Текст книги "Струны памяти"
Автор книги: Ким Балков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
– Чему не веришь-то, дядя Федос?
– Не верю, что он мог за ночь выпить десять бутылок водки. Тут что-то неладно. Никак сама Нюрка?..
Это предположение Федос Бесфамильный высказывает уже не в первый раз, и мало-помалу я начинаю сомневаться в Нюркиной честности. «Небось не из нашей деревни, – думаю я, – а со стороны приехала, когда за нерасторопность и за то, что не умела вовремя привезти продукты, сняли ту, что была до нее. Попробуй-ка узнай, что у нее на уме?..»
С неделю назад слух по деревне разнесся, что вор де залез в магазин. Событие чрезвычайное в неяркой деревенской жизни, и потому все, кто был способен ходить, кинулись в то утро к магазину, а там уже Нюрка-продавщица, стоит на крыльце, порозовевшая от волнения, и не устает повторять одно и то же… «Отмыкаю я, значит, замок, захожу, еще ничего и не чую, встаю за прилавок… Все честь по чести, как у меня и заведено, а потом на полки-то глянула… Батюшки мои, а водки-то нету… С чего бы, думаю, нету, когда вчера, перед тем как уйти домой, сама их туда поставила?.. Мечусь, значит, тычусь по углам, а тут и слышу: храпит кто-то за печкой. Я оробела, но потом взяла себя в руки, гляжу: мужик лежит, а подле него бутылки, пустые, конечно. Я перепугалась – и за дверь…»
Крик, шум… «Да откуда он взялся?..» – «Потолок разобрал, говоришь? Ловок!..» – «А чего не убежал? Чего там на ночь остался?..» – «Это ж надо – не вытерпел, в магазине и напился. Душа, видать, шибко страдала, вот и не утерпел. Бывает…»
А тут Федос Бесфамильный подошел, он и спросил у Нюрки-продавщицы: «А все ли бутылки подле него?..» Нюрка-продавщица смутилась, но потом сказала: «Не знаю, не считала…»
Мужики окружили тесным кольцом магазин, стоят, покуривают, дожидаются, когда приедет из райцентра милиция. А милиция не торопится, только к вечеру прикатила… За это время бабы успели обед приготовить и накормить своих мужей.
Милиция приехала, Федос Бесфамильный – руки по швам, шаг-другой навстречу сделал: так и так, сидим, караулим… Но милиция и слушать не стала, прямой дорожкой к магазину, велит Нюрке-продавщице открывать… А через час-другой выводит оттуда мужичка нерослого, в пиджаке мятом.
– Фу!.. – говорит мужичок, оглядывая толпу. – Заспался!..
Федос Бесфамильный меняется в лице. «Тишка! – кричит. – Ты ли это?!» Мужичок щурится, улыбается во все свое маленькое, побитое оспой лицо: «Я, Федос… Я-а…» – «Чего ж ты полез туда? – спрашивает Федос Бесфамильный. – Не ожидал от тебя…» – «А я, думаешь, ожидал? Блажь какая-то… Вдруг узнаю, что тебя скинули с милиционеров, и так стало обидно. Человек, думаю, был, чего ж они там, наверху?.. Пропадет человек! Ну, ладно. Вот и решил, поразмыслив, слазить в магазин. Из уважения, значит, к твоей личности…» – «Да ты что мелешь?!» – опять кричит Федос Бесфамильный. «И не мелю вовсе. Пущай, думаю, знают: ушел Федос Бесфамильный с должности, и даже в его родной деревне начался непорядок. То-то, думаю, почешутся…»
Федос Бесфамильный от этих слов схватился за голову, пошел от магазина, шатаясь, будто пьяный…
Позже узнаем, что Тишка, мужичок-то этот, из соседней деревни, и Федос Бесфамильный не однажды сажал его под замок и штрафами отучивал от беспорядочной жизни, до которой тот был великий охотник.
– Не верю, – снова говорит Федос Бесфамильный. – Не мог Тишка за присест одолеть столько бутылок. Знаю его, стервеца. Слаб!.. Получается, что Нюрка сработала под шумок. Хитра, бестия!..
Приходим на подворье Федоса Бесфамильного, пусто кругом, голо, желтая трава с розовыми колючками липнет к крыльцу. В низинке, близ щелястого забора, на сыром месте стоит поленница дров. Ее-то и надо перебрать.
– Ты что же, дядя Федос, – говорю недовольно. – Не мог сразу же поставить поленницу на сухое место?
– А кто знал, что там сыро?.. – отвечает Федос Бесфамильный.
Я с недоумением гляжу на него, а не найдя, что сказать, нехотя иду к поленнице, начинаю перекидывать ближе к дому длинные, пахнущие смолою поленья. А Федос Бесфамильный, буркнув: «Ну, ладно, ты давай, я же…» – заходит в избу. Он никогда не поможет. Оттого ли, что считает, что есть у него дела поважнее, по другой ли какой причине… Но скорее, он не любит эту нудную, – не нужда – не делал бы ее, – работу.
Краем глаза вижу: Дугар, приятель мой, подходит к забору, смотрит, как я перекидываю поленья… Мне хочется сказать: «Иди подсоби». Но я молчу. Дугар – пацан вредный: ему говоришь – завтра будет пасмурно, вон как небо над гольцами посерело, и облачко висит над крышей сельсовета, а он прищурит свои узкие глаза, подумав недолго, скажет: «Ерунда! День будет хороший, и мы пойдем в верховье реки удить подъязков».
Было время, спорил я с ним по каждому пустяку, но с недавнего времени, услышав от него привычнее: «Ерунда!..», уже не доказываю свое, понял: спорить с ним, что воду в ступе толочь…
Дугар не выдерживает. «Эй! – кричит. – Чего тут делаешь?..» Я утираю со лба пот: да вот размяться решил, скучно стало без дела-то… Он недоверчиво смотрит на меня, потом перелезает через забор, а минуту-другую спустя оказывается подле меня:
– А ты, однако, наповадился на Федосов двор. С чего бы?…
– Какое там – наповадился… Нынче только и пришел, – говорю и снова начинаю перекидывать поленья, Дугар крутится возле меня, наверняка хочет спросить еще о чем-то, но я делаю недовольное лицо, и он отступает, а помедлив, сам тянется к поленьям… Я мысленно улыбаюсь: так-то лучше!..
Федос Бесфамильный появляется на крыльце, и не один – с пацаненком Митей. Тому лет пять. Или шесть?.. В коротких, на лямке, штанишках, лицо грязное, под носом мокро, смотрит на отца снизу вверх большими глазами:
– Ну, чо надо-то? Чо?..
– Я то покажу – чо! Я те покажу – надо!.. – негромко говорит Федос Бесфамильный. Потом опускает ручку, выпрямляется, подталкивает пацаненка в спину: – Шагом марш к умывальнику! Раз-два! Раз-два!..
Митя спускается с крыльца и под четкое отцово «раз-два» идет к умывальнику. Дугар почти с восторгом смотрит на пацаненка:
– Глянь, как шагает… Орел!
Федос Бесфамильный лишь теперь замечает Дугара, оставляет пацаненка в покое, подходит к нам поближе, голос у него делается строгим, когда он спрашивает:
– Ты, Дугарка, лазал вчера в колхозные огороды?..
Дугар отводит глаза, переступает с ноги на ногу, но все же говорит:
– Нет, не я…
Я догадываюсь, врет Дугар, но мне нравится, как он держится, и я прошу Федоса Бесфамильного не мешать работать. Но он не слышит, сурово смотрит на меня:
– Дай волю твоему приятелю, и он научится обжуливать государство. Потому и нужны люди навроде меня, чтоб стоять на страже государственных интересов.
Дугар раскрывает рот да так и стоит все то время, пока Федос Бесфамильный распространяется о вредности человеческой натуры, которая не всегда умеет отличить свой карман от государственного, почему и случаются всякие непорядки… Но потом Дугар приходит в себя:
– Ишь ты!.. – говорит. – Вечно ты, дядя Федос, лезешь куда не просят. Однако не зря люди болтают, что ты… Э!.. – уходит со двора, сердито хлопнув калиткой.
– Ну, зачем так!.. – говорю я. – Человек хотел помочь, а ты… Не понимаешь ты своего интереса, дядя Федос.
Федос Бесфамильный чешет в затылке:
– Вроде бы понимаю, но только кто же скажет Дугарке правду, если не я?
А пацаненок Митя уже не полощется под умывальником: помылся, глядит на отца, шваркая носом:
– Чо дальше делать, г-гражданин папа?..
Федос Бесфамильный с минуту смотрит на сына, раздумывая, потом милостиво разрешает:
– Иди поиграй…
Пацаненок Митя радостно хлопает в ладоши, подбегает ко мне: «А ты дрова перекладываешь? Дай помогу?..» Федос Бесфамильный уходит в избу. Пацаненок Митя делается и вовсе веселым, крутится подле меня, лопочет радостно: «Мамка говорит: папка не любит крестьянскую работу. Лодырь, говорит, только б людей смущать… А я не лодырь, правда?..» А то возьмет в охапку полено, тащит его, сопя, поближе к избе, где я наметил ставить поленницу, но на полдороге и бросит…
Жена Федоса Бесфамильного выходит из дома, зовет пить чай… И скоро я сижу за столом рядом с хозяином. Лицо у него задумчивое, он молчит, зато жена и рта не закрывает, жалуется на жизнь. Но жалуется как-то уж больно легко и спокойно, и оттого на душе не остается ни досады, ни грусти. Поругивает мужа опять же с той веселой беззаботностью, за которой угадывается доброе сердце, больше привыкшее прощать, чем негодовать, а еще давнишняя привычка довольствоваться тем, что есть, и не просить у жизни того, чего она все равно не сможет дать.
– Муженек мне попался на диво, – с удивлением и уже не в первый раз говорит она. – Только и знает: ать-два, ать-два… а еще за порядком в улице следить, хотя его никто об этом и не просит. А у самого на подворье никакого порядку. Стыдно сказать: уж третью весну не пашем в огороде, все заросло травой. У меня сил нету, а муженек, вишь ты… – Замахивается на Федоса Бесфамильного подбитым красными нитками рушником. – Не мое, говорит, это дело. Надо же!.. А чье же тогда?.. Но раньше еще хуже было, дома вовсе не сидел, все в бегах да в бегах, пока не вычистили с милицейской службы…
Федос Бесфамильный нехотя поднимает от стола голову:
– Разговорчики!..
– А что, не правда?.. Небось и там, на службе-то, всех бы поучал. Надоел, видать, людям, вот и вычистили…
Я и теперь не знаю, отчего мне нравилось бывать в доме у Федоса Бесфамильного и отчего я всякий раз соглашался, когда он просил что-либо сделать, помочь?.. Но по душе мне была та искренность, с которой тут судили-рядили о делах, не утаивая и малой малости и не скрывая ничего из того неладного, что в другой деревенской семье непременно постарались бы упрятать подальше… А еще нравилось чувствовать себя рядом с Федосом Бесфамильным, который лопату в руки и по великой нужде не всегда возьмет, стоящим мужиком.
– Вычистили, вычистили, и не спорь!.. – продолжает жена Федоса Бесфамильного, разливая чай по маленьким зеленым чашечкам, они обычно стоят в посудном шкафу, и она вытаскивает их оттуда, лишь когда приходят уважаемые ею люди. – Спасибо, хоть председатель колхоза не отказал, нашел для моего непутевого место сторожа при колхозной конюшне. А не то пропадать бы ему, ить ничего другого делать-то не умеет.
Федос Бесфамильный хмурится, отодвигает от себя чашку с недопитым чаем, выходит из-за стола. Но жена и не смотрит на него, продолжает рассказывать… А я уж и не слушаю: все, о чем она теперь говорит, мне известно уже давно.
Выхожу с Федосом Бесфамильным из дома. Он садится на приступку крыльца, ладит самокрутку… А я подравниваю поленницу, забрасываю наверх суковатые чурки. Потом пристраиваюсь подле Федоса Бесфамильного, смотрю, как он втягивает в себя крепкий махорочный дым, говорю:
– А поленница ничего получилась…
Федос Бесфамильный едва заметно кивает, морщит лоб… Я не знаю, о чем он теперь думает: о милицейской ли службе, об обиде ли на начальство, которая и теперь, еще не прошла?.. Я смотрю в его потускневшие глаза, и мне становится жаль его. Я хочу сказать об этом, а еще о том, что не надо печалиться, все будет хорошо, но не знаю, как сказать, чтобы не обидеть его нечаянным словом, как это не раз случалось на моих глазах, не сделать ему больно, и я говорю:
– Будет тебе, дядя Федос…
Он с недоумением глядит на меня: чего будет-то?.. А потом в глазах у него появляется что-то непривычно мягкое… Чудится, разглядел он в моей душе такое, что пришлось по нраву, и голос у него делается беспокойным и ласковым, когда он говорит:
– Хороший ты парень!..
Я ухожу от Федоса Бесфамильного с чувством тревожным и сильным, которое заставляет думать о таком, что прежде и в голову не могло прийти… Но если бы теперь у меня спросили, что же в тот раз меня взволновало и что делалось в душе моей, я, пожалуй, не ответил бы… Кто не видел, как бежит ручей по долине?.. Журчащий и бойкий, выблескивает белыми языками на солнце. Но столкните камень и загородите ему дорогу, и он остановится, смолкнет приветливое журчание и что-то тягостное, почти живое вы ощутите в его смятении, и не сразу он найдет себе новую дорогу, а будет еще долго рыскать, метаться…
– Ты почаще заглядывай. Не забывай…
Я иду по улице и недоумеваю: «Заглядывай… не забывай…» С чего бы он вдруг?.. Уж не заболел ли?.. И опять мне становится жаль его, и я долго нахожусь под впечатлением этого чувства. Мне теперь кажется, но, может, я ошибаюсь, что уже тогда я разглядел в Федосе Бесфамильном что-то слабое и робкое, и это так сильно подействовало на меня, что я на какое-то время перестал понимать его.
Но скоро все стало на свои места. Я не видел Федоса Бесфамильного с неделю: ходил с отцом в соседнюю, верст за сорок, деревню, угнали бычка в обмен на племенную телку. Подзадержались… У отца в деревне нашлись знакомые: сегодня гостим в одном доме, завтра – в другом… А когда вернулись, первое, что я услышал от Дугара, – его рассказ о Федосе Бесфамильном, и я, не умея сдержать радости, говорю:
– Вот это я понимаю. Вот это по-нашему. А то придумал – нагонять на людей тоску.
– А было так… Поздно вечером шел Федос Бесфамильный с конюшенного двора и возле магазина увидел спящего мужика. Растолкал его: пьян, что ли?.. «Пьян, – говорит мужик. – Дай поспать…» – и опять валится на нижнюю приступку крыльца. Федос Бесфамильный постоял над ним, подумал, а потом взял его под мышки, поволок на свое подворье, приговаривая: «Непорядок это – спать на улице среди бела дня…» А на подворье у Федоса Бесфамильного стоит амбар, бывший хозяин дома держал в нем колхозную сбрую, а теперь амбар пустует, дверь распахнута, и туда залетают ласточки, кричат…
Федос Бесфамильный затащил пьяного мужика в амбар, подпер дверь палкою, а утром приходит, интересуется: как спал да не скучно ли было?.. Мужик хотел обидеться, но увидел в руках у Федоса Бесфамильного кринку холодного молока, и – отлегло у него от сердца: дай-ка испить, душа горит…
Отпустив мужика, Федос Бесфамильный пошел в сельсовет. Долго держал председателя беседою, так долго, что в приемной, чего после смерти тетки Елены еще не было, начала скапливаться очередь. А когда вышел оттуда, лицо у него было чернее тучи, к нему с расспросами: чего ты?.. И Федос Бесфамильный остановился посреди приемной, сказал с грустью:
– Вроде умный мужик, председатель-то, а не понимает своего интереса. Я нее хотел самую малость: чтоб из моего амбара сделать кутузку. Места там, я высчитал, человек на десять хватит, а на дверь можно замок нацепить.
– Зачем?.. – спрашивают.
– Как… зачем? – вроде бы удивился даже. – Для порядку, конечно. Выпивохи как узнают про амбар-то, про кутузку-то, в момент присмиреют. Кому охота ночевать на соломе?.. – Вздыхает: – А председатель-то… Чего, говорит, лезешь не в свое дело, ты больше не милиционер. Во как, а?.. Но да я ему ответил!.. Пускай, говорю, и нету на моих плечах милицейских погонов, а я все одно милиционер, потому что я в душе милиционер, и этого ты не отымешь у меня ни в каком разе. А еще сказал: писать буду кляузы на твою точку зрения. Вредная она, думаю, с какой стороны ни подойти…
И писал, знаю. И в райцентр писал, и в область, и еще куда-то… И к мужикам, случалось, приставал прямо на улице: ты чего, опять пьяный? В амбар захотел, под замок?.. Мужики злятся, но отмалчиваются до поры до времени, выжидают свой час…
Я и теперь хорошо помню тот день, душный, и листья березы, которую отец посадил под окном нашего дома, не пошевелятся, бледно-зеленые, скучные, обвисают по стволу. Выхожу из дому. Гляжу, как по улице медленно тянется колхозное стадо. Потом иду к Федосу Бесфамильному. А он лежит в постели, и белая тряпка у него на голове, и пацаненок Митя сидит на его кровати.
– Уж не заболел ли, дядя Федос? – спрашиваю.
Жена Федоса Бесфамильного выходит из кухни, говорит сердито:
– Заболеет, жди… По собственной дурости страдает. Мужики вчера побили его. И, надо думать, поделом. Не будет лезть в каждую дырку.
– Побили?.. – Не верится даже. Хотя отчего же? Чувствовал, добром это не кончится.
– А-га, побили, – говорит Федос Бесфамильный, выпрастывает руку из-под одеяла, подзывает к себе. Жалуется: – Для их же пользы стараюсь, а они… Жалко. Не поняли. – У него загораются глаза: – Может, я не так объяснял?.. Может, надо по-другому?..
– Зачем это тебе, дядя Федос? – говорю. – Пускай уж…
– И ты туда же?.. – огорчается Федос Бесфамильный. – Но нет, я не отступлю. Не имею права.
Жена устало смотрит на меня:
– Вот заладил: не отступлю… право… Да кто дал-то тебе такое право? – Идет на кухню. – Уеду я отсюда, заберу Митьку и уеду. Стыд-то!.. В улицу и не покажись, в глаза смеются…
Федос Бесфамильный провожает жену беспокойным взглядом, а потом начинает говорить о милицейской службе. И так это складно у него получается, так при этом блестят глаза, что я начинаю понимать: худо ему жить без дела, которое пришлось по душе, и я говорю:
– А не пойти ли тебе, дядя Федос, снова в милицию? – Но, увидев недоумение в его глазах, тут же добавляю: – Ну, не в ту, которая тебе вычистила, – в другую…
– А другой у нас нету, – говорит Федос Бесфамильный и снова начинает рассказывать… Он будто заново переживает все, что было с ним когда-то, и радуется, и огорчается, и страдает… И я догадываюсь, что зовет он меня к себе не только затем, чтобы я помог по хозяйству, а еще и потому, чтобы было кому рассказывать о своей милицейской жизни.
Не скоро еще Федос Бесфамильный замолкнет. А потом утирает со лба пот, с минуту смотрит на пацаненка Митю, который сидит, присмирев, на постели, подперев грязными кулачками щеки, и глядит на отца большими глазами, говорит сердито:
– А ты чего здесь ошиваешься? Шагом марш к умывальнику!
Пацаненок Митя слезает с кровати и под громкое отцово «раз-два, раз-два!..» идет к двери.
Я смотрю на Федоса Бесфамильного и на его сына, и мне кажется все это до того забавным, что я, не сумев сдержать себя, начинаю хохотать, приговаривая:
– Ну ты даешь, дядя Федос… даешь… Настоящий милиционер, ей-богу!..
Дугар вбегает в избу:
– Дядя Федос, – говорит, – на околице деревни выпимший спать пристроился… Однако, его в амбар надо, под замок. Я подсобил бы…
Федос Бесфамильный откидывает одеяло, начинает одеваться. Появляется жена, узнав, в чем дело, ругается, вырывает из мужниных рук одежду, забрасывает в угол. Я, сердито глянув на Дугара, уговариваю Федоса Бесфамильного не беспокоиться без пути, он долго не соглашается, но в конце концов уступает, и лихорадочный блеск в глазах, который делает его почти красивым, медленно угасает.
Выхожу из дома вместе с Дугаром, в улице спрашиваю у него:
– Выпившего сам видел?..
– Не-е… Мужики проходили мимо, они и попросили, слетай до Федоски, скажи, что на околице выпимший спать пристроился… И я побежал. А что?..
Мужики, видать, решили подшутить над Федосом Бесфамильным, сгонять его на край деревни. Говорю об этом Дугару, он не соглашается. Но я и не слушаю, наперед знаю, о чем он скажет. Думаю о Федосе Бесфамильном, удивляюсь его настырности и не понимаю, откуда она идет.
Дня три Федос Бесфамильный не вылезает из дома, но потом снова, как ни в чем не бывало, появляется на улице, строго оглядывает редких прохожих, иной раз и пальцем погрозит… Он все такой же, высокий, жилистый, с твердой складкой у рта, в старой милицейской гимнастерке без погонов и в солдатских ботинках, которые верно служат ему и зимой, и летом… летом, правда, без обмоток, с легким носком.
Бывает, при встрече я спрашиваю у него. «Что же ты, дядя Федос, все в ботинках да в ботинках? На сапоги денег нету?..» «Денег-то?.. – отвечает. – Денег-то, может, и нету, милицейская служба не для тех, кто любит рубль, да не в том дело… Нога у меня с войны привыкла к ботинку, опять же думаю: в ботинках я живее достану того, кто в бега навострился. Не то что в сапогах…» Я улыбаюсь: на деревне у нас шибко бегать некому да и не за чем… Но молчу.
Изредка хожу на Федосово подворье, поделаю кое-что один ли, в пару ли с пацаненком Митей, который охотно, с милицейской аккуратностью (сказывается отцово воспитание!) исполняет мои просьбы. К примеру, на прошлой неделе я поднял в заборе прясло, поваленное ветром, и не мешкая побежал домой: своей работы делать – не переделать, и у меня отец – занятой человек и до крестьянского ремесла не больно-то охоч.
В то утро я поднимаюсь позже обычного: то ли дождь этому причиною, который мелко и нудно стучит по оконному стеклу, то ли вялость во всем теле: вчера с пацанами ходил на реку, накупался до ломоты в костях… Лениво натягиваю суконные, чуть пониже колеи, штаны, влезаю босыми ногами в старые отцовы ботинки: ичиги мать отдала в починку, выхожу во двор. Мать уже не бренчит, подойником, и корову со двора выгнала, возится на огороде близ капустной грядки… Отыскиваю широкую, деревянную, с коротким черенком лопату, выбрасываю из стайки коровьи лепехи, меняю подстилку… Дожидаюсь, когда мать выйдет с огорода, иду вместе с нею в избу.
За столом мать говорит с удивлением:
– Это ж надо… На конюшне нынешней ночью украли мешок овса. Соседка чуть свет пробегала мимо нашего дома, она и сказала… И надо же такому случиться? Ить сроду на конюшне не было воровства!
Знаю, что не было, и потому, наскоро позавтракав, бегу на конюшню. А там уж старики да старухи, сидят на лавке у центральных ворот, переговариваются и пальцем на Федоса Бесфамильного (он стоит у коновязи, лицо бледное) показывают: «А еще милиционер!.. Не мог пымать вора!..» Догадываюсь: не то поразило их и выгнало из дому, что на конюшне случилось воровство (на своем веку повидали и почище!), а то, что украдено из-под носа у самого Федоски-милиционера. Вот и стараются, перемывают ему косточки.
Приезжает председатель колхоза, слезает с седла, привязывает лошадь к коновязи, подходит к Федосу Бесфамильному. Издали слышу, как он сердито говорит:
– Не доглядел?! – и долго ругается.
Из его слов узнаю, что председателя колхоза пуще всего взволновало не то, сколько украдено, а самый факт воровства: «Что, как и другие начнут красть?.. Безобразие!»
Федос Бесфамильный и не делает попытки оправдаться, и это, кажется, особенно злит председателя.
– Я теперь понимаю, что не зря тебя вычистили из милиции, – говорит он. – Не зря…
– Так точно, не зря, – соглашается Федос Бесфамильный и, вытянувшись в струнку, преданно смотрит на председателя колхоза. У того начинают дрожать руки, он долго не может свернуть самокрутку, а потом с досадой бросает ее наземь. У него дергается широкая правая бровь, когда он говорит:
– Вместо того, чтобы сидеть на конюшне и стеречь колхозное добро, он, понимаешь ли, бегает по деревне и шлет во все концы рапорты. Смешит людей, отрывает от дела.
У Федоса Бесфамильного розовеют кончики ушей, он то откроет рот, то закроет, силясь что-то сказать, но не осмелится; наконец говорит негромко:
– Никак нет… Не отрываю и не смешу, а только считаю своим долгом следить за порядком в деревне. Если я не постараюсь, то кто же тогда постарается?
– А кто… кто уполномочил тебя следить за порядком? – тихо, волнуясь, спрашивает председатель, а потом повышает голое, почти кричит: – Вон… вон отсюда! И можешь больше не приходить. Обойдемся!
Федос Бесфамильный, понурясь, идет по рыхлой, пыльной колее дороги. Я догоняю его, плетусь следом за ним.
А в доме у Федоса Бесфамильного, где и без того никогда не было порядка, теперь бог знает что творится… Двери в сенцы распахнуты, посуда на столе немытая, кровати не заправлены. Посреди комнаты стоят раскрытые чемоданы… Жена Федоса Бесфамильного швыряет в них что ни попадя. Увидев мужа, говорит, посверкивая глазами:
– Все! Хватит срамиться. Уезжаю к матери. А ты оставайся. Оставайся, ирод!..
– Брось дурить! – говорит Федос Бесфамильный, но как-то уж очень вяло и нерешительно, а минуту спустя уходит из дому. Я иду на крыльцо, сажусь на верхнюю приступку. Федоса Бесфамильного долго нету, но вот он возвращается, слегка покачиваясь. Я во все глаза гляжу на него, потом говорю:
– Дядя Федос, ты выпил, что ли? Сроду и рюмки не подносил ко рту. Что же ты?..
– А, ладно, че-го уж!.. – едва ворочая языком, говорит он, садится рядом со мной. Долго молчит, но вот оборачивается ко мне, и глаза у него становятся тоскливые – и не смотрел бы – спрашивает: – Слышь-ка, а ведь это кто-то из мужиков подстроил мне на конюшне, а-а?.. С чего бы? Я понапрасну не обижал, а хотел, чтоб для их же пользы…
Жена на крыльце появляется, держа в одной руке чемодан, а другою подхватив пацаненка Митю. Федос Бесфамильный вскидывает руку, командует:
– Кру-у-гом, шаго-о-м ма-а-арш!..
Но жена, не взглянув на него, уходит.
ДЫМ НАД КУЗНИЦЕЙ
Семен Удальцов, фронтовой товарищ отца, скучает уже вторую неделю. Это вызывает сильное беспокойство у председателя колхоза. А скоро он делается темнее тучи, холодно здоровается с людьми. Малейший непорядок на конюшенном ли дворе, в гараже ли вызывает у него раздражение… А третьего дня сгоряча не разглядел, что перед ним уполномоченный из райцентра, а не Нюрка-продавщица, и выдал такое, что даже видавшие виды старики схватились за головы и, не сговариваясь, решили, что председателю колхоза не усидеть на своем месте… Но мы, пацаны, наблюдая за райуполномоченным, высказались в том роде, что все на этот раз для председателя колхоза кончится благополучно. Будь по-другому, райуполномоченный уже давно укатил бы из деревни или, на худой конец, не вылазил бы теперь с почты и днями висел на телефоне, требуя соединить с райцентром. Но этого не случилось. Видать, попался уполномоченный без царя в голове. Бывает и такое…
Ходит по деревне председатель колхоза темнее тучи, а следом за ним слушок бежит: «Семен Удальцов скучает…» Мужики стараются пораньше уйти из дома и заняться делом, опасаются, как бы председатель колхоза не нагрянул да не накричал… И даже деревенские бабы, во всякую пору горластые и шумные, и те присмирели, норовят обойти председателя колхоза стороною и не устают спрашивать у пацанов: «Ну, как там Семен? Скучает еще?..» – «Скучает, – отвечаем мы, с утра облепив неказистую избу с полуистлевшей крышей, в которой живет Семен Удальцов. – Лежит на кровати, глядит в потолок и вздыхает…» – «Вот беда-то!.. – огорчаются бабы. – Сенокос на носу, а он скучает. Отойдет ли? А что, как нет?..»
Отойдет. Не впервой уж скучает… Вон и в прошлом году дней пять не вылезал из дому, и опять же в самый канун сенокоса, когда надо отлаживать сенокосилки да конные грабли и когда без Семена Удальцова не обойтись. Уж и просили его, и уговаривали, а все без пути… Отчаявшись, председатель колхоза пошел к моему отцу, чтоб повлиял на Семена Удальцова. Вспомнил, что тот является отцу фронтовым товарищем. Нелегко председателю колхоза просить отца. Человек он самолюбивый и гордый и привык все делать своими руками. Но, думаю, и нынче ему не обойтись без отца. День-другой походит по деревне, а потом явится к нему: помоги, сделай милость… И отец будет долго смотреть на председателя колхоза и делать вид, что не слышал о переполохе, который не оставил никого равнодушным на деревне. Но, в конце концов, помучив председателя, согласится помочь и пошлет меня за своим фронтовым товарищем.
Все так и происходит. Семен Удальцов долго отнекивается: отстань, пацан, пока не схлопотал по шее, – но все же поднимается с кровати и вот уже сидит подле отца, широкогрудый, в линялой солдатской гимнастерке, с маленькими печальными глазами, глядит, как тот проверяет школьные тетради, потом спрашивает:
– Ну и что?..
– А ничего… – помедлив, отвечает отец.
– Вот и я думаю, ничего, – словно бы обрадовавшись, говорит Семен Удальцов. – Зря стараешься. Не выйдет из твоих огольцов Ломоносова.
Отец поправляет на носу очки и, с усмешкой посматривая на приятеля, говорит:
– Выйдет другое.
– Вот! Вот!.. – обижается Семен Удальцов. – Ты еще скажи про ветеринаров да зоотехников. Давай уж, воспитывай!..
Я подвигаюсь к ним вместе со стулом, знаю, сейчас начнется самое интересное. И не проходит и минуты, как Семен Удальцов и отец, кажется, позабыв обо всем на свете, начинают говорить о недавнем… «А помнишь, как фашист бил в тот день – головы не поднять. Но мы пошли, злые, как черти…» – «Если бы не помнить».
Я сижу закрыв глаза и вижу опаленную войной землю. Большая, истерзанная снарядами, лежит она и уж, кажется, мертва и не напоит раскаленный воздух живым ароматом берез и сосен, не притянет к себе ускользающее, черное от разрывов небо. Но нет, находит силы и дальше жить, и вот уж на лесных полянах расцветают голубые цветы, и маленькие, в розовых цыпках, руки тянутся к ним…
Я слушаю, как отец и Семен Удальцов говорят о войне, и чувство, горькое и томительное, растет в душе, а скоро сквозь него пробивается недоумение, и я хочу спросить: зачем нужна эта война и кто придумал ее?.. И вроде бы спрашиваю, потому что глаза у отца становятся тоскливыми, а в глазах у Семена Удальцова появляется что-то скорбное и тревожное, и он говорит:
– А не пора ли тебе, пацан, пойти поиграть?..
«Нет, не пора…» – хочу сказать я, но молчу. Смотрю на Семена Удальцова и догадываюсь, о чем он теперь думает, глядя на меня. А думает он, как не раз уж бывало прежде, о самом тяжелом, что принесла с собою война, – о детях, что рано взрослеют. Не по душе ему это, ох как не по душе!.. «Каждому овощу свой срок», – считает он и морщится, когда вдруг замечает у пацанов свое понимание жизни. Я теперь знаю, жила в нем искони сибирская, рожденная неохватностью нашего края несуетливость, которая нынче почти не знакома жителям больших городов и которая предполагает извечное: поспешай с оглядкою… Но тогда я не мог знать этого и, случалось, сердился на Семена Удальцова. «А что, пацаны, он за дураков нас принимает?..»
Но вот что непонятно: эта несуетливость в его характере тесно уживалась с чем-то другим… И это другое иной раз брало верх, и тогда мужики качали головами. Стоит, к примеру, Семену Удальцову увидеть бесхозную машину, как нападает на него волнение, он крутится подле нее, оглядывает со всех сторон, вздыхает: «Ну, чего она тут стоит, а?.. Места, что ли, другого нету?..» И хорошо, если Семен Удальцов справится с волнением и отойдет… Но плохо, когда не справится, тут уж обязательно сядет за руль и угонит машину в степь…
Мы, пацаны, с кем Семен Удальцов водит дружбу, спрашивали у него: зачем это ему?.. А он только посмотрит на нас своими печальными глазами и не ответит. Но как-то сказал: «И сам не знаю, зачем… Не то чтобы нравится гонять на машинах и не то чтобы не нравится, а только сидит во мне бес, он и говорит: ну-ка, Семен, отмочи-ка… И тогда хватаюсь за руль и уж не помню себя…» Вроде как поврежденный на войне, и деревенская тишина давит ему на сердце.




























