества уникумов, особенно в сфере культовой архитектуры, археологии и истории техники.