444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ким Балков » Струны памяти » Текст книги (страница 17)
Струны памяти
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 10:30

Текст книги "Струны памяти"


Автор книги: Ким Балков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

– Конечно, проведать… – сказал – и пуще того растерялся: не было еще, чтобы соврал… Стало стыдно, нет, даже не стыдно, скорее, неловко. Но эта неловкость не обижала и не давила на сердце, она была вроде бы само собой разумеющейся, и после того, как ушла растерянность, она даже подняла его в собственных глазах. И это тоже было для Хохрякова непривычно, это было до такой степени непривычно, что он невольно дернул себя за ухо, будто проверяя, он ли это на самом деле или не он – вовсе кто-то другой… Но через какое-то время он сказал себе, что не надо ничему удивляться, даже тому, что на душе, лучше все принимать, как есть, потом когда-нибудь он разберется… А рядом стоял старичок, и глаза у него светились, и Хохряков почувствовал к нему расположение и начал расспрашивать его о жизни в деревне. Старичок отвечал весело, расторопно, ни секунды не мешкая, радуясь тому, что нынче есть с кем отвести душу.

Задумавшись, не заметил, что старичок уже замолчал, очнулся, когда тот без досады в голосе, а даже с пониманием, сказал:

– Да ты, паря, и не слушаешь?..

Хохряков виновато развел руками, а старичок вдруг заторопился, пошел…

Было тихо. В большом синем небе стояло белое неяркое солнце, скоро оно заметно сдвинулось к гольцам, и на плоских крышах деревенских изб, которые хорошо были видны отсюда, появились длинные дрожащие тени. Хохряков посмотрел на часы, было без пяти семь, поднял с земли чемодан и медленно пошел в деревню, но, едва выйдя в широкую с укатанной дорожной колеею улицу, остановился и, помедлив, свернул в заулок. Заулок вывел к пустырю, его прежде тут не было, росли тут березы да осины, а сразу за ними, в затишке, подле горы, поросшей мелкими, почти карликовыми деревьями, было деревенское кладбище. «Срубили деревья-то, – с недоумением подумал Хохряков. – Видать, кому-то понадобились…» Прошел на кладбище, аккуратно прикрыл за собою калитку. Со всех сторон его обступили кресты, чаще некрашеные, из доброго дерева, суровые и словно бы понимающие своим древесным естеством строгое предназначение, которому служат; немало тут было и тумбочек с медными, алюминиевыми и стальными звездами. Хохряков долго раздумывал, в какой стороне могила отца, и, когда казалось, что так и не вспомнит, и на душе стало пуще прежнего и тягостно и тревожно, увидев девочку, смуглолицую, с большими темными глазами, лет четырнадцати, и едва не закричал… Но осилил в себе неладное, сказал негромко, со смятением в голосе: «Бог знает, что… наваждение какое-то…» Девочка была впереди, метров за тридцать, и он уже не мог увидеть ее лица, а увидеть еще раз так хотелось, и он крикнул: «Аня!..» Девочка остановилась, и он, бросив чемодан, подбежал к ней, смутившейся, схватил за руку, сказал горячечно: «Так ты и есть Аня… та самая Аня, и ты помнишь меня?..» Девочка испуганно глянула на него, попыталась отнять руку, но он держал крепко… «Отпустите, – тихо сказала девочка. – Мне больно…» Он не услышал. Он держал ее за руку и в мыслях был далеко-далеко, он видел деревянную одноэтажную школу, а подле высокого, в пятнадцать ступенек, крыльца, смуглолицую девочку. Она поранила руку и плакала, а рядом никого не было, только он… один, и он вспомнил (не раз видел в кино), как во время боя солдаты перевязывают друг другу раны, и вытащил из-под пряжки рубаху и рванул… Широкий лоскут сатина остался в руках, и он горделиво взмахнул им и сказал: «Давай перевяжу…» Девочка во все глаза смотрела на него, спросила: «Тебя не заругают за рубаху?..» – «Не заругают, – сказал он. – Отец считает, что я ничего зря не делаю. Так, поди, и есть?..» Девочка с сомнением покачала головой, но спорить не стала и, отвернувшись, протянула ему пораненную руку. Он наложил на рану кусок сатина, попытался обмотать потуже, но она вскрикнула: «Мне больно… Ты слышишь, больно…» И он растерялся, не знал, что делать. И все же он перевязал ее, и она была довольна: «А ты рыцарь… Ей-богу, рыцарь, и я твоя…» Она не договорила, но и то, что она сказала, было отчего-то неприятно, и он поморщился и ушел, и даже не заглянул в учительскую, где его ждали ребята: надо было выпускать стенную газету.

А девочку ту звали Аня, он как-то сразу и отчетливо вспомнил и это, и все, что было связано с нею, а связано было не так уж много, но, только если бы не было и того немногого, ему стало бы теперь плохо. Он подумал об этом без удивления и без той легкой усмешки над самим ли собою, над обстоятельствами ли, которая день-другой назад была бы для него привычной, подумал почти с нежностью, на какую был способен.

– Мне больно, – снова сказала девочка, и Хохряков, трудно приходя в себя, наконец-то отпустил ее руки и сказал виновато:

– Извини… Что-то стряслось со мною, и мне стало так… так… – Он не сумел найти те, единственные слова, которые были бы понятны девочке, и подумал с горечью: «Оказывается, я и с детьми-то говорить не могу. Вот те раз!..» Девочка внимательно посмотрела на него, и испуг в ее глазах прошел, она, кажется, увидела в его лице смущение, и уже не боялась его, и сказала:

– Меня и вправду зовут Аня…

– Аня… Аня… Когда я был пацаном, у меня была знакомая девочка, и ее тоже звали Аня.

– И мою маму звали Аня, – сказала девочка. – Она померла в прошлом году, а теперь я живу с бабушкой. Бабушка совсем слабенькая, и она попросила, чтобы я сходила на могилку, и я пошла…

Девочка взяла Хохрякова за руку, и он легко подчинился и пошел за нею, а когда они остановились подле могилы с ярко-красною тумбочкой, он уже знал, что здесь лежит та самая Аня, которую он старался не замечать и которая, оказывается, уже давно стала частью его самого.

Они поправили на могиле бумажные цветы, а потом долго ходили по кладбищу и искали, где похоронен его отец. Они не нашли той могилы, и девочка была сильно расстроена, во Хохряков сказал:

– Я найду его могилу. Теперь уж обязательно найду. Ты не волнуйся…

Потемну Хохряков вышел на тракт, остановил попутную машину, он сидел на жестком сиденье и устало смотрел в серую темноту ночи и еще не знал, что напишет картину и назовет ее «Память», и она долго будет висеть в его городской квартире.

ОЖИДАНИЕ ВСТРЕЧИ

А утром пришла телеграмма. «Заболела мать… приезжай… ждем…» Он долго держал в руках серый листок бумаги, не умея сразу осмыслить того, что там написано. Потом прошел в спальню, жена уже проснулась и теперь прибирала волосы, держа в зубах шпильки, и с пристальным вниманием смотрелась в круглое, почти затерявшееся в большой белой ладони зеркальце. Она увидела мужа, бросила на одеяло зеркальце, сказала с досадою:

– Что ни день, то новые морщины… – Он промолчал. Она заметила у него в руках серый листок бумаги, спросила: – Что это?.. – Но он опять промолчал, и пальцы рук у него суетливо забегали, и он ничего не мог поделать с этим, и она, видать, испугавшись, что листок может упасть на пол, с излишней для ее большого тела проворностью поднялась с постели, взяла у него листок. Развернула, с минуту пребывала в недоумении, отчего светлые, с рыжинкою брови слегка сдвинулись, а под глазами причудливым веером разбежались тонкие нити морщин.

– Надо ехать, – спустя немного сказала жена, и он с благодарностью посмотрел на нее. Он думал, что она станет возражать: в телеграмме было лишь одно, взволновавшее его слово: «заболела», но это слово в сущности ни о чем не говорило, мать у него была в том возрасте, когда от болезней никто не застрахован. Но жена сказала: «Надо ехать…» И это было хорошо. Это было хорошо еще и потому, что тем самым жена дала понять, что понимает его обеспокоенность и не имеет ничего против, если он теперь же и поедет в деревню.

– Я соберу тебя в дорогу, – с удивлением разглядывая шпильки, которые все еще были у нее в руке, сказала жена. А шпильки были тонкие, черные, и он подумал, что жена, растерявшись, не знает, что с ними делать. И он подошел к ней, взял шпильки и положил на стол. Посмотрел на улицу. На белом оконном стекле остались следы от краски. Усмехнулся, вспомнив, с каким тщанием и старательностью красил по весне оконные рамы. Сердилась жена: «Да ну тебя! Лучше бы позвал кого…» – «Вот еще!..» – отвечал, тоже сердясь. Привык все делать сам. Пусть плохо и долго, но зато сам… Он и в детстве… Нет, в детстве, пожалуй, нет… А вот когда учился в восьмом классе… В райцентре тогда жил, у бабки Лукерьи, и говорила она: «А не полил бы ты в огороде? У меня и руки болят, и в спине чегой-то…» И поливал, и в избе мог прибрать… Сначала не по нутру было с веником-то в руках, и дружки-приятели посмеивались над ним: «Запрягла тебя бабка Лукерья… Хитра!..» И сам знал, что хитра… А попробуй-ка откажись: теперь же и за стол сядет, начнет выводить каракули: «Приезжай-ка, родимая, и посмотри на своего-то…» Бывало, и приезжала мать, и всякий раз находила такое, отчего ему становилось и горько, и стыдно… «А другие, с кем в седьмой класс бегал, в колхозе не последние и родителям помогают. Не то, что ты…» Бывало, и сахару привозила, и хлеба, но чаще даст денег немного. Зачем баловать?.. Смолоду умей беречь копейку… Учись, скажет, и бабке Лукерье помогай, и уедет.

Помогал, отчего ж нет?.. А потом и на пристани стал подрабатывать, райцентр-то на самом берегу реки, стоит услышать, что пришел с низовьев пароход, сейчас же и бежит туда, и с матросами судачит за жизнь, и ящики стаскивает на берег… Не обижали. Уж и сам мог пойти в магазин и купить чего-нибудь послаще.

– В деревне у нас была семилетка, – сказал он, все еще глядя на улицу. – И десятый класс я заканчивал в райцентре. И писал статьи… Ну не статьи – статейки, быть может… Хотел стать журналистом, была у меня и такая мечта. И учителя говорили, что мне надо учиться дальше. Вот я и не остался в колхозе и поехал…

– Я знаю, – сказала жена. – Я уже слышала об этом.

Он и не сомневался, что слышала, а только появилось желание еще раз напомнить об этом, нет, не из тщеславия, журналистом он ведь все равно не стал, а получился из него преподаватель техникума, и у него есть ученики, которые и после окончания техникума не забывают его, пишут… У него появилось желание напомнить об этом потому, что жена умела понять его и сказать такое, отчего на душе становилось спокойнее. И он ждал, но она молчала. А скоро и дети проснулись и стали собираться в школу. Двое их у него. Старший нынче заканчивает школу, а младшая только в этом году познакомилась с букварем. Они были очень похожи друг на друга, светлоголовые и курносые, а еще они были похожи и на него, и на жену. И, когда ему случалось идти с ними по улице, знакомые при встрече всякий раз говорили: «Ты посмотри-ка, а ведь они вылитые ты…» Но ведь сам-то он был и русоголов, и глаза у него узкие. Впрочем, то же самое знакомые при встрече говорили и жене. И он думал, что они не лукавили. Здесь имел место тот в сущности нередкий счастливый случай, когда дети взяли от родителей многое, быть может, самое характерное, отчего и были похожи на обоих.

– А я еду к бабушке, – сказал он. Старший промолчал, а младшая заволновалась, и слезы выступили у нее на глазах.

– Хочу к бабушке, – сказала она, подойдя к нему. – Хочу к бабушке, я ни разу не видела ее…

Нет, однажды внучка видела бабушку, но тогда она была маленькой и не помнила… Приехали, а мать в огороде возилась, хотел помочь, но она сказала:

– Не надо… Я сама…

У сестры – дети, целый выводок, погодки… И мать то и дело с ними, а его дочку вроде бы и не замечает. Стало обидно. Уехал поздно вечером, последнею электричкой.

Он смотрел на дочку, но не ее теперь видел – себя… И был пацаненок не то чтоб лихой, а и робким не назовешь. И была война. Она шла уже три года, но он не знал этого, в памяти жил лишь последний год. Пацаненок был мал и только недавно понял, что идет война, и его отец на фронте… Как-то листал альбом с фотографиями, глядь, а там – солдат, и ордена у него на груди… Спросил у матери: кто такой?.. И сказала она: твой отец, папка… «Папка…» – проговорил чуть слышно. Слово было непривычное, и не только для него… В их доме, а жили они тогда в городе, мало у кого был «папка…»

Теперь он знал, что у него есть «папка», и он стал ждать его. Но кончилась война, у соседей чуть ли не каждый день «встретины», а отец все не возвращался. И писем от него тоже не было. Как в воду канул… мать и в военкомат ходила, и писала куда-то… Все без толку. Плакала ночами, прижмет его к груди и плачет. Сестренка, та постарше была и больше понимала, случалось, и говорила матери: «Хватит тебе. Вернется отец. Куда денется?..»

И вернулся, но уже в конце сорок шестого… А сначала вернулся тот, другой… дядей Васей звали, и жил он в соседней квартире со старухой матерью. Стал к ним захаживать; и леденцов, бывает, принесет, и кусок сахару отколет… «Берите, детки, пользуйтесь. Я добрый…» Сестре это нравилось, а ему – нет… Говорил матери: «И чего он ходит-то? Чего ему надо-то?..»

Знать, было надо… Как-то играл во дворе, и тут подошел к нему кто-то из пацанов постарше, сказал; «А дядя Вася в отцы тебе метит!..» И заныло сердце, и злость такая… Хорошо, оттащили от пацана, а не то… Вечером дядя Вася пришел, улыбается в усы, а усы у него длинные, желтыми кольцами загибаются у рта. «Принимайте, – говорит, – Гостя…» И мать довольна, велит налить чаю. Отчего бы и не налить?.. Сбегал на кухню, нацедил из самовара, а подле самовара банка стояла с солью. Недолго мешкая, отсыпал в стакан и к дяде Васе: попробуй испей!.. Дядя Вася отхлебнул из стакана, и лицо у него сделалось кислое, и усы завяли. Мать спрашивает: что с тобой?.. А потом и сама, отпила из стакана, и сейчас же за пряжку… Дядя Вася мужик умный, надобно, говорит, поучить мальца, меня и то не баловали… Не плакал, нет, и глаза нехорошо блестели… Это потом, много лет спустя, мать говорила, что у него глаза тогда нехорошо блестели…

Было. И это тоже было… А теперь у самого дети и жена… Глянула на него и, судя по тому, как улыбнулся виновато и со смущением, поняла, что он весь там, в прошлом… Но он уже очнулся, сказал:

– Так я еду?..

Жена сходила на балкон, принесла хозяйственную сумку, открыла холодильник. Вчера была зарплата, и вечером они успели съездить на колхозный рынок.

– Зачем ты?

– Не мешай, Черных, – сказала жена. – Я знаю, что делаю.

И он не стал спорить. Он был уверен, что жена лучше знает, что надо, а чего не надо… Они жили вместе уже более двадцати лет, и все это время она умело справлялась с домашними делами и не жаловалась, что ей надоело стоять в очередях и бегать по городу с сумками.

Было без пяти девять, когда Черных приехал на вокзал. До отхода электрички оставалось десять минут. Черных отыскал скамейку, присел с краю, поставил подле себя сумку. Огляделся. Было сумрачно, и на старых плитах перрона тускло блестели лужи. Вот и тогда, много, теперь уже очень много, лет назад, было сумрачно, и в серых выбоинах асфальта стояли лужи. С утра мать сказала: «Нынче пойдем на вокзал встречать отца…» Но могла сказать и накануне, он с вечера приметил на столе солдатский треугольник и почему-то решил, что это от отца… Все еще не могла простить ему той шалости. Впрочем, была ли это шалость?.. Теперь он и не скажет даже… У дяди Васи зажигалка что надо: и белый стальной корпус посверкивает, и синий огонек тотчас же и выскочит, стоит только нажать вон на ту черную кнопочку. Не раз уж приглядывался к ней. Хороша!.. Пацаны говорят: трофейная… Вечерком улучил момент, когда дядя Вася, развалившись на кровати, задремал… А зажигалка на коленях у него, маленькая, так и посверкивает. Стоит только протянуть руку – и твоя… И протянул, чего ж?.. Небось не из тех, кто робеет. Да и нужна зажигалка. Очень. Был у них во дворе парень, вдруг понравилось ему угощать: то жмыху принесет, то ломоток хлеба… «Бери, Кеха, я не жадный…» А потом как-то говорит: «У дяди Васи зажигалка что надо. Достань!..» Пробовал отказаться, но тот и слушать не хочет. Верни, говорит, в таком случае все, что я давал тебе… А как вернешь, когда взять неоткуда?..

Утром дядя Вася хватился зажигалки, шум поднял на весь дом, потом говорит матери: «Хотел остаться у вас насовсем, но теперь уж не останусь. Не ребенок у тебя – звереныш какой-то, смотреть на него противно!»

Тут уж и мать рассердилась, вытолкала за порог: «Катись, миленочек! Чтоб духу твоего здесь не было!..» А когда Дядя Вася закрыл за собою дверь, принялась за сына. Ох, и досталось тогда ему!.. Но перетерпел и это. Понимал, что виноват. Зато и радовался, узнав наутро, что дядя Вася уехал из города. На север куда-то…

«Нынче пойдем на вокзал встречать отца…» А на дворе осень сорок шестого, и пацаны удивляются: «Подзадержался, Кеха, отец у тебя. С чего бы, а?..» Если бы знал, с чего…

Ближе к полудню пришла с работы мать, наскоро поели и поехали на вокзал. Долго ждали, когда придет поезд, все глаза проглядели… На перроне гуляет ветер, а он в одном пиджачке, продрог так, что зуб на зуб не попадет. Мать велит пойти в здание вокзала, погреться. А он ни в какую… И светло на сердце и томительно. «Интересно, какой у меня отец?.. Наверно, геройского виду, и не подойдешь к нему сразу?..» Но ничего, подошел… Может, потому и подошел сразу, что не было в том солдате, которого мать увидела издали, ничего такого… геройского… Солдат да солдат, и медали на груди, есть даже орден… И шагнул к нему солдат, и сказал негромко:

– Здравствуй, сынок!..

Долго привыкал к отцу: тот все больше сидит у окна и слова-то из него не вытянешь. Уж годы спустя узнал, что был отец тяжело ранен в последние дни войны, попал в госпиталь. И писать не захотел. Думал, не выживет. Но врачи поставили на ноги, сказали: езжай домой…

А раны на теле отца еще не скоро зажили. И спал он плохо, бывало, среди ночи поднимется с постели и ходит по комнате, ходит… И с памятью у него что-то… И скажет вдруг: «А пойдем-ка в роту. Небось командир заждался…» Случалось, и сына не узнавал, спрашивал: «Ты чей?» И потом долго смотрел на него.

А на перроне засуетились, заспешили… Черных увидел, что подошла электричка, поднялся со скамейки. Ему повезло. Оказавшись в вагоне, отыскал себе место, да еще возле окошка. Затолкал сумку под скамейку, огляделся… В вагоне было много народу, все больше парни с горбовиками да молодые женщины с кошелками. Черных вспомнил, что и он с женою собирался в субботу съездить в низовье реки: места там чудные, есть и брусника… Не часто случается бывать, за городом. Все дела, дела… Но, уж если случается, тут-то и забывает обо всем, готов с утра до ночи, не зная усталости, ходить по лесу. «И откуда в тебе столько прыти?..» – бывало, смеясь, спрашивала жена. И он тоже смеялся, и отвечал: «Не забывай, что я из деревни…» Черных вздохнул, глянул в окошко. Шел дождь, и серые плиты перрона словно бы ожили, зашевелились… «А ведь в тот раз тоже шел дождь, – подумал Черных, – когда мы уезжали из города». Он помнит, он все помнит, словно бы это было недавно.

Проводить пришли пацаны, а вместе с ними и тот парень… И лицо у него было смущенное, недолго рылся в карманах широких, с красными заплатами на коленях, штанов, протянул зажигалку, ту самую… «Возьми, сказал, и не сердись на меня. Ладно?..» И он взял зажигалку, взял, чтобы тут же и отдать ее. А потом заплакал, и пацаны не удивились, и никто не усмехнулся даже: «Не переживай. Еще встретимся…»

Но они не встретились больше. Странно, что они не встретились больше. «Как же это могло случиться?..» – недоумевая, спросил у себя Черных. До него только теперь дошло, что он ни разу не был подле дома, где жил когда-то… Не хватало времени? Да нет, конечно. Просто и в голову не приходило, что где-то живут пацаны, которых он знал раньше и которые, быть может, до сих пор помнят о нем. А он… Отчего же так получилось, что о пацанах-то он и позабыл? Впрочем, нет, пожалуй, не позабыл, а в будничной суете не умел оглянуться назад, подумать… И надо было случиться чему-то из ряда вон, чтобы увиделось давнее, и заныло сердце, и стало горько.

А город остался позади, и электричка шла, мерно и несуетливо покачиваясь из стороны в сторону, и в вагоне люди устроились кое-как и уже начали приглядываться друг к другу. Черных оторвался от окошка и посмотрел на соседа справа и тотчас узнал его. Был сосед из той же деревни, где теперь жила мать. Встречались как-то… Веселый да шустрый, жил сосед легко, сам говорил: «Жена у меня есть? Есть… Дети есть? Есть… Изба есть. Корова. Работа… И ладно… И ничего мне больше не надо. Живу…»

Черных узнал его сразу и не прочь был поговорить с ним, но сосед в эту минуту увидел кого-то, вероятно, знакомого, и было до него не так уж и близко, но это не смутило соседа, и он стал громко переговариваться с ним. Черных прислушался: огород… ездил в город на рынок… картошка упала в цене… прогадал… – и расхотелось говорить с соседом. К счастью, тот, кажется, не узнал его. Черных снова отвернулся к окошку и сквозь тусклое стекло увидел синюю стену нерослых, с толстыми венами суковатых ветвей, рядок к рядку, деревья, и это напоминало что-то давнее…

И был он тогда молод, и шел по узкой, изъеденной дождями проселочной дороге и видел перед собою синюю от влажного августовского воздуха стену леса, за которой сразу же, стоило дойти только, лежала деревня. И был он не один… И оттого, что был не один, чувствовал себя счастливейшим из смертных. Ему никогда не было так хорошо и так радостно. «Ты потерпи, еще немного осталось». И она виновато улыбалась и говорила: «Чего ты, право?..» Но он не мог не беспокоиться за нее. Они были первый год женаты и ждали маленького. Он смотрел на нее… небольшого роста, с коротко, под мальчишку, стриженными волосами, она казалась хрупкой и слабой, и взял бы ее на руки, если бы она позволила. Но она была строга с ним, вовсе не считала себя слабой и думала, что умеет постоять за себя. Только он не очень-то верил этому. Подзадержался как-то с приятелями, а домой пришел потемну. Увидела его, побежала навстречу, и слезы были у нее в глазах, когда заговорила: «Ну, зачем ты?.. А я-то думала, я-то думала, уж не случилось ли что…» С того дня и думать не смел задерживаться…

И шел он по узкой проселочной дороге и мысленно говорил с матерью, и она понимала, как хорошо у него на душе, и радовалась вместе с ним. «Мама, говорил он, вот жена моя, и я очень люблю ее. И я думаю, что ты тоже полюбишь ее… Ты ведь умница, и все знаешь, все видишь…» Он говорил с матерью, но вовсе не с той, какою помнил ее. Он говорил с матерью, образ которой создал в своем воображении, и было легко с нею, и не надо было следить за собою, чтобы, не дай-то бог, сделать что-то не так. И был образ, который создал в воображении, так ярок, что заслонил собою все, что он помнил о матери. А Машенька волновалась, она еще не знала его матери и боялась, что не понравится ей, и ему казались смешными эти страхи. «Ты и не думай, – говорил он. – Мать у меня…» И он почти успокоил ее, но после этого самому стало тревожно, не мог понять, откуда идет эта тревога, потому что и сам поверил в образ, который создал, и уж не радовало, что подошли к синей стене леса. Вот в таком душевном состоянии он спустился в таежный распадок, недолго шел тихой деревенской улицею, остановился подле добротной бревенчатой избы, открыл калитку… Мать стояла посреди двора и с недоумением смотрела на него, быть может, и не узнала сразу… Они не виделись почти шесть лет.

– Мама, – сказал он. – Здравствуй, мама…

И она потянулась к нему и заплакала. Стало легко и отступила тревога, будто и не было ее вовсе.

– А это Машенька, – сказал он, когда мать успокоилась и сделала шаг в сторону, разглядывая его. – Жена моя. Знакомься…

Мать, кажется, не услышала или сделала вид, что не услышала, но все же подошла к Машеньке и что-то сказала, вроде того, что ей очень приятно и ни о ком другом для сына она и думать не смела. Потом они зашли в избу, и мать провела их в комнату, усадила на диван: «Побудьте пока тут, скоро ребята пожалуют… отец…», – а сама пошла на кухню.

Ближе к вечеру появились сестры да братья, пятеро их у него, а меньшему двенадцать лет. Он долго приглядывался к ним, думая, что никого из них, разве что старшую сестру, которая приехала к матери вместе с мужем да с дочкою, в сущности не знает. Уж так получилось, что они росли без него, а он сначала заканчивал среднюю школу в райцентре, потом служил в армии, а вот теперь учится в институте… Он приглядывался к ним и не знал, о чем говорить с ними, а говорить о чем-то надо было: вон и старшая сестра начинает хмуриться и тонкие пальцы рук ее с острыми кинжальчиками ногтей бегают по матерчатой обшивке дивана. А она такая, он помнит, чуть что не по нраву, сейчас же и вспылит. И он, почувствовав это, начинает говорить бог весть о чем, скорее о том, о чем и говорить-то не надо бы… О житье в институте, да как им с Машенькой непросто оборачиваться на стипендию и еще о том, что ему приходится подрабатывать на вокзале ли, на пристани ли (ведь только за комнату, которую они снимали на окраине города, приходилось платить триста рублей… нет, нет, это старыми, теперь уже не триста, а тридцать, но и это побольше той стипендии, которую получает Машенька)… Он видел, что сестра не перестает хмуриться, и это раздражало, и он не выдержал бы и сказал бы такое, чтобы она перестала смотреть на него насмешливыми и чужими глазами, отчего на сердце появилась тревога, но рядом была Машенька, и она была в таком положении, что ей нельзя волноваться, и он сделал над собой усилие и сдержался. А все же обидно, что сестра не оставляет этой своей памятной ему манеры казаться лучше других, умнее других, красивее других. Она всегда-то была шустра и говорлива и умела понравиться, и людям по душе было это, и они часто, встречаясь с матерью, не скрывали своего восхищения ее дочерью. И это, в конце концов, сделало свое дело, и уж мать стала ставить в пример сестру. «Ах, господи, – говорила она. – И почему бы тебе не быть равным во всем сестре?..» А он не хотел быть равным ей: уж он-то знал, что с малых лет она была лукавой и дерзкой. Но и в сестре было такое, что нередко заставляло думать о ней с нежностью, и он бы теперь хотел, чтобы все это выплеснулось наружу, и сестра подошла бы к Машеньке и сказала: «Милая, ты, наверно, устала, пойди в ту комнату, отдохни…» Но сестра все так же сидела на диване, закинув ногу на ногу, и смотрела на него насмешливыми и чужими глазами. И это с каждой минутой раздражало все больше. Но пришел с работы отец, и он поднялся ему навстречу и обнял… Отец сильно постарел, и волосы на голове были белые-белые, и руки были маленькие, слабые. А он помнил, когда у отца были сильные и крепкие руки, и он, случалось, держал его на руках даже в те годы, когда у отца еще не зажили раны на теле. А вот теперь он увидел худые, с острыми казанками пальцев руки, и слезы выступили на глазах, и он не стыдился их, прижал голову отца к груди и долго стоял так, не в силах сказать слова.

А потом они сели за стол, их было много, и все они говорили и спорили, и он узнал, что братья работают в колхозе и даже меньшой, случается, помогает им и что о них по деревне идет добрая слава. Он узнал об этом только теперь, и ему стало грустно: братья не писали ему, и мать тоже, хотя он не забывал о них и слал открытки ли, телеграммы ли к праздникам, и он сказал об этом, и братья удивились, а мать рассмеялась: «Эк-ка… Надо ли переводить бумагу, небось есть дела поважнее».

За столом было весело, но это было то веселье, когда каждый старался вольно-невольно следить за собою и за своими словами, потому что подле них теперь есть чужой, и они ни на минуту не забывали об этом. Чужой за столом была Машенька. И оттого ему не было весело, и он изредка смотрел на Машеньку и чувствовал, она понимает, что происходит. И вечером, когда мать разбирала постель, она вдруг обернулась к нему, спросила:

– А вы как будете спать… вместе?

И он покраснел и не знал, что ответить, а рядом была Машенька, она тоже смутилась и ушла.

– Значит, вместе… – помедлив, сказала мать, спросила: – Отчего же так… и свадьбы не было?

– Свадьбы не было, – сказал он. – Но пришли друзья, и мы хорошо посидели. Я ведь писал и просил, чтобы ты приехала. Но ты даже не ответила. Зато приезжала Машенькина мать и была довольна, что у нас все, как у людей…

Мать перестала взбивать подушки, слушала. А потом ушла в маленькую комнату, через минуту позвала и его:

– Вот вам кровать… Отдыхайте.

Она, кажется, была недовольна тем, что он сказал. Он и сам чувствовал, что не надо было этого говорить, но молчать не хотелось. Разом все вспомнилось: и то, как ребята в общежитии получали письма из дому, и как радовались при этом, и как грустно было ему самому оттого, что никто не писал. И он нередко думал: «Почему у нас так в семье: и мать не напишет и другим не велит? Почему?»

Он не знал этого тогда, не знал и теперь. Впрочем… Старшая сестра как-то рассказывала: «Приехала я к матери и говорить стала, отчего от нее ни весточки, обидно же… Мать тогда и сказала: «Вот ты приехала, и ладно. А если б получала письма, обо всем бы знала и не приехала бы: неинтересно уж».

Может, и так, а может, и нет… Отец заглянул в комнату, поманил его пальцем, и они вышли из дому, и уже во дворе отец стал спрашивать о Машеньке: кто она, откуда да чьего роду-племени?.. И ему было приятно. Там, за столом, никто не спросил об этом. И он начал рассказывать, и отец слушал и улыбайся, а потом сказал:

– И ладно, что женился. Девка-то по тебе вроде бы… А то бывает, что и ошибутся, зато всю жизнь и маются. Надо будет замолвить матери словечко за Машеньку, как бы ненароком не обидела…

Отец всегда-то был добр и уступчив, а только вряд ли в тот день замолвил за Машеньку слово. Робел перед матерью.

Проснулся утром, когда братья собрались на работу, мать оказалась подле него, спросила:

– Так, стало быть, это и есть твоя жена?

– Да…

И еще спросила:

– Не собираешься поработать месяц-другой?

– Собираюсь. Мне нужны деньги, скоро появится маленький… Думаю, что сын. Но рад буду и дочке.

Мать поморщилась:

– На сплаву станешь работать. И жена будет при тебе. Чего сидеть дома?..

– Нет, Машенька будет дома. Ей нельзя…

– Нельзя так нельзя, – сказала мать. – А только я в ее годы…

И он стал работать на сплаву: разбирал вместе с другими штабеля, скатывал в реку бревна… Уставал сильно, к вечеру об одном только и мечтал: как бы добраться до кровати. Но дома ждала Машенька, и глаза у нее были грустные, а дней через пять она сказала:

– Не могу больше. Не могу… Давай уедем.

Он и сам видел, не по душе матери пришлась невестка: слаба телом и немногое умеет по крестьянству… Мать, не таясь говорила об этом соседке, и он слышал… Знал, нелегко Машеньке, и все же просил ее «потерпеть». Но однажды она прибежала на реку, где он работал, вырвала из рук багор, навалилась на него плечом, норовя вытолкнуть бревно из штабеля, и все шептала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю