Текст книги "Мир приключений 1971 г."
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Роберт Льюис Стивенсон,Сергей Абрамов,Александр Абрамов,Александр Кулешов,Ариадна Громова,Борис Ляпунов,Ромэн Яров,Зиновий Юрьев,Валентин Иванов-Леонов,Владимир Фирсов
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 57 страниц)
Подозрительные
Безногий сапожник Павел Иванович Кобешкин жил в подвале. В одной квартире с Байковыми. Он был не совсем безногий, а только частично. На одной ноге Кобешкин носил современный протез, и она казалась целой. Другая, отнятая по колено, кончалась деревяшкой, которую Павел Иванович во время работы отстегивал и клал рядом с верстаком. С одной стороны костыль, с другой – деревянная нога.
Все в доме знали, что ног Павел Иванович лишился в первую мировую войну – в германскую, как говорил он сам. Знали, что он был в плену и там приобрел профессию сапожника. Кобешкин, когда бывал под мухой – а под мухой он бывал ежедневно после обеда, – любил рассказывать про то, какие сапоги он шил в плену офицерам и какие туфли шил офицерским женам. До войны Кобешкин часто говорил:
“В Германии товар не то что у нас. У них хром так хром, шевро так шевро. А дратва какая!”
Теперь Кобешкин говорил совсем иначе:
“У немцев товар – эрзац. У них все на эрзацах сделано. Чуть тронь – рассыплется”.
Павел Иванович давно не шил новой обуви. Он был “холодный” сапожник, то есть чинил с ноги. Кому набойку, кому заплатку, кому каблук. Он сидел в будочке между двумя домами. С начала войны будочку, по противопожарным соображениям, сломали, и теперь он работал дома.
– Пойдем к Кобешкину, – сказал Шурка.
“Наверно, Шурка или его мать, – подумал я, – отдали что-нибудь в починку”.
Мы всегда ходили вместе и в магазин и за керосином. Пошли мы вместе и к Кобешкину. Я еще подумал, что Сережка вернулся с работы и неплохо бы поговорить с ним о Петыне.
Павел Иванович Кобешкин, лысый человек с остатками рыжих волос возле ушей и на затылке, даже не посмотрел на нас, когда мы вошли и поздоровались. У него был полон рот гвоздей. Он вколачивал их в подметку ялового сапога.
“Трезвый”, – понял я. Когда Кобешкин был пьяный, он всегда приветствовал ребят пионерским салютом. Для смеху.
После сноса будки все свое хозяйство Павел Иванович перенес домой, и комната показалась мне знакомой, хотя я был здесь первый раз.
Верстачок, полки для готовой обуви, ящики, куски кожи и резины на полу, деревянные колодки – все как в будке. Даже плакат-рекламу, украшавший будку, он перенес сюда и наклеил на стену своей комнаты. Плакат изображал смешную девчонку с челкой. Девчонка ела что-то из вазочки и ухмылялась. На плакате была надпись крупными буквами:
А Я ЕМ
ПОВИДЛО И ДЖЕМ
Шурка сел на скамейку. Я рядом с ним. Сапожник видел, что мы ничего не принесли, и потому посмотрел на наши ботинки. Не увидев ничего, объясняющего наш приход, он вопросительно поднял глаза.
– Петын с фронта вернулся, – сказал Шурка, как бы объясняя цель нашего прихода.
– Знаю, – сквозь гвозди сказал Кобешкин. – Скажи ему, чтоб зашел. Он мне с мирного времени три пятнадцать должен.
Три пятнадцать стоила четвертинка водки, и Шурка обиделся за Петына:
– Он же с фронта. Раненый.
– Я тоже с фронта. И тоже раненый, – буркнул Кобешкин.
Мне не понравился этот разговор. Никакого благородства не было у Кобешкина.
Вколотив последние гвозди и проверив рукой, не торчат ли они внутри сапога, Кобешкин откинул его в сторону.
– Хороший человек и к обувке хорошо относится, не доводит до ручки. У Гаврилова обувь по сто лет может носиться. А иные интеллигентики стаптывают так, что только из уважения к соседству берусь чинить.
Это был намек на мою тетку. Она так стаптывала туфли, что никто, кроме Кобешкина, не брал их в ремонт.
Кобешкин был не в духе. Шурка взглянул на меня. Мы вышли в коридор.
– Зайдем? – спросил я.
– Давай, – согласился Шурка.
Я толкнул дверь Сережкиной комнаты и прямо перед собой увидел Галю Кириакис. Этого я никак не ожидал. Что она тут делает?
– Привет! – сказала Галя. – Ты всегда входишь без стука?
Она сидела на диване в голубой вязаной кофте и в красной косынке, из-под которой выбивались черные волосы. Черные Галины глаза засмеялись, когда она увидела мою растерянность.
– Те же и Назаров, – сказала Галя, увидев Шурку.
Мы стояли в дверях как ослы. В это время из другой двери в глаженой белой рубашке и с галстуком на шее появился Сережка. Вместо того чтобы поздороваться с нами, Сережка сел на диван рядом с Галей. Он смутился больше, чем мы с Шуркой.
Никогда я не видел рядом Галю и Сережку. Они, оказывается, очень подходили друг другу. Совершенно белобрысый, белобровый и розовощекий Сережка и чернявая, загорелая Галя.
– Мы в трамвае встретились, – объяснил Сережка.
– И решили пойти в кино без вас, – добавила Галя. – В “Заре” идут “Истребители”.
– Ты же шесть раз смотрел, – сказал я Альбиносу.
– Он хочет посмотреть седьмой раз. В новой обстановке, – объяснила Галя.
Сережка молчал как рыба.
– Эх ты… – скривился Шурка.
Здесь нам делать было нечего. Мы вышли на улицу.
– Что ж ты ему не сказал, что Петын вернулся? – спросил я Шурку.
– А чего ему говорить… Он зазнался. Мы разошлись по домам.
Я лег на кровать и открыл “Виконта де Бражелона”.
Тетя Лида сидела за своим столом и проверяла аспирантские тетрадки.
Тарелка репродуктора передавала сводку Информбюро, а потом артист Дмитрий Николаевич Орлов стал читать рассказ Лескова о Левше. Этот рассказ теперь передавали чуть не каждый день, и тетка каждый раз включала радио на полную мощность. Ей радио никогда не мешало. А мне всегда мешало. Я же не Юлий Цезарь, чтобы одновременно читать и слушать.
Между прочим, моя тетя Лида была точно как Юлий Цезарь. Проверяет тетрадки, слушает радио и разговаривает.
– Что-то Андрей Глебович не был вчера в бомбоубежище… Это правда, что он пошел работать на завод?
– Да, – отвечаю я покороче. – Он эту неделю в ночную.
– На какой же завод он пошел работать? – спрашивает тетка.
– Арматурный, – отвечаю я.
– Что ж он там делает? Утюги? Дались ей эти утюги…
– Это теперь секретный военный завод, – говорю я, чтобы защитить Андрея Глебовича от вечных нападок тети Лиды.
– Какой же он секретный?! – усмехается тетя Лида. – Там же водопроводные краны делают.
– Это раньше, – говорю я. – А теперь каждый знает, что там делают минометы.
Про этот маленький заводик действительно все в нашем переулке знают, потому что многие там работают. А вот про завод, где Гаврилов работает, никто ничего не знает.
– Если это теперь секретный завод, зачем же ты болтаешь? – спрашивает тетка, – Болтун – находка для шпиона.
– А зачем ты спрашиваешь? – злюсь я и захлопываю “Виконта де Бражелона”.
Артист Орлов читает про то, как тульские мастера подковали английскую блоху и на каждой подковке свое имя написали, да так мелко, что только в пятимиллионный мелкоскоп эти надписи прочитать возможно. Сам же Левша для этих подковок гвозди ковал. Эти гвоздики ни в какой мелкоскоп не видать. Тетя Лида всегда в этом месте смеялась. И мне это нравилось. Тут я вспомнил, что как раз про это место спорил с Андреем Глебовичем на даче. Он говорил:
“Рассказ прекрасный, но тебе следует понять суть. Идея усовершенствования блохи технически нецелесообразна. Ведь самое пикантное в том, что раньше блоха прыгала, а в результате усовершенствования прыгать перестала. И вообще, рассказ скорее грустный, чем веселый”.
Тогда на даче меня это рассуждение просто удивило. Теперь я подумал, что у Андрея Глебовича бабушка – немка и потому он так рассуждает.
– Тетя Лида, – спросил я, – как понимать пословицу: “Что русскому здорово, то немцу смерть”?
– Это надо понимать так, Фридрих, что у русских, с одной стороны, и у немцев, с другой стороны, разные привычки и склонности, иногда прямо противоположные.
Тетя Лида умела объяснить все. И все ее объяснения получались скучными. За последнее время она научилась не называть меня по имени, а уж если приходилось, то говорила “Фридрих”. И на том спасибо.
Вечер наступал медленно. Читать мешало радио. А будет ли сегодня воздушная тревога, еще неизвестно. Тревоги были тогда не каждый день. Я надел курточку и пошел гулять.
Возле подъезда стояло несколько взрослых. Они горячо спорили, стоит эвакуироваться или не стоит. Они спорили об этом с июня и никак не могли прийти к единому мнению. Все упиралось в вопрос, когда кончится война – через полгода или через год. Были в нашем доме люди, намекавшие, что война может продлиться больше года. Понятно, что на таких людей все смотрели с презрением.
Сегодня у парадного оказались самые заядлые спорщики.
– Не больше трех месяцев, максимум полгода, – говорила Василиса Акимовна Одинцова, женщина солидная, носившая полувоенную форму и значок “Готов к санитарной обороне СССР”. В нашем доме Одинцова командовала санитарным звеном и звеном охраны порядка.
– Дура ты, дура, – по-свойски говорил ей сапожник Кобешкин. Они были земляки. Кроме того, Кобешкин успел выпить и оттого чувствовал себя умнее других. – Ты посчитай, сколько километров нам до Берлина переть. С другой стороны, мы их не попрем, пока всех сил не соберем. Вот и посчитай, сколько верст от Байкала до Москвы, а потом от Москвы до Берлина, потом раздели на сорок.
– Почему на сорок? – спросила Матишина.
– Потому что русская пехота более сорока верст в день никак не может.
Я хотел сказать, что пехоту теперь возят на грузовиках и на танках, но не стал вмешиваться.
– Они Смоленск взяли, – вздохнула тетя Катя, Шуркина мать. Она была из Смоленска и говорила только про него.
– Французы тоже Смоленск брали, – сказала Доротея Макаровна. – А чем кончилось?
Чем кончилось с французами, знали все. Но тетя Катя перекрестилась.
Поглядев на нее, перекрестилась Матишина.
– Вова прислал письмо, – сказала она, – что скоро приедет и увезет меня на восток. А это значит, что война может затянуться. Если бы пять месяцев, не было резона уезжать.
– Покидать Москву сейчас, когда каждый человек нужен для противовоздушной обороны, могут только малодушные и паникеры, – внятно произнесла Одинцова. – Другое дело с предприятиями. Тут уж стратегия и тактика.
В это время в нашем переулке появилась шикарная длинная машина, светло-бежевый “ЗИС-101”. Такие шикарные машины в наш переулок заезжали редко, чаще всего – развернуться. Они для переулков не приспособлены. Но этот светло-бежевый “ЗИС-101” я знал: до войны на нем приезжала жена директора завода, которая шила пальто у Сережкиного отца.
“ЗИС” остановился недалеко от нашего парадного, и оттуда вылез слесарь Гаврилов в рабочем комбинезоне и небритый, может, дней пять или семь. Какой-то человек в шляпе и в очках высунулся из машины и сказал Гаврилову, воде как подлизываясь:
– Вы отдохните, хорошо отдохните, Егор Алексеевич, а завтра за вами Витя подъедет. До свидания, Егор Алексеевич.
– Да ладно, – ответил Гаврилов, – чего его гонять. Вы лучше к завтрему платины достаньте.
– Да хоть бриллианты, – устало улыбнулся человек в очках и в шляпе.
– Бриллианты пока не нужны, а без платины я…
– Обязательно, обязательно, – серьезно сказал человек в очках и в шляпе, придерживая дверцу.
– До свидания, – простился с ним Гаврилов. – Вы не волнуйтесь, Евгений Валентинович, все будет к сроку.
Машина отъехала, и Гаврилов подошел к нам.
По-моему, мы все стояли разинув рты и смотрели, как в нашем узком переулке разворачивается длинный светло-бежевый “ЗИС-101”.
Что я знал про Гаврилова? Ну, во-первых, что у него пять дочерей. С Зойкой, самой старшей, я учился в одном классе. Каждое лето жена Гаврилова со всеми детьми уезжала в деревню. К первому сентября они возвращались. Уехали они и на это лето, но к сентябрю не вернулись. Еще я знал, что Егор Алексеевич Гаврилов и Сережкин отец, Степан Иванович Байков, из одной деревни и что это Гаврилов помог устроить Сережку на завод учеником.
– Товарищ Гаврилов, – с особым почтением, какое я замечал чаще всего у людей выпивших, сказал Кобешкин, – ваши сапожки готовы, можете забирать.
– Спасибо, Павел Иванович, потом как-нибудь, очень спать хочется.
– Конечно, на кой ляд вам сапоги, вы теперь только в наркомовских машинах ездите, – неожиданно обиделся сапожник. – Вам теперь всю зиму в тапочках можно ходить.
Одинцова загородила Кобешкина своей широкой спиной и спросила:
– Гаврилов, скажи-ка нам, пожалуйста, когда кончится война?
– Через четыре месяца кончится? Но ведь не более года? Не более? – с надеждой спросила Доротея Макаровна.
– Это было бы кошмарно… – сказала мать Вовки Ишина.
Приди Гаврилов пешком, его бы так не допрашивали. Но он приехал в шикарной машине и говорил с человеком в шляпе о платине и бриллиантах.
Я тоже внимательно смотрел на Гаврилова и ждал, что он скажет. А он поморгал, как человек, который только что проснулся и еще хочет спать, и переспросил:
– Вы про что?
– Про войну. Каков ваш прогноз? – сказала мать Вовки Ишина.
Гавриловы жили как раз над ней. Это между их окнами висел скворечник, приколоченный к ноге женщины с прямым носом. Я когда-то думал, что это Гаврилов прибил скворечник, и спросил об этом Зойку. Мы тогда еще во втором классе учились. Зойка сказала, что скворечник у них общий, напополам с Ишиными. Но ей в то время верить было нельзя. Она до четвертого класса все время врала. Потом я забыл про этот скворечник, потому что в нем все равно никто не жил.
– Наша дискуссия носит принципиальный характер, Егор Алексеевич, – добавила мать Вовки Ишина. – Немцы сами сбросят Гитлера, потому что народ Гёте и Вагнера, Бетховена…
– Я с ней каждый день спорю! – зло посмотрев на Барыню, перебила Одинцова. – Она говорит: может, год.
– Ну-ну, спорьте, дискутируйте, – сказал Гаврилов и шагнул в глубь парадного.
– Егор Алексеевич, – с мольбой произнесла тетя Катя, – ты уж скажи нам. У меня мать с сестрой в Смоленске остались.
Гаврилов задержался в подъезде и, повернув к нам свое заросшее щетиной лицо, сказал:
– Бросьте вы ерундой заниматься: год, полгода… Года два, если не три!
Мы слушали, как Гаврилов поднимается по лестнице. Мы молчали долго, пока не затихли его шаги.
– Паникер! – сказала Одинцова. – Злобный паникер, сеющий злобные слухи.
– Пойду отнесу ему сапоги, пусть подавится! – сказал Кобешкин. – Хорошо ему в машинах ездить…
– Это минутное настроение, так сказать, состояние аффекта, – сказала Барыня-Матишина. – Но в такое время человек должен владеть собой. Обязан владеть собой. Воспитанный человек – тот, кто умеет скрывать свои чувства.
– Зажрался, паразит! – не унимался Кобешкин. – Отнесу ему сапоги и кину в морду. Платины ему надо, дерьма ему надо!
Все ругали Гаврилова так сильно, что я даже пожалел его. Мало ли что человек может брякнуть не подумав! По себе знаю.
– Он еще ответит за свое паникерство! – грозилась Одинцова.
Тут подошли Петын и Шурка и стали слушать, как ругают Гаврилова.
Петын сказал:
– Гаврилов – рабочая аристократия. Ему все равно – русские ли, немцы, французы, австралийцы. Ему на народные нужды наплевать. Такие люди при любом режиме жить могут – и при фашистах и при коммунистах. Везде сыты и обуты…
– Ты мне лучше три пятнадцать отдай, – неожиданно сказал Петыну Кобешкин.
– Крохоборничаешь, единоличник… – Петын медленно достал из кармана пятерку и передал ее Шурке. – Отдай ему, Шурик, мне неохота с этим типом разговаривать.
Кобешкин деньги взял и тут же заковылял к себе в подвал.
Я разозлился на Петына и Шурку. Петын всегда Шуркой командовал, а Шурка – как кролик дрессированный. И еще мне не нравилось, что Петын называет его Шуриком.
– Вот что, Василиса Акимовна, – сказал Петын как ни в чем не бывало, – я отдохнул, обратно на фронт мне еще не скоро, так что ты возьми меня в свой отряд. Буду помогать защищать столицу от нападения с воздуха.
– Правильно! – обрадовалась Одинцова. – Сейчас каждый человек нужен, особенно мужчина. Пойдешь в звено охраны порядка?
– Всегда готов! – согласился Петын. – В случае тревоги куда мне являться?
– Лично ко мне, – объяснила Одинцова.
– Пошли, Шурик, – сказал Петын. – Теперь и я при деле. Они пошли в дом Петына. На меня Шурка даже не оглянулся.
“Ну и не надо, “Шурик”!..” – подумал я.
Петын всех своих дружков называл по-особенному. Не Витька, а Витек. Не Толя, а Толик. Не Миша, а Мишаня.
Я пошел домой и, не зажигая света, сел у окна. Вот придет из кино Сережка, мы с ним все обсудим. Да и тревога, наверно, будет. На крыше-то мы встретимся обязательно.
Я не увидел ни Сережку, ни Галю. Налета в этот день почему-то не было, и я долго читал “Виконта де Бражелона”. Потом я узнал, что Сережка и Галя после кино залезли на крышу и сидели там вдвоем. Это глупо. Могли бы меня позвать.
Канистра
Вы знаете, что такое канистра? Ну вот, а я в то время не знал. Тогда не было канистр. Ни металлических, ни пластмассовых.
Между прочим, из-за этой трофейной немецкой канистры на двадцать литров я позволил себе оскорбить человека. Теперь я понимаю, что история со скворечником была бы куда проще и яснее, если бы не эта трофейная канистра.
В то время на заводах работали в две смены, каждая по двенадцать часов.
Только подростки работали по восемь.
Однажды утром к нам в квартиру пришел Андрей Глебович. Он поговорил о чем-то с тетей Лидой, а потом сказал мне:
– Хочешь пойти со мной за трофеями? Поможешь нести.
Мы долго ехали на трамвае, потом шли пешком по какой-то кривой улице с длинным забором. Андрей Глебович с портфелем впереди, я – чуть поотстав. Наконец мы остановились у перекошенных ворот. Над воротами была вывеска – “Склад вторсырья”.
Андрей Глебович очень вежливо поздоровался, назвал себя.
Охранник в полувоенной форме с петлицами и с берданкой, надетой как охотничье ружье, долго рассматривал бумажку, которую протянул ему Андрей Глебович. Я думал – не пустит.
– Сами будете отбирать или мне помочь? – спросил охранник.
– Только сам, – сказал Андрей Глебович. – Мне это нужно для научного эксперимента. Я инженер-изобретатель и буду искать на вашем складе “жемчужное зерно”.
Каждый знает, что жемчужное зерно ищут только в навозной куче. Однако охранник на это почему-то не обиделся.
– А мальчонка? – спросил он про меня.
– Это мой ассистент, – сказал Андрей Глебович.
Никогда я не думал, что я ассистент, потому что ассистенты, так мне всегда казалось, бывают только у профессоров и фокусников.
– Ну пущай… – равнодушно сказал охранник, не взглянув на меня. – Только нынче у нас мало чего есть. Вчера пять машин на переплавку отгрузили.
В общем, это был никакой не трофейный склад, а просто свалка металлолома. В отдельной куче лежал металлолом трофейный, то, что уже никуда не годилось. Потом, после разгрома фашистов под Москвой, металлолома были горы. А тогда я увидал небольшую кучку.
Первое, что бросилось в глаза, – гусеница танка. Она была вытянута по земле и пролегала через лужу, как мостик. Вслед за Андреем Глебовичем я с удовольствием прошел по этому мостику.
Среди ржавых и покореженных железок трудно было выделить что-либо стоящее или просто хоть на что-нибудь похожее. Хотя нет, я увидел немецкую каску и поднял ее с земли. Каска казалась целой, но спереди у нее было маленькое ровное отверстие. “Пуля!..” – догадался я. Значит, одним фашистом меньше. Я представил себе нашего снайпера, винтовку с оптическим прицелом…
– Брось эту гадость, – сказал Андрей Глебович, – иди сюда. Тут кое-что попадается.
В руках у Кириакиса был какой-то непонятный предмет.
– Вот видишь, это домкрат. Оригинальная конструкция. И совершенно целый. Такая маленькая штуковина поднимает до трех тонн. А может, и до пяти. Ценная штука.
Не успел я разглядеть этот домкрат, как Андрей Глебович сунул его в мешок. Видно, мешок он принес в портфеле.
Мое внимание привлек скособоченный мотор. Он был расколот, и я увидел днища поршней и закопченные клапаны.
– Это авиационный? – спросил я Андрея Глебовича.
– Скорее всего, – ответил он. – Я мало понимаю в двигателях. Тут бы Владимиру Васильевичу посмотреть.
Андрей Глебович говорил о Вовке Ишине.
Рядом с двигателем я увидел какую-то штуку, похожую на железную кепку, вернее, на гриб мухомор, у которого вместо круглой шляпки разноцветная кепка с длинным козырьком. Из ножки гриба торчали три проводка, а под козырьком была узкая застекленная щель.
– Что это? – спросил я Кириакиса.
Он взял гриб в руки, долго вертел его, прочитал надпись по-немецки: “Notek”. Это и я прочитал, хотя по немецкому у меня всегда были посредственные оценки.
– Что такое “нотек”? – еще раз спросил я.
– Молодец! – вместо ответа похвалил меня Андрей Глебович. – Ценная находка. Как я понимаю, это светомаскировочная фара. Свет бьет из-под козырька через эту щель, равномерно освещает дорогу, и притом самое пикантное, что источник света остается невидимым. Я слышал об этих фарах, но вижу впервые. Судя по всему, наладить их серийное производство не так уж трудно.
Гриб он тоже сунул в мешок.
– Ну, кажется, кое-что выловили, – сказал Андрей Глебович.
– Пора идти? – спросил я, жалея, что для себя лично я среди этих трофеев ничего не нашел. Гриб мне был ни к чему, а Кириакису нужен для дела. Может, он действительно наладит их производство, и наши машины будут ездить по дорогам и оставаться невидимыми для фашистов.
Андрей Глебович протянул мне портфель, взвалил мешок на плечи и еще раз обошел кучу металлолома. Я стоял над каской и думал: не забрать ли ее все же домой? Вдруг Андрей Глебович окликнул меня. Голос у него был взволнованный.
– Наконец! Наконец нашел!
То, что он нашел, ни на что не было похоже. Какая-то продолговатая коробка с тремя ручками и горловиной. Бидон, просто бидон. И к тому же по этому бидону проехал автомобиль. Чему тут радоваться?!
– Неси, Федя: это то, что я искал, – сказал Андрей Глебович. – Это канистра. Моя канистра.
Андрей Глебович впервые назвал меня Федей. Ведь он сам говорил Гале, что Федя – это Федор, Теодор, но никак не Фридрих.
Охранник нас выпустил, не проверив, что мы несем. Он только подозрительно осмотрел самого Андрея Глебовича. Наверно, потому, что у того было очень веселое лицо.
Мы опять долго шли по кривой улице, ехали на трамвае.
В квартире Кириакисов мы выложили все на паркет.
Доротея Макаровна стала накрывать на стол.
– Погоди, – сказал Андрей Глебович. – Надо произвести один опыт, а потом с чистым сердцем и спокойной душой можно обедать.
– Ты не забыл, что тебе в ночь? – предупредила Доротея Макаровна. – У тебя опять разыграется язва.
Я очень устал, и мне хотелось есть. Но Андрей Глебович спокойно сказал жене:
– Дай мне примус.
Когда он говорил спокойно, Доротея Макаровна всегда слушалась его. Впрочем, он, как я заметил, всегда говорил спокойно.
Дальнейшее было мне не очень понятно. Андрей Глебович налил воду в сплющенную канистру, мне дал нести еще горячий примус, на котором только что варился суп, и мы вышли во двор.
Недалеко от помойки мы развели примус. Андрей Глебович закрыл канистру и боком положил се на кирпичи, сложенные вокруг примуса. Я молчал, хотя не понимал, зачем все это. Примус горел ровно, потому что кирпичи загораживали его от ветра. “Зачем ему кипятить воду в этом смятом бидоне?” – думал я.
– Отойди за угол и предупреждай всех, кто захочет подойти, – сказал Андрей Глебович. – Она может взорваться.
Теперь я понял, что он хочет взорвать канистру. Но зачем ему взрывать ее, если она и так никуда не годится?
– Самое пикантное теперь – это вовремя выключить примус, – нарушив мои размышления, сказал Андрей Глебович.
Он сегодня уже второй раз говорил “самое пикантное”.
Я отошел к углу дома и смотрел, что будет дальше. Лично я не верил, что канистра взорвется. В лучшем случае вышибет пробку.
– У нее пробка вылетит! – крикнул я Кириакису. – Вы встаньте так, чтобы вас пробкой не ударило.
– Пробка эта никогда не вылетит, – уверенно сказал он. – Пробка здесь самая надежная часть. Скорей разойдутся сварные швы. Марш за угол! – крикнул он.
Я невольно шмыгнул за выступ стены и ждал взрыва. Вместо взрыва я услышал шипение выключенного примуса и, когда выглянул из-за угла, увидел, что канистра раздулась, что все ее вмятины выправились и она стала даже слегка пузатенькой. Примус потух.
– Гениально! Гениально! – восклицал Андрей Глебович, кружась возле примуса.
“Да, ничего не скажешь, действительно гениально, – подумал я. – Даже Ползунов и Уатт не догадались бы, наверно, использовать силу пара, чтобы выправлять помятые бидоны”. Но меня почему-то раздражали восклицания Кириакиса и его танец вокруг потухшего примуса.
За обедом Андрей Глебович все время посматривал на свою пузатенькую канистру и потирал ладони. Посмотрит на канистру, подмигнет мне здоровым глазом, положит ложку, потрет руки и опять возьмет ложку.
Между прочим, обед был очень вкусный – и суп и котлеты. Тетя Лида не умела так хорошо готовить, у нее получались только пироги, и то три раза в год – 7 Ноября, 8 Марта и 1 Мая.
Андрей Глебович, видно, привык к вкусным обедам своей жены, потому что все время отвлекался и хвастал передо мной:
– Эх, малыш, учись, пока не поздно. Вот смотри на меня. Я изобретатель. Неплохой изобретатель, но все же не то. Если бы мне настоящее образование и если бы я знал математику, физику, химию, сопротивление материалов, я был бы не просто талант, я был бы Эдисон или Эйнштейн. Вовка (теперь он называл Ишина не Владимиром Васильевичем, а просто Вовкой) окончил знаменитое Московское высшее техническое училище имени Баумана – МВТУ. Он тоже талант. Но я бы с его знаниями… У меня что – музыкальное училище, сольфеджио и нотная грамота, бемоли и диезы!
– А он?.. – спросил я. – Он что изобретает?
– Ну, он… Он головастый парень. Над чем он работает, нам с тобой и не понять, если бы даже рассказал. Да он и не скажет.
– Он самолеты изобретает? – спросил я, невольно проникаясь уважением к человеку, который работает над чем-то очень секретным.
– Самолет изобретен давно, – назидательно сказал Андрей Глебович. – Он, видимо, усовершенствует двигатели или даже создает их заново. Вовка с детства о межпланетных полетах мечтал. Он еще в школе всего Циолковского вызубрил.
Надо сказать, что меня тогда межпланетные полеты интересовали меньше всего. Я прочитал только “Из пушки на Луну” Жюля Верна. Но эта книжка понравилась мне куда меньше, чем “Таинственный остров”.
– Я как-то по соседству зашел к нему годика два назад, – продолжал Андрей Глебович. – Володя сидит, что-то пишет. Заглянул через плечо – одни формулы… Однако и я не унываю.
Мы перешли уже к компоту. Компот тогда еще был в магазинах. За маслом и мясом стояли очереди, а компот еще был.
– Я не унываю. Я тоже на своем месте. У меня ведь шесть изобретений. Шесть патентов. Потому что в мире есть еще многое, что нужно изобрести. Вот возьми немцев. Что ни говори, а они по этой части большие молодцы.
– По какой части? – насторожился я. Интересно, по какой это части молодцы немцы?
– Ну, по части бытового и вспомогательного изобретательства. Да и не только.
– Никакие они не молодцы! – отрезал я. – Если бы они были молодцы…
Что бы они сделали, если бы они были молодцы, я не знал и потому рассердился еще больше.
Андрей Глебович словно и не заметил моего тона. Он вылез из-за стола и взял канистру в руки.
– Посмотри, какая простая штуковина! Что это? Простой бак. Емкость, так сказать. Для горючего – бензина, керосина или смазочных масел. Мелочь? Нет, не мелочь. Самое пикантное, что это не мелочь.
Он сегодня в третий раз произнес эти слова-паразиты.
– Техническая находка здесь прекрасна. И моя задача – как можно скорее запустить такие канистры в производство.
Он стал крутить канистру перед моим носом.
– Простейший штамп. Чуть сложнее – с горловиной. Минимум сварочных швов – все. Мелочь? Да. Но мелочи изменяют лицо мира! Это не просто емкость. Это еще и понтон. Тело, погруженное в воду, теряет в своем весе столько, сколько…
– Знаю, – сказал я. – Проходили.
Андрей Глебович не обратил на мои слова никакого внимания.
– Если принять вес канистры за два килограмма, значит, она может держать на воде восемнадцать. Легко сосчитать. Допустим, вес автомобиля – три тонны. Значит, сто семьдесят—двести канистр, на них доски – и готов понтонный мост, по которому пройдет автомобиль. Под эти ручки легко просунуть доски на всем протяжении моста. Можно составить не двести, а две тысячи штук. Такой мост практически непотопляем.
– Чепуха! – сказал я.
Андрей Глебович так удивился, что молча уставился на меня.
А я представил себе, как через нашу русскую речку по соединенным досками канистрам, громыхая, идут фашистские танки и грузовики с солдатами, кричащими: “Хайль Гитлер!” Тетя Лида часто говорила, что у меня слишком хорошее воображение и мне это будет мешать в жизни.
– Чепуха! – злорадно повторил я. – Что русскому здорово, то немцу смерть. Вам потому нравится все немецкое, что у вас бабушка немка.
Доротея Макаровна ахнула, а я встал из-за стола и подошел к окну.
Передо мной была колокольня. Колокольня с пустыми, зияющими арками. Там летали вороны. Белая-белая колокольня, как палец с острым наперстком, уходила в серое небо.
За моей спиной не раздавалось ни звука. Лучше бы мне дали пощечину и выставили за дверь.
– Что с тобой, мальчик? – спросил Андрей Глебович.
Я и вправду не знал, что со мной. Мне вдруг захотелось плакать.
– Ты понимаешь, что ты говоришь? – еще тише спросил Андрей Глебович.
– Понимаю! – крикнул я на всю комнату. – Очень хорошо понимаю. Немцы убивают наших советских людей, а вы говорите, что они молодцы.
– Ты с ума сошел! – с ужасом сказала Доротея Макаровна. – Выпей воды. Разве можно так говорить со старшими?! Ведь Андрей Глебович тебе в отцы годится. Одумайся, Фриц!
– Я вам не Фриц! – каким-то тонким голосом закричал я. – Я вам не Фриц, и вы не годитесь мне в родители. Я Крылов, у меня фамилия есть! Я русский! А вы немцы, немцы! И вы немка, Доротея Макаровна!
– Вон! Вон отсюда! – зарычал Кириакис.
Я бросился к двери. Слезы застилали мне глаза.
– Погоди! Погоди! – кричала вслед Доротея Макаровна. – Погоди, дурачок! Я не немка, а русская. Я Дарья. Понимаешь, Дарья. Дарья Макаровна Новичкова.
Но я не слушал. Я выскочил в прихожую и чуть не сбил с ног Барыню, которая возле вешалки снимала с себя бархатное пальто.