355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кирилл Шишов » Золотое сечение » Текст книги (страница 10)
Золотое сечение
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:10

Текст книги "Золотое сечение"


Автор книги: Кирилл Шишов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

– Мы с Стальревом в голодуху, когда в Сибири были, из коптильни по суткам не вылезали. На Енисее жерех чудесный, но быстро портится. Так мы его на зиму столько коптили – весь чулан в связках…

– Я считаю, поторопились мы с сокращением, – упрямо наседал на Грачева генерал, хватанув первую стопку и аппетитно закусывая вареной сомятиной, – армия – она всегда хребет государства. Я вот с шестнадцати лет в строю, с дальневосточной, и почему крепок? Дух во мне не слюнтяйский, не хлипкий. Скажут: «Будь готов» – и я готов. На коне или на транспорте – никакие года не в счет… Кирпотин, аккуратно подставляя хлеб под зачерпнутую уху, деликатно переговаривался с Мильманом, быстро сообразившим, что не зря директор пригласил сюда обыкновенного доцента.

– Задача на траекторию случайного полета группового тела в принципе решена при запуске первого спутника, – нудел он над ухом Кирпотина, которого беспокоила мысль: пришла ли, наконец, Олюшка с выпускного гуляния. – Однако в техническом применении принципа независимого действия сил есть ряд трудностей чисто математического плана… – продолжал Мильман.

– Очень душевно написано Николаем Алексеевичем эта история, – захмелев, откровенничал Власьяныч, обращаясь к Дарье Андреевне, понравившейся ему своей простотой и обходительностью. – Как они, жены сердешные, приехали к губернатору и просют: дозволь мужей повидать. А тех привели – они седые волосом, и на руках – кандалы. Слезы прошибает, когда читаешь. Да разве нынешний начальник бы дозволил? Иди, мол, откуда пришла, стерва – и никаких гвоздей. Чего мы заключенных казать тебе будем? Они враги народа, им жен не полагается…

Дарья Андреевна тоже беспокоилась, как там их дочь, впервые надолго загулявшая после выпускного, но она помнила свои ленинградские ночи, восторженные речи технолога Широкова, его бесшабашные, увлекающие поступки, езду на паруснике по Финскому заливу, накрененные, гудящие от ветра мачты, соленые брызги и соленые поцелуи, и, чуточку опьянев, она готова была простить дочь за безразличие к родителям, долгое отсутствие и детскую жестокость по отношению к отцу, торт которого вечером Оля едва, на бегу, попробовала. «Разве мы не такими были, – думала Даша, – вполуха слушая, как лесник умилялся героизму русских женщин из поэзии Некрасова, – убегали от родителей в общежития, целовались с прыщавыми мальчиками. Любопытство сжигало нас, выросших за семью печатями родительских приказов, а нынче оно властвует над ними – девочками в коричневых юбчонках, у которых все только начинается… От этого не уйдешь…» – И она начинала поддакивать сиявшему, как начищенный самовар, Власьянычу, которого очень занимала правдивость и чувствительность поэзии русской классики…

Грачев же, в расстегнутой льняной прохладной рубашке, в старых спортивных шароварах, вовремя наливая опорожненные стопки и подхватывая на лету фразу, умело вел роль тамады в этой своеобразной гудящей под открытым небом степенной компании, которой впереди предстоял простенький преферанс на полкопейки, здоровый сон на свежем воздухе и долгая трудовая неделя – последняя до отпуска рабочая неделя институтского коллектива…

XIII

Артема в этот день занимал отнюдь не праздный вопрос: как добиться того, чтобы Леночка Шварц пошла с ним вечером на танцы в парк. Леночка нравилась ему уже давно, и она чувствовала это, но почему-то избегала оставаться с ним вдвоем, предпочитая шумные дурашливые компании, бесконечные проходки по центральному городскому «бродвею», где фланировали франты в цветных рубашках с отворотами и в брюках-дудочках. Она могла говорить там о чем угодно: о модах, выкройках, о сногсшибательных кинофильмах и о том, кто за кого вышел замуж, и вся ее стая подруг-медичек вызывала у Артема волчью затаенную ненависть. Он терпеть не мог худосочных, вечно обиженных некрасивых девиц, которыми Леночка окружала себя, словно подчеркивая свою эффектную выигрышную фигуру, крупные плечи и смоляные волосы, распущенные до пояса. Артем считал, что Леночка дразнит его, заставляя скучать среди сплетничающих, вечно кому-то завидующих девчонок. Он поневоле слонялся за ней, покупая подругам пирожное в кафе или ненавистные кисло-сладкие соки с мякотью, рассказывал им студенческие анекдоты, и все ради того, чтобы под вечер, когда все изматывались от ходьбы, остаться хоть на полчаса с Леночкой, проводить ее до подъезда, и там, уже наедине, успеть прочитать ей пару только что вычитанных стихов или рассказать, куда он собирается летом с Терентием и Мишкой Козелковым! Артем надеялся увлечь Леночку идеей похода на байдарках по реке Белой, в самом сердце горной Башкирии, где было навалом рыбы, неисхоженных пещер и где можно было загореть и накупаться не хуже, чем на черноморском занюханном пляже где-нибудь в Сочах или в Афоне. В мае уже обновили две только что купленные байдарки – одну Артемову, другую Мишкину, и Артем взахлеб рассказывал девушке о горных перекатах, о липовых цветущих уремах, где пели оглашенные неистовые соловьи, о настенных рисунках, найденных ими при свете самодельных факелов в глубине Амангельдинской пещеры… Они сняли тогда с Мишкой киноочерк, к которому Тэд написал остроумный добротный текст, и этот фильм обещали вот-вот показать по телевидению, по поводу чего Леночка шутливо иронизировала: «Его держат, чтобы вырезать кадры, где ты, Темочка, бегаешь в папиных трусиках до колен…»

Конечно, Леночка, как дочь портного, знала многое о семье Орловых, но зачем намекать на людях, что папаша – отнюдь не поклонник спорта, не знающий, с какой стороны подойти к купальне и предпочитающий домашнюю пижаму любым вылазкам на природу.

Сегодня Артем хотел рассказать Леночке и о вчерашнем визите Богоявленского, о котором он успел прочитать в киноэнциклопедии и даже выучить его роли в знаменитом ФЭКСе, где в начале своей стремительной карьеры тот играл самые разные роли – от суровых красноармейцев до наглых коммерсантов-хищников. Это поразило юношу, пленило воображение. Ему было о чем поговорить с Леночкой наедине, но как заранее отшить вездесущих подружек, которые небось с утра засели в квартире у Шварцев, дуют растворимый кофе и стрекочут о Брижит Бардо, Софи Лорен и прочих звездах…

Артем долго возился перед зеркалом, бриолиня прическу, меняя галстуки и подбирая брюки. Что и говорить, Леночка обожает модных парней, а чуть что не так – примется колоть ему в глаза вышедшими из моды поясом или пенсионерскими отворотами на брюках.

Ладно, мать понимает сына, и охотно дает ему средства на ателье, где работает тот же Шварц, принимая клиентов строго по выбору и предпочитая получать плату не через кассу. Подумаешь, закройщик-модельер, нос воротит, если принесешь ему перелицевать тройку… Небось, в войну жил, как мышь, а теперь важничает… И Артем сердито выдернул из штанины белую нитку, которой был прихвачен матерчатый лоскуток с меловыми цифрами, написанными корявым шварцевским почерком…

Потом он набрал номер Леночкиного телефона и, конечно же, услышал, как в трубке, поднятой Шварцем, раздались отдаленные женские взвизги и хихиканье…

– Мне Лену можно, Арон Борисович? Добрый день, это я. – И он провел языком по сразу обсохшему небу.

– Ну как, молодой человек, моя работа? Вам понравились накладные карманы? – Шварц, выходец из украинского местечка, так и не научился выговаривать «р», и Артему всегда хотелось передразнить его, но он сдерживался ради Леночки.

– Конечно, Арон Борисович, это шик. Я вам так благодарен – и так быстро…

– Благодари Леночку. Это она выбрала эту модель – последняя, парижская… – И Шварц что-то принялся быстро говорить, но уже не в трубку, а в сторону, из чего Артем мог только уловить: «обязательно с левой стороны… скажи, что это гениальный артист»… Но он и так уже догадался: Шварцы собирались на Мееровича – пианиста-гастролера, на которого отец уже неделю раздавал билеты знакомым. Этот Меерович только что вернулся из Америки, и все местные любители жаждут на него попасть, рассказывая небылицы об его искусстве. Артем мгновенно возненавидел этого Мееровича, отсиживавшегося сто лет в эмиграции, и теперь не дающего ему хоть раз сходить с Леночкой на законные танцы…

– Алло, Темочка, привет. Ты в курсе, что я консультировала папу по части твоего туалета?

– В курсе, – буркнул Артем. – У тебя опять эта кодла? А я тебя на танцы хотел пригласить, прошвырнуться. Опять, что ли, на концерт с предками пойдешь?

– Темчик, это же Меерович. Он играет сонаты Метнера. Стыдно быть таким неотесанным. Все говорят…

– Ну и иди со своими Мееровичами, я себе чувиху сам найду.

– Не говори пакости, Тема. Ты ведь хочешь, чтобы я пошла с тобой в поход, да?

– Ты меня на походе не покупай. Хочешь – иди, а не хочешь – мы сами прокормимся. Там бараньи шашлыки, знаешь, пальчики оближешь…

– Темчик, мы об этом поговорим с тобой на концерте. Закрытие сезона, будут все знакомые, не упрямься и принеси нам билеты в седьмой ряд, места с третьего по восьмое. Договорились?.. – Голос Леночки стал нежным, обещающим, каким она всегда обволакивала Артема, если ей это было нужно для дела. Артем сдался, чувствуя на расстоянии, как горят пленительным властным огнем Леночкины глаза, как капризно и мило морщит она пухлые губки, которые он только на той неделе впервые робко поцеловал.

XIV

Терентий сидел на берегу озера. Солнце садилось за его спиной, и длинные тени тополей падали на него, принося прохладу разгоряченному возбужденному телу. Позади был самый страшный день его жизни, в течение которого произошло столько, что он сам не мог разобраться – подвиг ли он совершил, преодолев всегда мучительную для него застенчивость, или… или произошло что-то непоправимо подлое, низкое, за что потом будет стыдно всю оставшуюся жизнь…

Панкрат ударил, чуть помедлив, словно прикидывая: убить ли этого тщедушного сопляка, невесть откуда взявшегося в пустом утреннем тамбуре поезда, или просто сбросить его в открытую дверь, чтобы завладеть одуревшей смазливой девчонкой, которую он уже почти уговорил, как он думал, отправиться с ним «на хату». Девка явно тянулась к нему – сильному красивому парню. Это он вывел ее из леса, где она заблудилась после ночной попойки, обогрел на платформе, поджидая поезда, и теперь рассчитывал получить свое законное возблагодарение.

Удар пришелся в ухо, и от него Терентий сразу задохнулся и оглох, мягко повалясь вниз. Как произошло, что он вывалился из вагона, как не попал под колеса – он не помнил. Очнулся он от прохладной ласковой струйки, что лилась ему за ворот рубашки, щекоча тело и принося озноб. Он открыл глаза, пошевелился и сразу застонал от боли: нога нестерпимо болела и ныла.

– Тебе больно. Прости меня, прости. Это я, дура, во всем виновата…

Девушка сидела возле него на щебенке откоса, и пряди волос ее касались его лица. Она долго плакала – кожа вокруг глаз была в грязных подтеках, большой синяк и ссадина набухли на щеке.

– Ладно, чего там. Ты-то, сестренка, как?.. – сказал Терентий, еще не зная, какой тон взять ему перед незнакомкой, из-за которой он чуть не отправился в тартарары.

– Понимаешь, мы поехали на пикник, а они – наши парни – бросили нас, и я заблудилась, а тут он…. Я бы пропала без него… Он и вообразил… Если бы не ты, он бы меня вообще не выпустил, честное слово. Я так перепугалась, так перепугалась. И никого во всем поезде!

Она торопливо говорила ему это, обмывая платком, смоченным в ближайшем ручье, возбужденное лицо, лоб и шею ему, и было так приятно и необычно слушать это, что Терентий забыл о ноге и попытался сесть. Девушка засуетилась:

– Давай я тебе помогу. Ты ведь мой брат теперь, а?

Они поднялись, и Терентий с каждой минутой чувствовал, как это необыкновенно: она, он, его словно в бою травмированная нога, платок, слезы… Какой-то другой человек пробуждался в нем.

– Принеси мне какую-нибудь палку, – попросил он, соображая, что в таком растерзанном виде лучше дома не появляться до вечера. И когда она с какой-то радостной готовностью сделала это, он уже иным возмужалым голосом произнес: – Куда будем топать, сестричка?

– Оля меня зовут, а тебя? Я ведь тебя, наверно, неправильно назвала… тогда. – И она с такой благодарностью взглянула на него, что ему стало хорошо и тепло.

Он обмотал тряпкой палку – совсем, как раненый, и, словно впервые произнося свое имя, галантно ответил:

– А меня, мадмуазель, зовут Терентием Разбойниковым! Прошу любить и жаловать!

Если бы он тогда мог представить, как она поняла откровенно шутливые его слова…

– У, ты, оказывается, тоже Соловей-разбойник, – подхватила она его тон и засмеялась впервые. И он увидел, как красивы ее черты, правильные и необыкновенно нежные, доверчивые какие-то.

– Да, разбойник, – кивал он, – с большой железной дороги. И я украл тебя от них, уговорились. Украл – и все…

– Я тебя вылечу, я траву знаю волшебную. Все-все пройдет. Только вот куда мы пойдем, разбойничек?

– Ясное дело – в свое логово, в пещеру, где у меня висят черепа побежденных богатырей и кости разорванных на клочки витязей…

Они двинулись обратно в сторону сада, откуда он так недавно вышел со смутой на душе, не зная, какой необыкновенный случай ждет его впереди…

Через час они прибрели к крохотному деревянному домику – садовой будке, где под шиферной двускатной крышей находились в сухой полутьме груды садового инвентаря – лейки, лопаты, опрыскиватели и где на старой продавленной тахте обычно отдыхала мать и где сам Терентий только что провел грустную, полную угрызений совести ночь. Теперь все это казалось ему нелепым: Сонечка с ее отчужденностью, высокомерием, ее трепачи-друзья с философскими стихами. Разве могли бы они представить, что он способен на такое…

– Слушай, какой у тебя чудесный сад! Это как называется? А что это такое? – уже беспечно заговорила Оля, скрываясь в гуще разросшейся малины. И вдруг он снова обрадовался – разве могла Соня так вот запросто царапаться в колючей листве, радоваться зелени и солнцу. Она всегда неуютно чувствовала себя здесь, на Урале, и издевалась над его «фермерскими» замашками.

Когда она появилась из кустарника, рот ее был перемазан ягодами – где-то умудрилась она найти раннюю землянику, хотя мать вчера только собрала все по штучке первые плоды. Исцарапанная, чумазая, она становилась с каждой минутой все ближе ему, и он почувствовал, как что-то непроизвольно манящее, даже тревожное просыпается в нем, угрожая разрушить эту шутливую беззаботность их разговора.

– Давай перекусим чего-нибудь, если у тебя есть, а? – И она с доверчивостью вдруг легко боднула его в грудь головой, как это делают молодые телки, прося хлеба с солью у любимого доброго человека. «А я, знаешь, сумку с кофтой оставила там, в вагоне. Попадет мне дома, как думаешь?»

– У меня яйца только остались, а хлеба нет, – проговорил он, чувствуя, как сумасшедше колотится его сердце и начинают дрожать руки, а в памяти всплывает теплота ее тела, когда она прикасалась недавно к нему, помогая и поддерживая по дороге.

Понимали ли они, когда, дурачась вместе, касаясь друг дружку локтями, разбивали скорлупки над сковородкой, когда, обжигаясь, кормили друг друга кусками шипящей яичницы и пили заваренный смородиновыми листьями чай, что они делают? Летний теплый полдень, молодость, чудесное избавление от опасности делали свое дело, и уже не под силу им было просто так расстаться, еще и еще раз не пытаясь перешагнуть за ту черту, что отделяет случай от извечного, что зовется у людей судьбой, любовью с первого взгляда или какими там еще колдовскими словами…

Произошло это так порывисто и страстно, что Терентий снова, словно опрокинутый ударом мощной руки Панкрата, потерял сознание.

Долгие годы потом он будет размышлять, пытаясь понять, как это доселе неведомые ему силы проснулись в нем, сокрушили и раздавили его обычную твердую волю, ввергли его в водоворот чувств вселенских и сделали из него в свой высший миг владыку и продолжателя рода, дали ему прозрение над суетой и восторг, равный богам, а потом погрузили в бездну отчаяния, стыда и презрения к самому себе…

Она ласкала его и обнимала так, что он заплакал, медленно отвечая на ее поцелуи и содрогаясь от внезапности случившегося переворота. «Не плачь, это я должна плакать, а я рада. Я люблю тебя, понимаешь, на всю жизнь люблю», – шептала она, прижимая его ладони к своей твердой груди, там, где порывисто билось ее сердце. В эту минуту она с каждой секундой становилась мудрее его, из испуганной утренней робкой девушки она превратилась в женщину, и это таинство было так грандиозно и так не поддавалось его разуму, что он долго плакал, ибо сам еще был мальчишкой, и стыдился этого, потому что душа его не была подготовлена еще для ответственности. А то, что она наступала все ближе, – он чувствовал с робостью и содроганием…

– Пойдем, искупаемся, – сказала она, когда он беззвучно затих и задышал ровнее. Он молча поднялся, и только опаленно замерло у него внутри, когда она одевалась рядом с ним: так близко он никогда не видел обнаженного волшебного тела женщины…

А сейчас у него не было даже сил подняться, так было огромно и непостижимо случившееся, тайну которого он познал впервые, равно как и необъяснимую, подступающую к горлу внезапную горечь. И девушка со старинным славянским именем Ольга, что русалкой плескалась в озере его детства и махала ему рукой, звала его – он понимал это с каждой минутой все яснее – в будущую, такую неизвестную и опасную жизнь. И не было ей дела до его страхов, неверии в себя и сомнений – она звала, как извечно было на этой земле.

XV

Церковь стояла между гор, чернея приплюснутым, поросшим зеленью березок, куполом. Серебряков остановил машину и, намочив из фляжки платок, вытер почерневшее от пыли лицо. Старый «Москвич» накапливал внутри пыль со щебеночных дорог, словно большой пылесос, и на сиденье уже можно было расписаться пальцем…

Серебряков вышел, решив, против обыкновения, посмотреть интерьер этой полуразрушенной церквушки, мимо которой проезжал много раз, скептически отмечая ее непропорциональность и казенный вид. И сейчас, поднявшись на бугор под сень старых узловатых вязов, он, прищурясь, остановился возле нескольких массивных чугунных надгробий, сделанных, вероятно, как и церквушка, в конце прошлого века. Как обычно, с крестов и постаментов были сбиты узорные литые ангелочки и надписи с евангельскими изречениями, сами кресты угрюмо наклонились, словно стремясь уйти в небытие и будто стыдясь своих хозяев, не в меру заботившихся о сохранности памяти о себе на земле… Чахлая зелень, объеденная козами, да сочный навоз на паперти – вот как отвечало время на былые щедро оплаченные претензии…

Серебряков прошел вовнутрь, и знакомые постные лики, пожухлые от времени, тоскливо глянули на него, словно призывая снизойти к их страданиям и сирости…

«Прийдите ко мне все страждующие и обремененные и аз упокою вас» – прочитал он старославянскую вязь.

Внутри настороженно толпились овцы, поблескивая масляными азиатскими глазами. Стоило сделать шаг, как с коротким блеянием они исчезали в проломе стены алтаря. Профессиональное зрение постепенно выхватывало из полумрака изящный рисунок кованых решеток в окнах и легкость арочных дуг, на которых покоился купол. Тихо поскрипывала от ветра ржавая цепь, спускавшаяся сверху, прямо из губ полустертого Спаса. Серебрякову вдруг захотелось проверить акустику помещения, и он, прокашлявшись, громко произнес:

– Верую в отца и сына и святого духа! Аминь!

И вдруг эта короткая фраза, памятная с далекого детства и давно осмеянная в душе, всколыхнула что-то в нем, и он поспешно умолк, уже не обращая внимания, как, хлопая крыльями и рассыпая пух, из ниш давно рухнувших балок перекрытий вылетели голуби.

Вспоминались лица – без морщин, с гладкой кожей, безусые или с сержантскими аккуратными щетинками, с модными бачками или в обрамлении вызывающе длинных парикмахерских укладок… Лица тоскливые и азартные, исполненные неподдельного внимания, и потухшие, с плохо скрываемым презрением… Много лиц запоминал он в последние годы, когда не картонные модельки и акварельные отмывки, а живые люди замаячили перед ним… «Странно, почему я впервые задумался – верят ли они в то, что я говорю им? После падения кумиров люди сбивают надписи и пускают на капища скот. А где же пастись самим?…»

Ему представилось одухотворенное, сияющее исполинской радостью лицо Серго, разрезавшего ленточку в литейный цех строящегося тракторного. Какой неподдельный восторг в этих невозмутимых кавказских глазах и как, покосившись в сторону, где темнели широкополые шляпы американцев, он незаметно подмигнул кому-то в толпе, отчего еще увесистей стал дробный перестук тяжелых ладоней литейщиков и грабарей, еще ярче заблестели на чумазых лицах белозубые улыбки и звонче взлетели к небу девичьи голоса. Не было тогда банкетов – были торжественные катания в жестких неудобных тряских седлах первых тракторов. Были искрящиеся весельем переплясы на площадях под гармони и озорные поцелуи направо и налево, то в густые усы, то в измазанные мазутом щеки…

«Неужели и эти святыни тоже угаснут и станут вызывать такое же равнодушие и иронию?» – с внезапной грустью подумал он и стал поспешно спускаться вниз, ощущая, как его слегка знобит от влажного холода брошенной церкви, от сквозняков, что продували ее каменное, покорно идущее в небытие, тело…

…Ритм дороги, тряские переезды по узким деревянным мосточкам, перекинутые над извилистыми, высохшими к лету горными речушками, постепенно успокоили его.

Самый гениальный архитектор – природа щедро открывала свои перспективы: то внезапно распахивалась на повороте синеющей сочной зеленью пойм котлована, то нависала скалистая гряда, поросшая можжевельником и иван-чаем, держа на самом гребне кряжистую несогнутую ветрами сосну. Осыпи чешуйчатой слюды бликами слепили глаза на солнце, словно наряд легендарной Хозяйки Уральских гор. Мотор грелся на перевалах и отчаянно дребезжал цепью, все чаще приходилось поглядывать на часы и карту, прикидывая километры и запасы горючего, но есть не хотелось. А сзади, на пыльном сиденье, уже ворохом шелестели заветные травы, напоенные соками родной земли.

Стемнело, когда он, утомленный и одновременно странно отдохнувший, добрался до места своей ночевки. Звезды высыпали над горами, напоминая блестящие головки новеньких заклепок на черном полотнище построенной домны…

«Воспитание чувств или воспитание воли?» – засыпая на душистом сене, упорно думал он. И эта воля померещилась ему по-прежнему в образе коренастого темноусого курчавоголового человека, стоявшего на блестящей чаше весов в одиночку, как Самсон, схватившись за толстые кованые цепи… А на другой, противоположной чаше, подвешенной на коромысле судьбы, – вся громадная Россия с тюрьмами и церквями, кабаками и дымящими краснокирпичными фабриками, с рыжими городовыми и измаянными чернорабочими, с голосящими басом дьяконами и надрывно играющими цыганскими скрипками… Вся эта, прикрытая шапкой Мономаха, сочащаяся кровью и слезами, муравьиная масса – и мужающий юноша с шапкой смоляных волос, раскачивающий цепи рабства. Сначала он – в восточной хламиде пророка. Затем – в чесучовой тройке парижского эмигранта. И, наконец, в пыльной гимнастерке и остроконечном шлеме…

Он раскачивал цепи весов, и кренилась, сбрасывая лишнее, тяжелая чаша России, и густели рядом с пророком толпы молодых новых людей с белозубыми улыбками…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю