Текст книги "Струны памяти"
Автор книги: Ким Балков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
– Вон он твой… глянь-ка!.. Коробочка! – хохочут, черти…
Делать нечего, подхожу, здороваюсь…
– Ну, ну, – говорит. – А чего невеселый-то и глаза прячешь?..
– Какое уж веселье! – восклицаю и дерзко оглядываю пацанов. – Они-то, дружки мои, приятели, знаете, что натворили?.. – Пацаны, чую, насторожились, а мне того и надо, говорю едва ли не торжественно: – Записали тебя в герои, ну, в те, которые вышли из книжек. Каково, а?..
Пацаны, замечаю краем глаза, делают шаг назад, готовые в любую секунду сорваться с места: Шутик шутить не любит, при случае и палкой может огреть, вон она в руке у него, не расстается с нею, вроде тросточки… Правда, не припомню, чтобы он опирался на нее при ходьбе, все еще легко ходит, бойко, а палку чаще под мышками держит… Но ладно!..
– Ишь, выдумали! – говорю, показывая на пацанов. – Стыд потеряли. Черти полосатые!..
– Сразу и черти, – не соглашается Шутик. – Я, может статься, кхы… кхы… и есть этот самый… ну, герой-то…
– Ты геро-о-ой?.. – Сумка падает в снег, левый глаз вдруг начинает чесаться, тру его варежкой. А пацаны (чего уж там!..) довольны, разом отодвинули меня в сторону, окружили Шутика, кричат, перебивая друг друга:
– Герой! А то как же!..
Не по мне долго удивляться, и вот уж, расталкивая пацанов, подхожу к Шутику, говорю:
– А рассказал бы ты, дед, про свое геройство? Небось интересно!
– Почему бы и не рассказать?.. – задумывается, перебирает руками палку: – А, ладно, – говорит наконец. – Пошли до моего дому.
Не все пацаны любознательны. Если мне не изменяет память, втроем двигаемся за Шутиком, по дороге спрашиваю:
– А чего же, дед, коль ты такой герой, хозяйство-то не завел? Во дворе, небось, пусто?..
– Пусто, – кивает головою Шутик. – Все недосуг, паря… Было время, на мировую революцию курс держал, а потом на социализм. Тут, брат, не до личного хозяйства!..
Изба у Шутика старая-престарая, и бревна кое-где, по самому низу, повылазили, а под окошками, из пазов, торчат разноцветные тряпки, и ленточки от них падают на завалинку. Мало на деревне ладных домов, но уж и другой такой избы тоже нету. Не зря, поди, мужики-балагуры прозвище ей дали сказочное: избушка на курьих ножках… И впрямь на ножках… Завалинка-то по самому центру поднята, а уж ближе к углам – щели, и ветер гуляет в тех щелях, а не то одурелая собака забьется на ночь…
Шутик открывает калитку, придерживая ее рукой, иначе нельзя: рассыплется – не соберешь… Проходите, говорит, гостями будете, говорит, а сам с опаской поглядывает на дверь, что висит, латаная, над низким крыльцом, на который падает избяной дух. Сеней нету. Еще дед Шутика, по слухам, большой вольнодумец, прибывший в нашу деревню с Вологды, отчаявшись сыскать у соседей лошадь, пустил их на дрова.
Опасения Шутика не оправдываются. Шутихи нет дома, он, радостно потирая руки, велит ставить на стол… Я уже бывал в этой избе и потому привычно снимаю с плиты чайник, разливаю по кружкам бурую, пахнущую шипишкой жижицу, шарю в шкафу, прибитом к стене, и, ничего не найдя, с недоумением гляжу на Шутика. Тот с минуту молчит, говорит, вздыхая:
– Третьеводни сожрали последнюю корку. – Помедлив, добавляет уже энергичнее: – Я говорил старой ведьме (это он о Шутихе): а вдруг пожалуют гости?.. Куда там!.. Здорова жрать!.. Но да и хороший чай – делу зачинка…
Отхлебываем из кружек, во рту делается горько и вязко, зато тепло разливается по всему телу. Поглядываем на Шутика, который старательно пьет чай и не торопится рассказывать про свое геройство. Знаю, пока не управится с чаем, не жди от него этого. К еде Шутик относится спокойно. Но уж коль окажется в руках кусок хлеба, будет жевать его медленно и деловито, и малой крошки не уронит на пол.
Но вот Шутик допивает чай, отставляет кружку, разглаживает бороду короткими скрюченными пальцами, посматривает на нас маленькими хитрыми глазами:
– Стало быть, так. Про геройство, значит?.. Ну, ну… Было и геройство. Отчего ж не было? Вот, к примеру, сидим на Шаманском перевале, костры жгем, дожидаемся беляков. А ночь – ух ты!.. В двух шагах ничего не видать!.. И на душе – кошки скребут, страху-то… Но – сидим, потому как – надо… В каком другом месте его, Каппеля-то, черта с два остановишь, а тут хорошо, дивно: с одной стороны – река, с другой – горы… Ладно! – Загораются глаза у Шутика: что-то будет… знай держись!.. – Не все мужики одолели в себе страх. Были и такие, что ушли в лес, от греха подальше… Но я – ни-ни, потому как Шутиковы – народ особенный, можно сказать, сызмальства влюбленный в революцию. И дед у меня, и прадед… – Но тут Шутик замолкает, с опаской смотрит на дверь, глядим туда и мы и видим Шутиху, худую, в короткой стеганой телогрейке. Говорит насмешливо:
– Эк-ка! Эк-ка… Да ты хошь раз видел вблизи беляка-то?.. Помню, помню… И впрямь в ту ночь жгли костры на перевале, только зачем?.. Увидали разъезд беляков, так, и котлы с варевом оставили на перевале. И ты среди них был. Вояка!..
Шутик поднимается из-за стола, делает шаг-другой в сторону старухи, но останавливается, говорит хмуро, оборачиваясь к нам:
– Ишь, старая ведьма, будто понимает в революции, и чешет, и чешет. Поганый у ее язык, из-за этого ее языка и маемся…
– Че-го?.. – настораживается Шутиха и, тихонечко да мягко ступая по скрипучим половицам, приближается к Шутику, но тот не дожидается, когда она окажется подле него, с излишней торопливостью подходит ко мне: «Подвинься-ка, я тут сяду…» и опускается на лавку. Шутиха, едва приметно, одними глазами, улыбается, тянет руки к печи…
– Видали! Не успел я и рта раскрыть, а она тут уж как тут, – с огорчением в голосе говорит Шутик. – Нюх у нее, что ли, такой, навроде как собачий?.. Всякий раз оборвет на самом интересном месте.
– Я те покажу – нюх!.. – негромко говорит старуха.
Шутик сникает, но мы не уходим, ждем, когда он придет в себя и начнет рассказывать дальше. Не дожидаемся, поднимаемся из-за стола… Но выйти со двора не успеваем: Шутик выскакивает на крыльцо, в курмушке, подзывает к себе… А потом мы стоим за углом, подле магазина, глядим в рот Шутику.
– Эх, ведьма! Ну, ведьма! Погоди уж, задам уж… – торопливо, зябко поводя плечами (небось зима на улице-то), говорит он. – Стало быть, так… Это я все про свое геройство, ну, там, на перевале… А старухе не верьте: врет. Где еще и быть моему геройству, как не там?.. Ну вот, значит… Видим – разъезд… Кони – чудо! Лютые!.. Прут прямо на нас, и тут, братцы, скажу вам: кое-кто и впрямь в штаны… М-м… Но только не я, вскакиваю с земли, бегу навстречу, а в руках у меня берданка, и глаза бешеные, сам чую: черт не страшен!.. Даешь, кричу, мировую революцию!.. И – вижу: поворачивают казаки. Не выдержали, значит, моего напору. Слабаки!.. Да и то сказать: они чего пуще всего боятся-то?.. Думаете, пушек там иль штыка?.. Кабы так! Правдивого слова, сказанного от сердца, пуще всего боятся. – Шутик подергивает пальцами рыжие, с сизым оттенком, усы: – А я в тот раз орал, мать вашу… не приведи как… Вот и испужались казаки, и ходу назад… А я что ж, постоял-постоял, да и пошел обратно, и только тут заметил, что один я по перевалу бежал, никого рядом-то… И подле костров никого. Расстроился, страсть! Надо же так, а? Леший и видел мое геройство, сказывать стану, не поверят. – Трет ладонью глаза: – Вон и старуха… Сами небось слыхали?..
– Да, геройство, – помедлив, продолжает Шутик и победно оглядывает пацанов. – Его, как понимаю, с малых лет надо заиметь в себе, и тогда сам черт не страшен. – Застегивает на груди телогрейку, потирает озябшие руки. – У соседа вчера телку задрали волки на опушке леса. Ну там, помните, где стоят колхозные зароды? Ходил, смотрел… Не дочиста прибрали волки-то… Стало быть, еще вернутся. Никак, в эту ночь и вернутся, а?.. – И вдруг предлагает: – А что, если нам сходить ночью на опушку леса и поглядеть?.. То и будет геройство!
Пацаны, разинув рты, таращатся на Шутика, а у меня в спине зачесалось – мочи нет… Кручусь вьюном.
– Э, слабо, – говорит Шутик. – Я-то думал…
– А что, пацаны?.. – говорю негромко, надеюсь, не соблазнятся, уйдут, но не тут-то было.
– Ладно, – говорят пацаны к радости Шутика. – Быть по-твоему, дед…
Уговариваемся встретиться потемну, расходимся…
Часу в седьмом выхожу из дому, на улице встречаю пацанов, тех самых, что напросились поглядеть на волков, вяло перекидываюсь с ними словами. В душе что-то вроде робости… Я так и этак уговариваю себя, а не могу настроиться на геройский лад, к тому же боюсь, влетит от матери за ночные хожденья. Присматриваюсь к пацанам: храбрятся, и одеты тепло, а вон тот, с краю, даже обвязал шею женским платком.
Издали слышим: в избе у Шутика дым коромыслом… Не удивляемся, привыкли. Шутик считает Шутиху злой да без сердца, которая с утра до ночи ест его, бедного, поедом. Но я так не думаю, то есть я не думаю, что Шутиха не имеет сердца. Она уважает коров и, считай, всех на деревне знает по кличке. Помню, Машка у нас потерялась… корова… а дело-то к отелу. Мать – искать… Нету! И – в слезы… И у меня комок подступил к горлу… Маша-Маша, кормилица наша… Трое суток ходили с отцом по степи да по лесу. Едва нашли… А подойти к Машке… Попробуй-ка!.. Теленочек подле нее, худоногий. Одичала. «Машка, Машка, – говорит отец. – Ну, чего же ты, дура?..» Ни в какую… не подпускает, вроде бы все слова перезабыла ласковые. Вот тогда и позвали Шутиху. Пришла, рослая, и туесок у нее в руке… «Машонечка, не дури… Слышь-ка…» И все ближе, ближе… а потом выплескивает из туеска на коровью морду что-то жидкое, тягучее. Машка дичится, но скоро успокаивается, и вот уже мать подходит, гладит ее, плача.
Вот и думаю, когда б не было у Шутихи сердца, разве Машка подпустила бы ее к себе?..
Долго ждем Шутика. Появляется на крыльце, разгоряченный, аж борода трясется, а следом за ним летит на снег курмушка. Шутик подбирает ее, натягивает на себя, жалуется:
– Я что, не компанейский мужик, да?.. Эх-ма!..
Выходим за околицу, тьма-тьмущая, ни звездочки… Отсюда до тех зародов километра полтора, но если бы теперь спросили, куда идти, я не сумел бы ответить. Робость ли тому причиною, другое ли что-то, не знаю, только чувствую себя плохо. Когда б сказали: ну их, волков, пошли домой, – согласился бы с радостью… Хотя и сам этого не предложу, умру лучше…
А вот и зароды… Отталкивая друг друга, пытаемся забраться наверх. Шутик не отстает от пацанов, пихается почем зря и первым оказывается на зароде, спускает оттуда жердину: «Лезьте по ей, подержу…» Голос у него дрожит, когда он говорит эти слова, и мне становится и вовсе жутко. Уж и не помню, как забрался наверх. Падаю в сено подле пацанов, надвигаю на глаза шапку. Пахнет рогульками, клевером, прелью, и мало-помалу я успокаиваюсь. А Шутика не видать, подевался куда-то. Но нет, вон он… «Раздвиньтесь-ка, – говорит ласково. – Я посередке лягу…» Пацаны нехотя уступают ему место, и вот он уже лежит рядом со мною, говорит негромко:
– Как думаете, волки не заскочут на зарод?.. – И сам же себе отвечает: – Нет, не заскочут. Высоко…
Не помню, были в ту ночь волки, нет ли… Кажется, были. Огоньки какие-то… желтые, зеленые, белые… Так и носятся, так и носятся по степи. А потом вдруг слышу возле самого уха хриплое, тревожное:
– Волки! Вот те крест, волки!..
Зарываюсь с головой в сено, но сейчас же и вскрикиваю: Шутик больно тычет меня в бок… Отодвигаюсь.
Вот утро настало, мы Нерчинск заняли;
И с боем враги от него отошли…
Неужто и впрямь кто-то поет?.. Выглядываю из-под сена, смутно вижу Шутика… Выводит старательно:
Но мы командира в бою потеряли,
Его на лафете потом привезли…
Одурел, что ли, со страху? Да нет вроде бы… Вон наклоняется, тормошит пацанов, велит и им петь: волки, мол, боятся человечьего голоса, уходят…
Пристраиваемся к Шутику, орем во все горло:
Но мы командира в бою потеряли,
Его на лафете потом привезли…
До утра дерем горло. Хорошо еще, под ногами сено – не стылая земля, а не то замерзли бы… Шутик с самого навала говорил, что на зароде не замерзнем, при желании и поспать можно. Поспать не пришлось, едва развиднелось, внизу появились люди, и среди них отец с матерью да Шутиха, показывает на нас пальцами, велит слезать…
Что потом было дома, и вспоминать не хочется, а вот как Шутиха вела Шутика от зарода, это и теперь еще стоит перед глазами. Подталкивает старика в спину, кричит: «Вражина! Чтоб заместо головы у тебя кочан капусты вырос!..» А Шутик не отвечает, сипит только: п-ш-с… Голосу лишился.
С неделю не выхожу из дому: мать выдерживает характер, не отпускает, ругает Шутика: потерял он в ее мнении. А ведь уважала за то, что ест аккуратно и малой крошки не уронит на пол. Но проходит материна досада, и вот уже я на улице… Пацаны смотрят на меня с интересом, а то и с сочувствием, удивляюсь, не могу понять, в чем дело. И, лишь очутившись подле магазина, узнаю… Оказывается, волки едва не задрали меня, спасибо, Шутик выручил… С обидою гляжу на пацанов: «Да не было этого, ей-богу!..» – «Как же не было, – отвечают, – когда сам Шутик всей деревне рассказывает?..»
Вот так-то… Не мешкая, бегу к Шутику.
Встречает на пороге:
– Герой! – восклицает. – Как есть, герой!..
Шутиха заходит в избу:
– Пойдем, варнак, мыться. Нагрелась уж банька-то…
– Это мы как дважды два, – соскакивает с лавки Шутик. – Организуем самым форменным образом!.. – Семенит к койке, вытаскивает из-под нее сундук, обитый железом, с большим ржавым замком.
Выходим из дому. Шутик придерживает шаг. «Ну, чего ты?..» – ворчливо говорит Шутиха. «А ничего, – лопочет Шутик. – Ты иди, я нагоню…» Шутиха в сердцах машет рукою, удаляется…
– Слышь-ка, парень, – говорит Шутик. – А ты молодцом держался: как на волка-то глянул, ну, на того, что выбежал наперед стаи… Как заорал-то!.. Я после этого рева зауважал тебя.
С недоумением смотрю на него:
– О чем ты, дед?..
– Все о том же, парень. О том же…
– Так не было ж ничего, – почти кричу я. – Не было!
– Как… не было? – обижается Шутик. – Было. Еще как было! Память, видать, у тебя того… кхе-кхе… как у моей Шу… Тьфу!.. старухи. С утра, случается, подметет в избе, а вечером опять за веник берется. Я говорю: чего балуешь, ведьма, подметала ж… А она: и веник с утра не брала в руки. Попробуй докажи. Вот и ругаемся.
Подходим к баньке. Серая, и крыша продавлена, ее построили по настоянию председателя сельсовета за околицей, на берегу реки. По слухам, сказал председатель сельсовета, что банька нам нужна как общественное заведение, чтоб люди меж собой почаще встречались и о делах толковали.
Но не стала банька общественным заведением: у каждого своя есть. Все ж Шутик и Шутиха ходят сюда исправно, и печку топят, и воду с реки носят. Не раз уж им предлагали по-соседски прийти на парок… Но Шутик ни в какую… Из принципа. И Шутиха, уж на что, казалось бы, сильна духом и умеет взять верх над стариком, а тут уступает…
– Ну, ладно, беги, – говорит Шутик. – Я пойду помоюсь…
С неделю я не вижу Шутика: то да се, и алгебру надо подтянуть… А когда прихожу в старую избу по соседству с магазином, застаю Шутика в плохом настроении: уж и навстречу не поднимется, и кружки чаю не предложит…
Я не знаю, что волнует Шутика, но чувствую, нелегко ему теперь со своими мыслями, и говорю:
– А мы с пацанами ходили на Шаманский перевал, играли в красных да белых. И тебя вспоминали, как ты пугнул казаков. Пацаны долго смеялись.
– Ну, ну, смеялись, значит?..
– А-га, – говорю, но тут же замолкаю: обидеть можно… – Да нет, – добавляю поспешно, – не то, чтоб смеялись, просто… радовались, что ты такой ловкий.
– Завтра день Советской Армии, – неожиданно говорит Шутик. – А старухи нету… Уж из клуба прибегали, спрашивали: буду ли выступать?.. Надумали дать слово двум поколениям воинов, но на деревне никого не найти из первого поколения. Получается, один я такой…
– Приедет бабка, – говорю я. – Куда денется?
Шутик задумывается, прикрыв ладонью глаза, а в это время открывается дверь и в избу входит Шутиха. Она в серой овчинной шубе, подпоясанной ремнем, ставит на стул баул, выпрямляется… Шутик как-то совсем по-бабьи охает, срывается с места, спешит навстречу… Останавливается подле супруги, взъерошенный, ростом едва ли не по плечо ей, лопочет:
– Потерялась… А тут жди…
– Сестренница приболела, а у нее корова, козы… Доглядеть некому.
В глазах у Шутихи я вижу радость и удивляюсь: всегда-то вроде бы как выстуженные, холодком от них тянет, а теперь светятся… И в голосе что-то непривычное, ласковое, когда спрашивает:
– Ну, как ты тут без меня?..
Шутика не надо просить: и говорит, и говорит… И на Шутиху поглядывает, и пальцем грозит: не завела ли там, в райцентре, хахаля?.. Смотри, допрыгаешься!.. Шутиха улыбается и тоже говорят… Слушаю их, и не по себе становится: что-то ненормальное вижу в их воркотне, смешное что-то и вместе грустное.
На следующий день иду с пацанами в клуб. Шутик уже на сцене сидит за красным столом, подле него фронтовики с орденами да медалями, а сам он в красноармейской шинели и в буденовке… Помню, жаловался: «Гимнастерка вся протерлась, уж и не выйдешь…» Оттого, видать, и сидит теперь в шинели, а небось жарко: в клубе натоплено по случаю праздника…
Фронтовики один за другим подходят к трибуне, припоминают к случаю: «Уж я и так его, и этак, а он настырен, не сдается. Но, слава богу, одолели-таки…» Я слушаю и не слушаю, гляжу на Шутика, жду, когда дойдет до него очередь. А вот и доходит… Говорит председатель колхоза, он сидит рядом с Шутиком и внимательно разглядывает колокольчик, постукивая пальцем по медному корпусу.
– А теперь перед вами выступит Шутик, прошу прощения, Шутиков… Твоя, значит, очередь, двигай к трибуне…
Шутиков поднимается, лицо красное. Волнуется… Идет к трибуне, подметая шинелью пол. Смешки из зала: «Ты б обрезал ее, что ли?.. Больно велика!» Я обеспокоенно смотрю на Шутика: как бы не вывели его из себя эти смешки. Но не тут-то было!.. Шутик положил на трибуну руки, посмотрел в зал… И лицо уже не красное, а красивое даже… Говорить начинает, и так складно, что я забываю обо всем на свете, думаю: «Надо ж, будто всю жизнь стоял за трибуной, и силу ее знает…»
– Вчера подсчитал со старухою, – говорит Шутик. – Ровно тридцать два годочка прошло с того дня, когда была создана наша армия… красная… советская… И сколько же она за эти годочки сделала!.. Гражданскую войну выиграла – раз… Отечественную – два… Скажу за гражданскую… За эту, недавнюю, говорить не буду, потому что там не был… не участвовал… Сколько было геройства в гражданскую – пальцев у вас у всех, которые теперь в зале, не хватит, чтоб сосчитать, сколько было геройства. В-вот!.. И опять же я… Помню: ночь… Шаманский перевал… похлебка в котле… белогвардейский разъезд и я…
Хорошо говорит Шутик, я слушаю об этом не в первый раз, а все ж интересно, и в голове картины разные… то вижу Шутика с бердянкою в руках, бежит он навстречу казакам, а то вдруг и не Шутика вовсе – себя… Лихой я мужик, оказывается… одно слово – красный партизан!..
Долго говорит Шутик, но под конец голос у него слабеет, и все же слышу:
– Я б и в эту войну отличился… У меня и дед, и прадед – орлы были! И я тоже, стало быть… Но не дали отличиться, в военкомате в те годы работал зловредный мужик, не принял моего порыва. Зря!..
Председатель колхоза пускает в ход колокольчик. А может, и не колокольчик. Кое-кто из пацанов утверждает, что это ботало, и сняли его с жеребца Карьки, прежнего вожака колхозного табуна. Шутик замолкает, поднимает вверх руку, показывает председателю два пальца, красиво у него это получается (у меня дух захватывает), пробует еще что-то сказать, но, видать, сбился с мысли, да и в зале вдруг зашумели, и он уходит с трибуны. Уже садясь за стол, Шутик выкрикивает осипшим голосом:
– Зря!.. Я б показал, кто я есть!..
Вспоминаю, мать сказывала… С самого начала войны Шутик ездил в военкомат, просил, ругался… Но без толку! Тогда он надел на себя красноармейскую форму времен гражданской войны и не снимал ее ни в будни, ни в праздники. Жалел баб, но и слез не любил… «А ничего, добьем гада в его же логове, – говорил. – Так что выше голову, милаи!..» И так часто говорил это, и столько бодрости было в его голосе, что в конце концов изрядно поднадоел бабам, увидят его – и в сторону. А еще, сказывала мать, огорчало Шутика, что приходили мужики с фронта злые да калечные, он им: «Ну как воевали, орлы?..» А они ему: «Шел бы ты отсюда, дед…» – «И что за война? – возмущался Шутик. – То ли дело – мы… Шашки наголо, и шаг-шаг… вперед!.. Красиво… Дух захватывает!..
Наутро Шутик и Шутиха у нас во дворе. Шутик улыбается:
– Ишь ты, а?.. Праздник нынче, и какой!.. А я за старухой увязался. Никак, лето будет хорошее, с дождичком?..
Прав Шутик: не часто он ходит по дворам за старухою. «У нее своя жизнь, у меня своя…» – говорит обычно.
Мать выносит Шутику рюмочку, отец нахваливает его красноармейскую шинель, удивляется тому, как она ловко сидит на старике. Но так ли это?.. Не знаю, не знаю…
Шутиха идет в стайку, там Машка… Приболела, и в глазах тоска. Отец хотел позвать ветеринара, но мать не позволила. Ветеринар потерял во мнении деревни после того, как спровадил на тот свет пеструю корову председателя сельсовета. А корова была что надо: и шустра, и молока много давала. Но случилось так, что хворь напала на нее, вот и позвали ветеринара… Он – укол за уколом, я видел те иглы: медведя можно свалить, не то что корову…
Шутиха потом говорила: «Всего-то и надо было пойло сготовить для Пестрянки, чтоб прочистить желудок. А он, ветеринар-то… Тьфу!» Шутиха выходит из стайки, мать подле нее… чуть не плачет: «Ну, как она? Ну, что?..» – «Домой надо сбегать, приготовлю кой-чего… – говорит Шутиха. – А ты, Катюха, не убивайся. Даст бог вылечим…» Идет к калитке. Шутик пробует двинуть за нею, но отец останавливает его, заводит в избу, усаживает за стол. Смотрит на меня недовольно: «Чего не отстаешь от нас ни на шаг?..» Но скоро забывает обо мне, чувствую, доволен, что Шутиха взялась лечить Машку. Верит старухе, как и все на деревне… Сажусь на лавку, гляжу, как Шутик улыбается, как блестят у него глаза:
– Я этот день, 23 февраля, всякий раз жду с нетерпением. Загодя начинаю готовиться… Раньше гимнастерку, бывало, поглажу, подворотничок нашью, теперь вот шинель чищу, пуговицы аж до блеска надраиваю. – Расстегивается, оттягивает полы шинели. – Глянь-ка, блестят пуговицы-то?..
– Блестят, – говорит отец. – Добрый солдат… Я б тебя за милую душу взял в свою роту.
– И не прогадал бы, не прогадал, – горячо говорит Шутик. – Я такой… Меня уважать надо!
Шутиха с матерью заходят в избу. Управились уж… Шутиха полощет под умывальником руки, мать подливает ей из ковша… Потом они садятся за стол. Едят картошку в мундире. А Шутик уже и вовсе повеселел, долго глядит на старуху:
– Моя, что ль?.. Откуда взялась?.. Тю, зараза!.. Видать, выслеживает, боится, что я подкачу к другой. – Отец пробует успокоить его, но Шутик упрям: – Я такой, да-а… Бывает, и молодухи заглядываются на меня. Это когда я при всей форме…
Шутиха молчит, виновато поглядывает на мать, а та с Шутихи и вовсе глаз не сводит, едва ли не молится на нее.
– Я кто есть-то?.. – говорит Шутик. – Орел!..
Он смотрит на отца блестящими глазами и вдруг запевает:
Вот утро настало, мы Нерчинск заняли,
И с боем враги от него отошли…
– Какой Нерчинск? Какой Нерчинск?.. – не выдерживает Шутиха. – Сроду не выезжал из уезда!..
Шутик замолкает, говорит, прокашлявшись:
– Откуда ты можешь знать, чего со мной было, а чего не было?
И я думаю: скорее всего было…
ПО ПРАВДЕ
В школу идти не хочется, хоть убей… Вчера с пацанами пробегал допоздна, не успел сделать уроки, а нынче – химия, законы там разные, формулы, а за ними стоят люди, которые их придумали. Ну, ладно еще – Ломоносов, этого можно понять… архангельский мужик. Свой. Но зачем понатолкали в учебник Бойлей да Мариоттов?.. И сказал бы: «Уберите их из учебника, тогда и в школу пойду…» Но как-то неудобно, да и кому скажешь? Новенькой химичке?.. Она и так делается вся красная, когда вызывает меня к доске.
Сижу на кухне, заталкиваю в сумку тетради, книжки, изредка гляжу через двойные рамы, меж которыми черно блестят угли, в улицу, размышляю о том, как нынче хорошо во дворе, и солнце светит, и ветра нет. Тихо-о!.. И тепло, кажется, а ведь уж ноябрь… Бросить бы сейчас под стол сумку да умотать в густой черемушник, сразу за деревнею, сесть под буйный куст, закрыть глаза и дышать прохладным осенним воздухом.
Размечтавшись, забываю о том, что надо идти в школу, и с недоумением смотрю на мать, когда она говорит:
– Ну, чего же ты? Опоздаешь…
Выхожу из дому, долго стою на крыльце, задрав голову, и озираю взглядом глубокую и большую, от края до края, синеву неба. Когда же, наконец, оказываюсь на улице, вдруг вижу такое, отчего шапка у меня сползает набок, а в правом глазу подергивание какое-то… тик, что ли? Это ж надо! Это ж только в кино и можно увидеть! Ползет по середине улицы телега, да нет, не телега, хотя по виду вроде бы и телега: два колеса, оглобли, а на оси пара досок. Но только все это махотное, неправдашное, будто взяли телегу и ужали ее со всех сторон, и оглобли пообрезали, и колеса укоротили в радиусе раза в два… И тянет эту телегу корова. Ей-богу, корова!.. Комолая, пестрая, с длинным хвостом и с бледными, тонкими сосками под теплым брюхом. А подле телеги идет мужичок с рыжей бородой и с прямым длинным носом. «Поднапрягись, душечка!.. – ласково говорит мужичок, держа в одной руке вожжи, а другою сторожа узелки да коробочки на возу. – Уж немного осталось…»
Тру ладонью глаза: не наваждение ли?.. По себе знаю, бывает и такое. Но нет, не наваждение, скоро и пацана вижу, идет он другой стороной улицы и несет, обхватив руками, самовар. Поправляю на плече сумку, нагоняю пацана… Белобрысый, чуть повыше меня ростом, не глядит в мою сторону.
– Ты откуда такой?.. – говорю. Молчит. И тогда я кладу ему на плечо руку, останавливаю. Он недовольно смотрит на меня, но самовара из рук не выпускает.
– Тебе чего?..
Голос у пацана мягкий, почти девчоночий, все же не улавливаю в нем робости и опускаю руку, но удивление, которое возникло при взгляде на корову, впряженную в телегу, не проходит, только делается спокойнее, и я озабоченно и без насмешки, как хотел прежде, спрашиваю:
– Зачем мучаете корову?
Нет, я не робею перед пацаном, а только увидел в больших светлых глазах, в слабых, вроде бы безвольно опущенных плечах такое, от чего расхотелось посмеяться над ним. Догадываюсь, что пацан с самоваром и тот мужик, что идет подле подводы, – одного корня люди: уж очень похожи друг на друга, оба светлоголовые и ступают на землю осторожно, с опаскою, будто боясь ненароком раздавить малую птаху, окажись она под ногами.
– Зачем мучаете корову? – не дождавшись ответа, снова спрашиваю я.
– Тебе-то что?.. – помедлив, говорит пацан и идет дальше. Мне бы оставить его в покое: не хочет разговаривать – и не надо, но я, позабыв о школе, иду следом за ним.
Он слышит за собой шаги, останавливается:
– Чего пристал? Иди-ка своей дорогой…
Делаю вид, что не заметил неприязни в его голосе, подхожу поближе, говорю:
– Не сердись…
Он внимательно смотрит на меня, опускает самовар на землю, а спустя немного снова берет его в руки, и мы идем по улице, которая минуту-другую назад была безлюдна, а теперь… Старики да старухи повылазили из калиток, есть среди них и бабы… Стоят, разинув рты, показывают на мужичка, выкрикивают:
– Гляньте-ка! Очумел – впряг в телегу корову!.. И что делается, господи!..
А когда подходим к магазину, выбегает на улицу старик Евлампий, непоседа, и часу спокойно не посидит дома, ему до всего есть дело, да как закричит, подступив к мужику и размахивая палкой у него над головой:
– Животину надумал мучить?!. Да я чичас тебя!.. Будешь знать, как мучить!..
– Тпру, Пашенька! – спокойно говорит мужичок, натягивая вожжи. Ждет, когда старик Евлампий успокоится, спрашивает: – Думаешь, не по совести поступаю, гублю животную? А вот и нет… Сейчас мы с тобой поглядим и убедимся, что нет… – Мужичок наматывает на руки вожжи, подходит к морде коровы, норовит снять с ее шеи ярмо, но не успевает. Пацан, что стоит подле меня, опускает самовар на землю:
– Батя!.. – кричит. – Не дури, батя!.. – и бежит к повозке. Мужичок виновато поводит плечами, поворачивает к старику Евлампию лицо, а передохнув, говорит:
– Ты думаешь, это обыкновенная корова? А вот и нет… Еще на Западной Украине, в войну, значит, пристала она к нашему обозу. И до самого Берлина была с нами… Кормилица!.. Бывало, в перерывах между боями возьмешь котелок и подоишь… То и радость! – Мужичок замолкает, тонкие морщины стекают к носу. – Стал бы я мучить ее, как бы не так! Да после того, что она повидала в войну, ей самое время пожить спокойно. Ну, а сделал эту тележку лишь по случаю нашего переезда. Легкая она на ходу, поди, и тебе, старому, под силу. А уж Пашеньке – тем более, она ж не заморыш какой-то. Животная!.. – Хлопает корову по спине: – А ну, Пашенька, поехали, милая, дальше!..
Повозка трогается с места. Старик Евлампий провожает ее задумчивыми глазами. Я иду следом за пацаном, а из головы не выходят слова мужика. Не утерпев, завожу разговор с пацаном. Он и рассказывает: дескать, было такое дело… Уж когда с Запада ехал батя с эшелоном, взял меня из детского дома и – в Сибирь… А в родную деревню и не заезжал даже. Зачем?.. Фашисты-то пожгли деревню и мамка там погибла. А я вот живой… Ну, ладно, едем в эшелоне, а отец-то раненный в голову, врачи списали вчистую… А как доехали до станции за Байкалом, отец и говорит: будем слезать… Ладно. Солдаты из роты желают бате здравствовать, едва ли не плачут. И старшина ласковый к бате… Еще бы! Здорово воевал батя. Старшина подумал-подумал и говорит: «А знаешь, Петро, бери-ка ты с эшелона корову, уж я, даст бог, выкручусь, а тебе по нынешним временам никак нельзя с пацаненком на руках без коровы». Вот так, значит, сняли Пашку с эшелона, и живет теперь у нас… Правда, старая стала, но щиплет травку, бывает, и теленочка принесет…
Видел я разных коров: и больших, и бранчливых, но чтоб была с фронта, с передовой… Ни о чем таком я и слыхом не слыхивал. Оттого иду по улице и все смотрю на корову, смотрю, и слова теплые да ласковые на язык просятся, и сказал бы, да совестно чего-то…
– А рота, где служил батя, поехала дальше, на восток, – говорит пацан. – Дела у нее… Война еще не кончилась. А мы с батей стоим на перроне с коровой, которую я тут же окрестил Пашенькой (была у нас в деревне буренка Пашенька, ее фашисты свели со двора), и не знаем, в какую сторону податься. Потом батя говорит: «Пойдешь направо – коня потеряешь, пойдешь налево – живу не быть… Но коня у нас нет, а смерть мы повидали на своем веку – не страшно. Так что пошли прямо…» А сам смеется. Ну и пошли, чего ж?..




























