Текст книги "Мир приключений 1971 г."
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Роберт Льюис Стивенсон,Сергей Абрамов,Александр Абрамов,Александр Кулешов,Ариадна Громова,Борис Ляпунов,Ромэн Яров,Зиновий Юрьев,Валентин Иванов-Леонов,Владимир Фирсов
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 57 страниц)
Удалов прихлопнул подлетевшую близко пчелу, и та перед смертью успела вогнать в ладонь жало. Ладонь распухла. Боль, передвигаясь по нервным волоконцам, достигла мозга и превратилась на пути в слепой гнев. Гнев лишил возможности рассуждать и привел к решению неразумному: срочно сообщить куда следует, ударить в набат. Тогда они попляшут! У Удалова отняли самое дорогое – тело, которое придется нагуливать много лет, проходя унизительные и тоскливые ступеньки отрочества и юности.
Удалов резко поднялся, и пижамные штаны спали на землю. Он наклонился, чтобы подобрать их, и увидел, что по дорожке, совсем рядом, идет мальчик его же возраста, с оттопыренными ушами и кнопочным носом. На мальчике были синие штанишки до колен на синих помочах, в руках сачок для ловли насекомых. Мальчик был удивительно знаком.
Мальчик был Максимкой, родным сыном Корнелия Удалова.
– Максим! – сказал Удалов властно. – Поди-ка сюда.
Голос предал Удалова – он не был властным. Он был тонким.
Максимка удивился и остановился.
– Поди сюда, – повторил Удалов-старший.
Мальчик не видел отца за кустами, но в зовущем голосе звучали взрослые интонации, которых он не посмел ослушаться. Оробев, Максимка сделал шаг к кустам.
Удалов вытянул руку навстречу сыну, ухватился за торчащий конец сачка и, перебирая руками по древку (ладонь болела и саднила), приблизился к мальчику, будто взобрался по канату.
– Ты чего здесь в такую рань делаешь? – спросил он, лишив сына возможности убежать.
– Бабочек ловить пошел, – сказал Максимка.
Если бы при этой сцене присутствовал сторонний наблюдатель, могущий при этом воспарить в воздухе, он увидел бы, как схожи дети, держащиеся за концы сачка. Но наблюдателей не было.
– А мать где?
В душе Удалова проснулись семейные чувства. В воздухе ему чудился аромат утреннего кофе и шипение яичницы.
– Мать плачет, – сказал просто Максимка. – У нас отец сбежал.
– Да, – сказал Удалов. И тут только осознал, что сын его не принимает за отца, беседует как с однолеткой. И вообще нет больше прежнего Удалова. Есть ничей ребенок. И вновь вскипел гнев. И ради удовлетворения его приходилось жертвовать сыном. – Снимай штаны, – сказал он мальчику.
Не поддерживаемые более пижамные штаны Удалова опять упали, и он стоял перед пойманным сыном в длинной майке, подобной сарафану или ночной рубашке.
– Уйди, – сказал мальчик нерешительно своему двойнику. Его еще никогда не грабили, и он не знал, что полагается говорить в таких случаях.
Удалов-старший вздохнул и ударил сына по носу остреньким жестким кулачком. Нос сразу покраснел, увеличился в размере, и капля крови упала на белую рубашку.
– А я как же? – спросил мальчик, который понял, что штанишки придется отдать.
– Мои возьмешь, – сказал Удалов, показывая себе под ноги. – Они большие. И трусы снимай.
– Без трусов нельзя, – сказал мальчик.
– Еще захотел? Забыл, как тебе от меня позавчера попало?
Максимка удивился. Позавчера ему ни от кого, кроме отца, не попадало.
Белая рубашка доставала Максимке только до пупа, и он прикрылся поднятыми с земли, свернутыми в узел пижамными брюками.
– Из этих брюк мы тебе три пары сделаем, – сказал подобревший Удалов, натягивая синие штанишки. – А теперь беги. И скажи Ксении, чтобы не беспокоилась. Я вернусь. Ясно?
– Ясно, – сказал Максим, который ничего не понял.
Прикрываясь спереди пижамными штанами, он побежал по улице, и его беленькие ягодицы жалобно вздрагивали на бегу, вызывая в отце горькое, сиротливое чувство.
20
Дежурный лейтенант посмотрел на женщину. Она робко облокотилась о деревянный шаткий барьер. Слезы оставили на щеках искрящиеся под солнечным светом соляные дорожки.
– Сына у меня ограбили, – сказала она. – Только что. И муж скрылся. Удалов. Из стройконторы. Среди бела дня, в сквере.
– Разберемся, – сказал лейтенант. – Только попрошу по порядку.
– У него рука сломанная, в гипсе, – сказала женщина.
Она смотрела на лейтенанта требовательно. По соляным руслам струились ручейки слез.
– У кого? – спросил лейтенант.
– У Корнелия. Вот фотокарточка. Я принесла.
Женщина протянула лейтенанту фотографию – любительскую, серую. Там угадывалась она сама, в центре. Потом был полный невыразительный мужчина и двое детей, похожих па него.
– Среди бела дня, – продолжала женщина. – Я как раз к вам собралась, соседи посоветовали. А тут прибегает Максимка, без штанов. Синие такие были, на помочах…
Женщина широким движением сеятеля выбросила на барьер светлые в полоску пижамные штаны.
Лейтенант посмотрел на нее как обреченный…
– Может, напишете? – спросил он. – Все по порядку. Где, кто, что, у кого отнял, кто куда сбежал, – только по порядку и не волнуйтесь.
Говоря так, лейтенант подошел к графину с кипяченой водой, налил воды в граненый стакан, дал ей напиться.
Женщина пила, изливая выпитое слезами, писать отказывалась и все норовила рассказать лейтенанту яркие детали, упуская целое, ибо целое ей было уже известно.
Минут через десять лейтенант наконец понял, что два трагических события в жизни семьи Удаловых между собой не связаны. Муж пропал вечером, вернее, ночью; пришел из больницы, сослался на командировку и исчез в пижаме. Сына ограбили утром, только что, в скверике у Параскевы-Пятницы, и ограбление было совершено малолетним преступником.
Разобравшись, лейтенант позвонил в больницу.
– Больной Удалов на излечении находится? – спросил он.
Подождав ответа, поблагодарил. Потом подумал и задал еще вопрос:
– А вы его выписывать не собирались?.. Ах так. Ночью? В двадцать три? Ясно.
Потом обратился к Удаловой.
– Правильно говорите, гражданка, – сказал он ей. – Ушел ваш супруг из больницы. В неизвестном направлении. Медперсонал предполагал, что домой. А вы думаете, что нет?
– Так и думаю, – сказала Удалова. – И еще сына ограбили. Оставили пижаму.
Лейтенант разложил пижамные штаны на столе.
– От взрослого человека, – сказал он. – А вы говорите – ребенок.
– Я и сама не понимаю, – согласилась Удалова. – И мальчик такой правдивый. Тихий. Смирный. И штаны со штрипками были. Синие. Вот как на этом.
Гражданка Удалова показала на мальчика в синих штанишках, вошедшего тем временем в помещение милиции и робко отпрянувшего к двери при виде Удаловой.
Ксения не узнала своего мужа. Не узнала она и штанов, принадлежавших ранее Максиму, ибо они пришлись Корнелию в самый раз.
– Так вы свою жалобу напишете? – спросил лейтенант.
– Напишу. Все как есть напишу, – сказала Ксения. – Только домой сбегаю и там напишу. Кормить ребятишек надо.
При таком свидетельстве заботы жены о доме Корнелию захотелось плакать слезами раскаяния, но он удержался – не смел обратить на себя внимание.
– Тебе чего, мальчик? – спросил лейтенант, когда Удалова ушла писать заявление и кормить детей.
Удалов, почесывая ладонь, подошел к барьеру. Голова его белым курганчиком возвышалась над деревянными перилами, и ему пришлось стать на цыпочки, чтобы начать разговор с дежурным.
– Не тебе, а вам, – поправил Удалов. Когда себя не видел, как-то забывал о своих истинных размерах.
– Ну, вам, – не стал спорить лейтенант. – Говори, пацан.
– Дело государственной важности, – сказал Удалов и оробел.
– Молодец, – сказал лейтенант. – Хорошо, когда дети о большом думают. Погляди, старшина, мы в его возрасте только футболом интересовались.
Старшина, сидевший в другом углу, согласился.
– Я поближе хочу, – сказал Удалов. – За барьер.
– Заходи, садись, – сказал лейтенант. – И начинай, а то у меня дежурство кончается. Домой пора. Жена ждет, понимаешь?
Удалов это понимал. И кивнул головой сокрушенно.
Мальчик в слишком больших башмаках, завязанных, чтобы не упали, под коленками шнурками, вскарабкался на стул.
Лейтенант смотрел на мальчика с сочувствием. У него детей не было, но он их любил. И хоть дело мальчика касалось какой-нибудь малой несправедливости, обижать его лейтенант не хотел и слушал, как взрослого.
– Существует заговор, – сказал Удалов. – Я еще не знаю, кто его финансирует. Но может оказаться, что и не марсиане.
– Во дает! – Старшина поднялся со стула и подошел поближе.
– Шпиона видел? – ласково спросил лейтенант.
– Да вы послушайте! – воскликнул мальчик, и глаза его увлажнились. – Говорю, заговор. Я сам тому доказательство.
Лейтенант незаметно подмигнул старшине, но мальчик заметил это и сказал строго:
– Попрошу без подмигиваний, товарищ лейтенант. Они сейчас обсуждают дальнейшие планы. Со мной разделались, а что дальше, страшно подумать. Возможно, на очереди руководящие работники в районе и области.
– Во дает! – сказал старшина совсем тихо. Он подумал, что жизнь ускоряет темпы и, если следить за прессой, то увидишь, что в западных странах психические заболевания приняли тревожный размах. Теперь подбираются к нам. А мальчика жалко.
– Ну, а как тебя зовут, мальчик? – спросил лейтенант.
– Удалов, – сказал мальчик. – Корнелий Удалов. Мне сорок лет.
– Та-ак, – сказал лейтенант.
– Я женат, – сказал Удалов, и лопоухое личико порозовело. – У меня двое детей. Сын, Максимка, в школу ходит.
Тут Удалова посетили воспоминания о преступлении против собственного ребенка, и он еще ярче зарделся.
– Та-ак, – сказал лейтенант. – Тоже, значит, Удалов.
Неожиданно во взоре его появилась пронзительность. И он спросил отрывисто:
– А штаны с тебя в парке сняли?
– Какие штаны?
– А мамаша твоя с жалобой приходила?
– Так она же меня не узнала! – взмолился Удалов. – Потому что я не сын, а муж. Только меня превратили в ребенка, в мальчика. Я про это и говорю. А вы не верите. Если бы я был сын, то меня бы она узнала. А я муж, и она меня не узнала. Понятно?
– Во дает! – сказал старшина и начал продвижение к двери, чтобы из другой комнаты позвонить в “скорую помощь”.
– Ты лучше к его мамаше сходи. Она адрес оставила, – сказал лейтенант, понявший замысел старшины. – Погоди, мальчика сначала в детскую комнату определим.
– Нет! – закричал Удалов. – Я этого не перенесу! У меня паспорт есть, только не с собой. Я вам такие детали из своей жизни расскажу! Я стройконторой руковожу!
Лейтенант печально потупился, чтобы не встречаться взглядом с заболевшим мальчиком. Ну что он мог сказать, кроме общих слов сочувствия? Да и эти слова могли еще более разволновать ребенка, считающего себя руководителем стройконторы Удаловым.
Старшина сделал шаг по направлению к мальчику, но тот с криками и плачем, с туманными угрозами дойти до Вологды и даже до Москвы соскочил со стула, затопал тяжелыми ботинками, вильнул между рук старшины, увернулся от броска лейтенанта и выскользнул за дверь, а затем скрылся от преследователей среди куч строительного мусора, накопленного во дворе реставрационных мастерских.
Научный склад мышления – явление редкое и не обязательно свойственное ученым. Он предусматривает внутреннюю объективность и желание добиться истины. Удалов не обладал этим складом, потому что стать мальчиком, когда внутренне подготовился к превращению в полного сил юношу, слишком обидно и стыдно. Поэтому воображение Удалова, богатое, но неорганизованное, подменило эксперимент заговором, и заговор этот рос по мере того, как запыхавшийся Корнелий передвигался по городу, распугивая кур и гусей. II чудилось Корнелию, что заговорщики, в черных масках, подкрадываются к системе водоснабжения и отрава проникает в воду, пиво, водку и даже в капли от насморка.
Просыпается утром страна, и обнаруживается – нет в ней больше взрослых людей. Лишь дети, путаясь в штанах и башмаках, выходят с плачем на улицы. Остановился транспорт – детские ножки не могут достать до тормозных педалей. Остановились станки-детские ручки не могут удержать тяжелую деталь. Плачет на углу мальчик – собирался сегодня выходить на пенсию, а что теперь? Плачет девочка – собралась сегодня выйти замуж, а что теперь? Плачет другая девочка – завтра ее очередь лететь в космос. Плачет второй мальчик – вчера только толкнул штангу весом в двести килограммов, а сегодня не поднять и двадцати.
Мальчик-милиционер двумя ручками силится поднять палочку-регулировочку. Девочка-балерина не может приподняться на носки. Мальчик-бас, оперный певец, пищит-пищит: “Сатана там правит бал!”
А враги хохочут, шепчутся: “Теперь сам не взобраться в танки и не защитить своей страны о г. врагов…”
И тут, по мере того как блекла и расплывалась страшная картина всеобщего помоложения, Удалова посетила новая мысль: “А вдруг уже началось? Вдруг он не единственная жертва старика? А что, если все – и Кастельская, и Шурочка Родионова, и друг Грубин, и даже подозрительная старуха Бакшт, – псе они стали детьми и с плачем стучатся в дверь Кастельской?
Новая мысль поразила Удалова своей простотой и очевидностью, подсказала путь дальнейших действий, столь нужный.
К дому Кастельской Удалов подкрадывался со всей осторожностью и к играющим на тротуаре детям приглядывался с опаской и надеждой – или ребенок мог оказаться Еленой Сергеевной или Сашей Грубиным. Да и вообще детей в городе было очень много – более, чем вчера. Это свое наблюдение Удалов также был склонен отнести за счет сговора старика с марсианами, а не за счет хорошей погоды, как это было па самом деле.
По стоило Удалову войти в сени, как все иллюзии разлетелись.
Пострадал лишь он.
21
Перед Удаловым стояла чашка с какао, батон, порезанный толсто и намазанный вологодским маслом. На тарелке посреди стола горкой возвышался колотый сахар. В кастрюле дымилась крупная картошка.
О Корнелии заботились, его жалели очаровательные женщины, угощали шампанским (из наперстка), мужчины легонько постукивали по плечику, шутили, сочувствовали. Здесь, по крайней мере, никто не ставил под сомнение действительную сущность Удалова. Он весь сжался и чувствовал себя подобно одинокому разведчику в логове коварного врага. Каждый шаг грозил разоблачением. Удалов улыбался напряженно и сухо.
– И неужели никакого противоядия? – шептала Милиция Грубину, тот глядел на Алмаза, Алмаз разводил над столом ладонями-лопатами.
Может, где-то, на отдаленной звезде, это противоядие давно испытано и продается в аптеках, а на Земле пока в нем необходимости нет. Алмаз вину ощущал, но Удалова особо не жалел – получил человек дополнительно десять лет жизни. Потом поймет, успокоится. Другому бы – это счастье, спасение.
– В дозе ошибки не было? – спросил Грубин.
– Не было, – сказал Алмаз. Сам думал о другом: как еще в прошлом веке сидел в камере и был там с ним один бывший студент, в народ ходил.
Очень тогда Алмазу хотелось выйти па волю, напоить студента, человека измотанного, чахоточного, эликсиром, вернуть тому жизнь и здоровье. Но студент умер, сгорел…
– А по скольку? – допытывался Грубин.
– Там, в тетради, написано, – сказал Алмаз.
Грубин листал тетрадь, шевелил губами, снова спросил:
– А ошибиться вы не могли?
– Сколько всем, столько и ему, – сказал Алмаз.
– А если он сам? – спросила Шурочка.
– Я только свою чашку выпил, – сказал быстро Удалов.
И почувствовал, что покраснел, потому что лгал. Допил незаметно оставленное в других стаканах – боялся, что его оделили, что ему не хватило.
– А косточку я выкинула в окошко, – сказала Шурочка. Она быстро свыклась с тем, что Удалов – мальчик, и только. И общалась с ним, как с мальчиком.
– Я ж говорю, что не пил. – Удалов внезапно заплакал. Убежал из-за стола, размазывая кулачками слезы.
Елена Сергеевна укоризненно поглядела на Шурочку, покачала головой.
Алмаз заметил движение, ухмыльнулся: укоризна Елены Сергеевны была от прошлого, с нынешним девичьим обликом вязалась плохо.
Грубин продолжал листать тетрадь старика. Его интересовал состав зелья, хотя из тетради, записанной множество лет назад, узнать что-либо было трудно.
Савич искоса поглядывал на Елену, порой приглаживал волосы так, будто гладил лысину. Савич был растерян, так как еще недавно, вчера ночью, дал овладеть собой иллюзии, что, как только он помолодеет, начнет жизнь снова, откажется от Ванды, придет к Елене и скажет ей: “Перед нами новая жизнь, Леночка. Давай забудем обо всем, ведь мы нужны друг другу”. Или что-то похожее.
Теперь же, проснувшись утром в широкой постели, он увидел рядом с собой крепкую, розовую девушку – Ванду, ту самую, ради которой он много лет назад оставил Елену. И вновь наступили трудности. Сказать Елене? А Ванда? Ну кто мог подумать, что она также помолодеет? И кроме того, они ведь связаны законным браком.
И Савич чувствовал раздражение против старика Алмаза, поставившего его в столь неловкое, двусмысленное положение.
А Елена тоже посматривала на Савича. Думала о другом. Думала о том, что превращение, происшедшее с ними, – обман. Не очевидный, но все-таки самый настоящий обман. Ведь в самом деле никто из них, за исключением, может быть, старухи Милиции, почти впавшей в детство и утерявшей память, не стал в самом деле молодым. Осталась память о прошлом, остались привычки, накопленные за много лет, остались разочарования, горести и радости – и никуда от них не деться, даже если тебе на вид лет восемь, как Удалову.
Вот сидит Савич. В глазах у него обида и растерянность. Но обида эта и растерянность не свойственны были Савичу-юноше. И возникли они давно, постепенно, от постоянного ощущения неудовлетворенности собой, своей работой, своей квартирой, характером своей жены. И даже жест, которым Савич поглаживает волосы, пришел с лысиной, с горестным недоверием к слишком быстрому и жестокому бегу времени.
Если сорок лет назад можно было сидеть вдвоем на лавочке, целоваться, глядеть в звездное небо, удивляться необыкновенности и новизне мира и своих чувств, то теперь этого сделать будет нельзя. Как ни обманывай себя, не избавишься от спрятанного под личиной юноши тучного, тяжело дышащего лысого провизора.
Омоложение было иллюзией, но вот насколько она нужна и зачем нужна, Елена еще не разобралась. Пока будущее пугало. И не столько необходимостью жить еще несколько десятков лет, сколько вытекающими из омоложения осложнениями житейскими.
– Девять человек приняли эликсир, – сказал деловито Грубин, захлопывая тетрадь. – Двое контрольных, как и ожидалось, остались без изменения. Остальные здорово помолодели. Один даже слишком.
Удалов громко всхлипывал в маленькой комнате. Даже Ваня пожалел его, взял мяч и пошел туда, к грустному мальчику.
– Все-таки процент большой, – сказал Савич.
– Но главное – эксперимент удачен. И это раскрывает перед человечеством большие перспективы. А на нас накладывает обязательства. Ведь бутыль-то разбилась.
– Нам вряд ли поверят, – сказал Савич. – Уж очень все невероятно.
– Обязательно поверят, – возразил Грубин. – Нас девять человек. У нас, в конце концов, есть документы, воспоминания, люди, которых мы можем представить в качестве свидетелей. Ведь мы-то, наше прошлое, куда-то делись. Нет, придется признать.
– Не признают, – сказал Удалов, вошедший тем временем в комнату, чтобы избавиться от общества Вани с мячиком. – Я правду скажу: я уже ходил в милицию. Не поверили. Чуть было маме не отдали, то есть моей жене. Пришлось бежать.
Удалов виновато поведал историю своих похождений. После взволнованного монолога Грубина он вдруг понял, что стал жертвой ошибки, жертвой своего исключительного злокачественного невезения.
– Эх, Удалов, Удалов! – сказал наконец Грубин. – И когда ты станешь взрослым человеком?
– Лет через десять, – хихикнула Шурочка.
– Шурочка! – остановила ее Елена.
– Вам только бы издеваться, – сказал Удалов. – А я без работы остался и без семьи. Как мне исполнять свои обязанности, семью кормить, отчитываться перед руководящими органами?
– Да, – сказал Грубин. – Дело нелегкое. И в милицию теперь не пойдешь за помощью. Им Удаловы так голову закрутили, что чуть что – сразу вызовут “скорую помощь” и санитаров со смирительной рубашкой. Да и другие органы, верно, предупреждены. Надо в Москву ехать. Прямо в Академию наук. Всем вместе.
– Уже? – спросила Милиция. – Я хотела пожить в свое удовольствие.
– В Москве для этого возможностей больше, – сказал Алмаз. – Только уж обойдитесь без меня. Я потом подъеду. Вернуться надо к своим делам.
– Да как же так? Без вас научного объяснения не будет.
– А мое объяснение меньше всего на научное похоже.
– Что за дела, если не секрет? – спросила вдруг Елена.
– Спрашиваешь, будто я по крайней мере до министра за триста лет дослужился. Разочарую, милая. В Сибири я осел, в рыбной инспекции. Завод там один реку порти г. химию спускает. Скоро уж и рыбы не останется. Когда-нибудь будет времени побольше, расскажу, какую я борьбу веду с ними четвертый год, до ЦК доходил. Но возраст меня подводил, немощь старческая. Теперь же я их замотаю. Попляшут. Главный инженер или фильтры поставит, или вместо меня на тот свет. Я человек крутой, жизнью обученный. Вот так.
Алмаз положил руку на плечо Елены, и та не возражала. Рука была тяжелая, горячая, уверенная. Савич отвернулся. Ему этот жест был неприятен.
– Учиться вам надо, Алмаз Федотович, – сказала Милиция. – Тогда, может, и министром станете.
– Не исключено, – согласился Алмаз. – Но сначала я главного инженера допеку. И всех вас приглашу на уху. Добро?
Грубин опустился тем временем на колени и скреб пол под столом, чтобы набрать щепок, влажных еще от пролитого эликсира.
– А в Москву ехать на какие деньги? – спросил он из-под стола.
22
Никто уже не сомневался, что в Москву ехать надо. Слово такое появилось и овладело всеми: “Надо”. Жили люди, старели, занимались своими делами и никак не связывали свою судьбу с судьбами человечества. И даже когда соглашались на необычный эксперимент, делали это по самым различным причинам, опять же не связывая себя с человечеством.
Но когда обнаружилось, что таинственный эликсир и в самом деле действует, возвращает молодость, оказалось, что на людей свалилась ответственность, хотели они того или нет. Да и в самом деле, что будешь делать, если в руки тебе попадется подобный секрет? Уедешь в другой город, чтобы тихо прожить жизнь еще раз?
Раньше Алмаз так и делал. Хоть и проживал очередную жизнь не тихо, а в смятении и бодрствовании, но к людям пойти, поделиться с ними тайной не мог, не смел, – погубили бы его, отняли тайну, Передрались бы за нее. Так предупреждал пришелец. Но то был один Алмаз. Теперь девять человек.
Слово “надо”, коли оно не пришло извне, а родилось самостоятельно, складывается из весьма различных слов и мыслей, и нелегко порой определить его истоки. Грубин, например, с первого же момента рассматривал все как чисто научный эксперимент, так к нему и относился. Когда же помолодел и осознал тщету предыдущей жизни, то в нем проснулся настоящий ученый, для которого сущность открытия лежит в возможности его использования.
Удалов внес свою лепту в рождение необходимости, потому что был уверен, что в Москве хорошие врачи. Если придется к ним попасть, вылечат от младенчества, вернут в очевидный облик. Его “надо” было чисто эгоистическим.
Савич не желал бы оказаться подопытным кроликом, тем более что понимал: руководство опытом упустил, отдал Грубину, потому что думал вначале лишь о встрече с молодой Еленой. Встреча почему-то не состоялась, хотя еще не поздно. Одно он знал твердо: в аптеку не вернется.
Елена Сергеевна результатами опыта была не весьма довольна, так как считала, что жизнь уже прожила и начинать снова ее – несерьезно. Но, будучи человеком ответственным за свои поступки, была даже более других склонна на любые испытания и неудобства, чтобы оказаться полезной обществу, что всегда, в школе ли, в музее, старалась делать добросовестно.
Шурочка и Милиция, несмотря на разницу в возрасте, мыслили примерно одинаково. Для них поездка в Москву была в первую очередь увлекательнейшим событием – поездкой в Москву. Остальное решали люди более опытные и знающие.
Ванда готова была ехать куда угодно, если туда поедет Савич. Она полагала, что произошедшее ночью омоложение является лишним доказательством тому, что в свое время она не ошиблась, связав свою судьбу с Савичем и сохранив к нему нежные чувства.
Наконец, Миша Стендаль… Миша Стендаль поправил очки, приобрел сходство с молодым Грибоедовым, пришедшим на первую аудиенцию к персидскому шаху, и сказал:
– Деньги достать можно.
– Откуда? – спросил устало Грубин. – Мы уж полчаса считаем, а со всеми нашими доходами на билеты не хватит. Даже если найдется чудак и купит мой микроскоп, альбом со стихами Пушкина и наши носильные вещи. Как назло, получка только через три дня, накоплений никаких, Ванда Казимировна денег дать отказывается…
– Да нет же у меня, – с отчаянием сказала Ванда Казимировна. – Я все в долг отдала.
“Так мы и не стали опять молодыми, – подумала Елена. – Ванда когда-то была мотовкой, растеряхой, хохотушкой. Это все пропало. Та, довоенная Ванда, не стала бы лгать о несуществующем долге, не знала еще вкуса денег”.
– Отложим отъезд? – спросил Савич.
– Нельзя, – ответил Грубин. – Вы же знаете.
Он вылез из-под стола: уже наскреб с пола опилок в тех местах, куда попала жидкость из опрокинувшейся бутыли. Опилки он намеревался исследовать, попытаться определить состав жидкости.
– Вы же знаете, – сказал Грубин. – С каждой минутой следы эликсира в нашей крови рассасываются. День—два – и ничего не останется. На основе чего будут работать московские ученые? Любая минута на учете. Или мы выезжаем ночным поездом, либо можно вообще не ехать.
– Вот я и говорю, – сказал Стендаль. – Деньги достать можно, и вполне официально. Я начну с того, что наши события произошли именно в городе Великий Гусляр. А кто знает о нашем городе? Историки? Статистики? Географы? А почему? Да потому, что Москва всегда перехватывает славу других городов. Я сам из Ленинграда, хотя уже считаю себя гуслярцем. И что получается? В Кировском театре почти балерин не осталось – Москва переманила. Команда “Зенит” успехов добиться не может – футболистов Москва перетягивает. А почему метро у нас позже, чем в Москве построили? Все средства Москва забрала. А о Гусляре и говорить нечего, даже и соперничать не приходится. А почему бы не посоперничать? Обратимся в нашу газету!
– Правильно, Миша, – сказала Шурочка. – А раньше Гусляр, в шестнадцатом веке, Москве почти не уступал. Иван Грозный сюда чуть столицу не перенес.
– Красиво говоришь, – сказал Алмаз. – Город добрый, да больно мелок. Даже если здесь совершенное бессмертие изобретут, все равно с Москвой не тягаться.
– Газета добудет нам денег, – продолжал Стендаль, – опубликует срочно материал. И завтра утром мы отбываем в Москву. И нас уже встречают там. Разве не ясно? И Гусляр прославлен в анналах истории.
– Ну-ну, – сказал Алмаз. – Попробуй.
Стендаль блеснул очками, обводя взглядом аудиторию. Остановил взгляд на Милиции и сказал:
– Милиция Федоровна, вы со мной не пойдете? Мы бы и ваш альбом взяли.
– Ой, с удовольствием, – сказала Милиция. – А редактор молодой?
– Средних лет, – сдержанно сказал Стендаль.
Вслед за Стендалем и Милицией ушли также и Грубин с Савичем. Они отправились к Грубину, чтобы, не теряя времени, начать исследования составных частей эликсира и высыхающих опилок с пола. К ученым в Москве не следовало являться с пустыми руками.
23
Пленка, которую принес с птицефермы фотограф, никуда не годилась. Ее стоило выкинуть в корзину – пусть мыши разбираются, где там несушки, а где красный уголок. Так Малюжкин фотографу и сказал. Фотограф обиделся. Машинистка сделала восемь непростительных опечаток в сводке, которая пойдет в райком, на стол к первому. Малюжкин поговорил с ней, машинистка обиделась, ее всхлипывания за тонкой перегородкой мешали сосредоточиться.
Степан Степанов из сельхозотдела, консультант по культуре, проверял статью о художниках-земляках. Пропустил “ляп”: в очерке сообщено, что Рерих – баталист. Малюжкин поговорил со Степановым, и тот обиделся.
К обеду половина редакции была обижена на главного, и оттого Малюжкин испытывал горечь. Положение человека, имеющего право справедливо обидеть подчиненных, возносит его над ними и лишает человеческих слабостей. Малюжкину хотелось самому на кого-нибудь обидеться, чтобы поняли, как ему нелегко.
День разыгрался жаркий. Сломался вентилятор; недавно побеленный подоконник слепил глаза; вода в графине согрелась и не утоляла жажды.
Малюжкин был патриотом газеты. Всю сознательную жизнь он был патриотом газеты. В школе он получал плохие отметки, потому что вечерами переписывал от руки письма в редакцию и призывал хорошо учиться. В институте он пропускал свидания и лекции и подкармливал пирожками с повидлом нерадивых художников. Каждый номер вывешивал сам, ломал, волнуясь, кнопки и долго стоял в углу – глядел, чем и как интересуются товарищи. Новое полотнище, висящее в коридоре, было для Малюжкина лучшей, желанной наградой, правда, наградой странного свойства – со временем она переставала радовать, теряла ценность, требовала замены.
Иногда вечерами, когда институт таинственно замолкал и лишь в коридорах горели тусклые лампочки, Малюжкин забирался в комнату профкома, где за сейфом старились пыльные рулоны прошлогодних стенгазет, вытаскивал их, сдувал пыль, разворачивал на длинном столе, придавливал углы тяжелыми предметами, приклеивал отставшие края заметок и похож был на дон-жуана, перебирающего коллекцию дареных фотографий с надписями “Любимому” и “Единственному”.
Перед Малюжкиным стоял литсотрудник Миша Стендаль. Вид его был неряшлив: молодая бородка съехала набок, будто сильный ветер дул на нее справа, очки запылились.
– Что у тебя? – спросил Малюжкин.
– Важное дело, – сказал Стендаль.
– Важное дело здесь, – сказал Малюжкин и показал на недописанную передовицу о подготовке школ к учебному году. – К сожалению, не все понимают.
Малюжкин прижал палец к губам, затем провел им по воздуху и упер в стенку. Из-за стены шло всхлипывание. Стендаль понял, что машинистка снова допустила опечатки.
– Итак? – спросил Малюжкин, склонный к красивым словам.
– Итак, поверить мне трудно, но я принес настоящую сенсацию.
– Сенсация сенсации рознь, – сказал Малюжкин. Само слово “сенсация” имело неприятный оттенок, связывалось в уме с унизительными эпитетами. – Только без дешевых сенсаций, – сказал Малюжкин. – В одной центральной газете напечатали про снежного змея – и что? – Малюжкин резко провел ребром ладони по горлу, показывая судьбу редактора. – Ну, ты говори, не обижайся.
– У нас есть возможность стать первой, самой знаменитой газетой в мире. Интересует?
– Посмотрим, – сказал Малюжкин.
Машинистка за стеной перестала всхлипывать – прислушивалась.
– Но в любом случае, – продолжал Малюжкин, – передовую заканчивать придется. Ты же за меня ее дописать не сможешь?
Малюжкин прикрыл на несколько секунд глаза и чуть склонил седеющую голову благородного отца. Ждал лестного ответа.