Текст книги "Горькая линия"
Автор книги: Иван Шухов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
– Это правильно. Я про твою верную службу в полку помню… А насчет Федьки Бушуева – намотай на ус, Афанасий Иваныч. Приглядись. Прислушайся. А надо будет – приставу стукни,– посоветовал вахмистр.
– На сей счет будьте спокойны, восподин вахмистр. Придет время – стукнем и приставу, и станишному атаману,– самонадеянно заявил Афоня.
Было уже за полночь. Оставленный без призора костер угасал. Казаки, свернувшись кто и где как сумел, заснули. Дремал и вахмистр. Вдруг до слуха его донесся глухой, дробный копытный стук. Насторожившись, вахмистр понял, что из степи шли на полном карьере всадники, держа, видимо, направление к казачьему биваку. Растормошив задремавших казаков, вахмистр приказал им принять боевую готовность. Нацепив на себя офицерскую с посеребренным эфесом шашку, вахмистр насторожился, всматриваясь в лунную полумглу, откуда доносился нарастающий конский топот.
А спустя несколько минут перед вахмистром и окружившими его казаками выросла, как из-под земли, группа всадников. Это были шестеро казаков, несущих сторожевое охранение на одном из дальних степных пикетов; в числе казаков вахмистр, к великому своему удивлению, увидел рослого казахского джигита.
– В чем дело, братцы?– спросил вахмистр подъехавших казаков, окруживших со всех сторон верхового джигита.
– Так что разрешите доложить, восподин вахмистр, о происшествии,– отрапортовал, привстав на стременах, один из казаков – Сашка Неклюдов.
– Што там опять такое?
– Да вот азиаты на наш пикет напоролись. Их человек двенадцать вершных там было. Одного вот мы сумели скрутить. А остальные ушли, собаки.
– Кто они такие? С какой целью шляются по ночам на линии?– спросил строго вахмистр Сашку.
– Не могу знать, восподин вахмистр. Пытали мы этого азиата – молчит, как воды в рот набрал. Только и слов и речей от него, что – бельмейм. По-русски – ни тяти, ни мамы. А на нашем пикете по-ихнему никто ни гугу. Толмача тоже не нашлось под руками. Вот и решили доставить лично к вам этого конокрада. Уж вы-то, восподин вахмистр, с ним на любом языке поговорите,– сказал Сашка, хихикнув.
– Уж я-то поговорю,– повысив голос, самодовольно крякнул вахмистр. И он, приблизившись к верховому джигиту вплотную, грозно спросил по-казахски:– Вы чего здесь шляетесь, псы, по ночам? За казачьими лошадями охотитесь?! Отвечай, подлец, кратко!
– Уй-бой, атаман! Какие такие лошади?!– воскликнул джигит по-казахски.– Мы к вам в станицу по делу ехали. Нас народ пяти аулов в станицу послал. А казаки открыли пальбу. Джигита Бейсека клинком в правую руку ранили. Едва мы живые от них ушли.
– Жалко, што ушли…
– Уй-бой, атаман! Как ты можешь так говорить? Мы с бумагой в станицу ехали.
– Кака така бумага? Подай мне ее сюда!– прикрикнул на джигита вахмистр, требовательно протянув руку.
– Уй-бой, атаман. Бумага осталась у джигита Бейсека. Нет у меня бумаги.
– Врешь, сукин сын. Давай.
– Нет у меня бумаги…– твердил джигит, испуганно вобрав голову в плечи.
– Ага. Все ясно, воспода станишники. Все ясно, братцы,– сказал вахмистр, обращаясь к окружавшим его казакам.– Ведь они, варнаки, с доносом на нас к наказному атаману ехали. Понятно?
– Ясное дело – с доносом,– сказал Афоня Крутиков.
– Ты из какого аула?– спросил, обращаясь к джигиту, вахмистр.
– Я из аула Муланы,– ответил всадник.
– Джатак?
– Джатак. И со мной были все джатаки…
– Ага. Стало быть, это ваши головорезы на Узун-Кульском урочище резню учинили?
– Уй-бой, атаман. Какая резня?! Там нашего джигита убили…
– Вашему джигиту туда и дорога. А вот вы казака у нас косой запороли. Да и на нашего же брата жаловаться наказному атаману вздумали. Видали вы их, воспода станишники?!– возмущенно воскликнул вахмистр, обращаясь к казакам.
– А што на его, собаку, смотреть. Стаскивай его с седла, братцы!– крикнул фальцетом Афоня Крутиков.
– Правильно. Дай ему раз по уху!
– Спешивай его, варнака, с коня!
И казаки, вдруг остервенев, кинулись с молчаливым ожесточением к съежившемуся в седле джигиту и в мгновение ока сбили его с седла.
– Атаман!– только и успел крикнуть джигит, камнем рухнувший к ногам взбеленившихся казаков и судорожно вцепившийся пальцами в землю. Его гибкое, сильное тело извивалось под градом пинков и кулачных ударов, и он, лежа лицом ниц, не кричал, не стонал, не просил пощады, а только глухо хрипел сквозь стиснутые зубы. И то, что джигит не кричал, не молил о пощаде и не сопротивлялся, это как раз все больше и больше ожесточало казаков.
– Тихо, тихо, братцы. Бить надо тоже с умом!– прикрикнул наконец на распоясавшихся станичников вахмистр, с трудом растолкав их от неподвижно лежавшего на земле джигита.
– Ухайдакать его, и концы в воду!– запальчиво крикнул Афоня Крутиков.
– Вот именно. Озеро рядом. Точило на шею – поминай потом, как тогда этого конокрада звали,– сказал приемный сын фон-барона Пикушкина, сутулый и неповоротливый Терентий Пикушкин.
– Нет, нет, воспода станишники. Это вы зря. Погорячились, и хватит. С одним грехом ишо не разделались, а вы уж и другой на душу принять готовы,– урезонивая расходившихся станичников, сказал вахмистр.
– Конокрада отправить на тот свет – не великий грех,– заметил Афоня Крутиков.
– Грех-то не велик, а расплачиваться нам за него с азиатами еще неизвестно как придется,– отозвался вахмистр.
– Расплата известная. Плетей да сабель на их головы у нас хватит.
– Это правильно. Только повременить с этим делом надо… Неизвестно ишо, как наказной атаман на все это дело посмотрит. Ввяжутся баи, подмажут наместника – и пиши нам тогда, воспода ребята, пропало. Не кыргызы, а мы будем потом перед наказным в ответе.
– Это все может быть. Кого-кого, а наместника баям купить недолго,– прозвучал за спиной вахмистра чей-то глухой, простуженный голос.
– Так что приказ мой такой,– сказал верховым казакам вахмистр.– Скрутить этому выродку руки и немедленно доставить его в станицу. Атаман лучше нас с вами знат, куда его там упрятать. Понятно?
– Так точно, восподин вахмистр,– ответил, привстав на стременах, Сашка Неклюдов.
По ночам Егор Павлович Бушуев спал теперь худо. Не снимая своего потертого полкового мундира и суконных форменных шаровар с лампасами, он дремал на завалинке в полусидячем положении, то и дело открывая глаза и настороженно прислушиваясь к ночной тишине, повисшей над станицей. В каждом слабом шорохе и неясном звуке, возникавшем в ночи, чудился старику конский топот, звон бубенчиков и поскрипывание рессор генеральского экипажа. Вконец измученный затянувшимся ожиданием губернаторского поезда, Егор Павлович похудел за одну неделю так, словно перенес тяжкий недуг. Оба сына – Яков и Федор – несли караул на пикетах, и покос, бойко начатый было дружной бушуевской семьей, теперь приостановился. В степи выгорала под солнцем скошенная, но не убранная трава, при воспоминании о которой у старика разрывалось сердце. Словом, забот у него был теперь полон рот, и он вконец истомился душой и телом и мысленно поминал недобрым словом даже самого наместника Сухомлинова, о котором не мог прежде думать без душевного трепета.
Вечером, в канун воскресенья, когда старик сидел погруженный в горькие свои мысли на завалинке, к нему подошел незнакомый парень, в котором Егор Павлович сразу же признал переселенца: по подобию просторной рубахи из грубого выгоревшего на солнце холста, по лаптям, по волосам на обнаженной голове парня, подстриженным в скобку.
Почтительно, в пояс поклонившись Егору Павловичу, парень сказал:
– Бог в помощь, господин казак!
– Милости просим…– ответил Егор Павлович, не совсем дружелюбно посмотрев на новосела.
– А мы к вам в ножки,– сказал парень, помявшись.
– Слушаю…
– Все насчет работенки. Нет ли у вас нужды в лишних руках?
– Нужде как не быть. Нужда-то есть. Да ведь с вами не срядишься. Вы – народ капризный. Больно дорого себя цените,– осуждающе проговорил Егор Павлович, вспомнив о своем недавнем разговоре с переселенцами у ночного костра.
– Кто как. Я за всех не в ответе…– сказал парень.
– Да, это правильно,– отозвался, смягчившись, Егор Павлович и, помешкав, спросил:– Как зовут-то?
– Максим.
– Так, так, Максим… Ты ишо один али с бабой?
– Один, как перст…
– Ага. Это уже лучше… Сколько же ты возьмешь с меня до покрова вкруговую?
– Дело хозяйское, сколько положите.
– Ну что же тебе положить? Трех целковых да пары сапог опойковых хватит?
– Воля ваша…– покорно вздохнув, сказал парень.
– Ну, ежли так, то можешь заступать хоть сегодня. Проходи. Там старуха покормит тебя, переночуешь, а утром подумам, с чего начать,– сказал старик, довольный в душе сговорчивостью парня.
А на другой день, поднявшись чуть свет, старик разбудил работника, спавшего в сенках, и сказал ему строго:
– Ну, давай, дружок, поворачивайся теперь попроворнее. Поедешь с сыном на сенокос. Парень тебе объяснит, што там и как.
Максим, наскоро похлебав теплой простокваши, поданной ему Агафьевной, помог Федору запрячь пару лошадей в бричку. И они выехали в степь верст за десять от станицы, где вторую неделю лежало неубранное бушуевское сено.
По дороге разговорились.
– Издалека, приятель?– спросил Федор.
– Пензенской губернии.
– Это сколько же верст будет до вас отсюда?
– Говорят, тыщи три с гаком. А нашему брату за миллион показалось…
– Это пошто так?
– Не дорога – каторга…
– Вот как?! Што же тебя потянуло в наши края?
– Не от сладкой, конешно, жизни…
– А чем она слаще будет тут для тебя?
– То-то и оно, что и тут, вижу, придется хватить мне горького до слез. Тронулся из родных мест я каким-никаким хозяином, а у вас вот батраком оказался.
– Это каким же манером?
– А таким, что за дорогу и обоих родителей потерял, и последней лошаденки лишился. Старики в земской больнице в Челябинске в тифу померли. А тут последняя лошаденка пала. Беда-то, говорят, в одиночку не ходит… Вот и отстрадовался я. Покукуй теперь на новых местах без коня, без кола и без вола. Куда денешься? Одно прямое сообщение – в батраки!
– Да, незавидная твоя доля. Незавидная,– сочувственно проговорил Федор.– Знаю, знаю, браток, как работать на чужих людей. Сам чертомелил.
– Ты?! Неужели и среди вашего брата есть такие?!
– А ты думал как? Казаки тоже, брат, не все у нас одинаковы. Не все в масле катаются. Есть и у нас такие, что всю жизнь бьются, как рыба об лед, перебиваются из кулька в рогожку. Есть, браток, есть,– сказал Федор с ожесточением.
– Вишь ты, какая притча выходит. А я думал, што казакам всем, как панам, в этом краю живется.
– Кое-кто действительно пан паном живет. А есть и среди нашего брата холопы.
– Вот не думал…– признался Максим.
– Так-то, приятель!– заключил Федор, протягивая Максиму кисет с махоркой.
Они закурили и остальной путь до пашни ехали уже молча. Каждый из них погружен был теперь в свои думы. Невеселыми, горькими, угрюмыми были эти думы и у того и у другого.
Доставив Максима до места, где стояла среди степи брошенная на пустоши старенькая бушуевская сенокосилка, Федор объяснил ему несложные его задачи (надо было скопнить сгребенное в валки сено) и повернул лошадей обратно. С полдня ему надо было вновь заступать в караул на пикете, и он поторапливался домой, чтобы успеть еще почистить коня и привести в порядок свое войсковое снаряжение.
Кони бежали ровной и бойкой рысью. Федор, намотав на руки вожжи, развалился на свежей траве, которую накосил перед выездом с пашни, и, глядя в голубое, безоблачное небо, вполголоса напевал, с тоской и нежностью думая о Даше:
– Куда, казак, едешь? Куда отъезжаешь?
На кого ты, милый, Меня покидаешь?
– Еду я, еду
В дальнюю дорогу, Оставляю тебя я На единого бога…
Не допев песни, Федор закрыл глаза и как будто задремал. Странное, не совсем уживчивое с его характером чувство покоя овладело им. Мерно постукивали колеса брички. Глухо звенели о твердый дорожный грунт конские копыта. Пряный и бражный запах свежей травы слегка кружил голову. Где-то далеко-далеко тревожно кричал в займище дикий гусь – не то потерявший самку гусак, не то подранок. И все эти звуки, запахи и шорохи степи напоминали Федору о Даше. Не поднимая смеженных век, он видел, как в сновидении, открытое, светлое лицо девушки, ощущал запах золотящихся волос. Даже мягкий грудной голос Даши звучал в нем сейчас печально и глухо, как звучит басовая струна гитары, нечаянно задетая темной ночью…
Федор весь был во власти живых и почти физически осязаемых воспоминаний. Он видел сейчас перед собой немировский пятистенник с высоким резным крылечком, легкий тюль занавесок в окнах и розовые лепестки герани, а по ту сторону занавески плавно скользит златокосая девушка.
Все это и есть, наверное, счастье, и, подумав об этом, Федор удивился тому, как, в сущности, немного надо человеку в жизни, чтобы быть счастливым!
Открыв глаза, он, слегка приподнявшись, огляделся. Над степью висела легкая дымка жарких полуденных марев. Удивительно много было вокруг диких цветов. Словно рассеянные чьей-то легкой, беспечной и щедрой рукой, росли они в неслыханном изобилии, кружась по холмам и разбегаясь по балкам врассыпную, как разбегается в праздничный день на станичной полянке веселый и яркий девичий хоровод. Желтые гроздья степной кашки никли, подрагивая под тяжестью повисших на них ос. Кремовые колокольчики затаенно выглядывали из венков голубых незабудок. Сухой, милый сердцу степного человека запах мелкой придорожной полынки растворялся в густом аромате не мятых конским копытом трав.
Все вокруг полно было в этот полуденный час покоя, умиротворяющей тишины. Таким же покоем окрестного степного мира была сейчас полна душа Федора.
«Через пять ден к венцу!»– подумал Федор, и, представив Дашу в ее белом подвенечном платье с воздушной газовой фатой на плечах и себя рядом с нею, он почти ощутил прикосновение ее легких, трепетных рук…
То ли в самом деле вздремнул Федор, то ли был он во власти какого-то мгновенного забытья, но вдруг, очнувшись,– может быть, от рывка брички, слегка подпрыгнувшей на ухабе,– с тревогой осмотрелся вокруг.
Там вдали, над широким трактом, шел навстречу ему, то на мгновенье угасая, то вновь вспыхивая, словно повитый траурным крепом, смерч. Гигантский колеблющийся столб пыли стремительно мчался навстречу Федору. То извиваясь жгутом, то уподобляясь огромной птице, замертво падал он в придорожные травы, накрывая их аспидно-черным своим крылом.
И не успел исчезнуть, как привидение, из глаз у Федора этот встревоживший его смерч, как в то же мгновение вихрем вылетел из-за увала всадник. В казаке, привставшем на стременах, Федор тотчас признал своего одногодка и однополчанина Митьку Неклюдова. И по возбужденному лицу всадника, по алому полотнищу, прикрепленному к острию пики и развевавшемуся, как пламя, над головой всадника, Федор понял: случилось неладное.
Осадив на полном скаку коня, Митька, не переводя дыхания, выпалил:
– Мобилизация. Германец напал на Россию. Война!
Сердце у Федора остановилось.
Приезд наказного атамана Сухомлинова в станицу Пресновскую совпал со всеобщей мобилизацией девяти казачьих полков на Горькой линии.
В двенадцатом часу дня на крепостной площади открылось молебствие в честь отправляющихся на фронт казаков. Под оглушительный гул колоколов, под пронзительное конское ржание и тревожные звуки полковых труб были подняты и вынесены из церкви на площадь одетые в позолоченные ризы иконы и крылатые, тускло поблескивающие позолотой хоругви. Эту процессию церемониального, торжественного выноса к войску церковной утвари открыл прибывший вместе с наместником края архиерей Омской степной епархии, рослый и престарелый Никон. В сопровождении прибывших из окрестных станичных приходов двенадцати попов, пяти благочинных и целой свиты прислужников архиерей, утопая по пояс в кадильном чаду, проследовал вдоль выстроившихся на станичной площади войск.
Полк казаков стоял в полном походном снаряжении, образовав каре. Грозным и сумрачным выглядел частокол взметнувшихся над всадниками казачьих пик. Глухо гудели за плечами у всадников стволы трехлинейных винтовок. Пахло кожей, конским пометом, дорожной пылью и ворванью.
День выдался жаркий и ветреный. С юга дул горячий, овеянный дыханием азиатских пустынь порывистый ветер. Временами он поднимал на степных дорогах стремительные колеблющиеся столбы смерчей. Тоской и тревогой веяло от дикой пляски этих беснующихся вдали вихрей и от этого пышного поповского благолепия.
Престарелый архиерей, воздев к небу руки, замер в глубоком безмолвии над полковым походным престолом. Архиерей походил в эту минуту на огромного беркута, задремавшего на кургане. Попы кружились вокруг архиерея и, громыхая цепями тяжелых жарких кадил, взывали к богу, прося его грозно и требовательно о даровании победы.
Всадники стояли в строю с обнаженными головами. Азиатский ветер кружился над ними. Он путался в их волосах, дыбил их чубы и заунывно посвистывал в стволах винтовок, точно напоминая этим свистом о дальних дорогах, о бесплодных и знойных равнинах, по которым предстояло пройти казачьим эшелонам по пути на фронт.
Федор на своем строевом коне стоял первым с правого фланга. Затянувшееся молебствие утомило его. Сладковатый и приторный запах ладана навевал дурманящую дремоту. А при взгляде на неподвижные, грозные, во всеоружии шпалеры войск, на зеркальные вспышки обнаженных сабель и на стройную городьбу казачьих пик у него замирало от возбуждения сердце и, как в хмелю, кружилась голова.
Окруженный попами архиерей медленно следовал вдоль развернутого фронта всадников. В левой руке архиерея блестел позолотой крепко зажатый в восковом кулаке огромный наперсный крест, в правой – тяжелое кропило. Двое подростков, облаченных в голубые стихари, несли по левую руку от архиерея до краев наполненный святой водой шарообразный серебряный сосуд.
Первым, бегло перекрестившись, приложился к наперсному кресту, а затем к восковой руке архиерея командир полка есаул Стрепетов. За Стрепетовым – сотник Аркадий Скуратов, а потом все остальные офицеры – командиры сотен. Затем архиерей, медленно двигаясь по фронту, махал на ходу кропилом, обильно поливая брызгами святого рассола всадников и лошадей. Кони испуганно прядали ушами и, злобно грызя мундштуки, беспокойно перебирали отекшими от долгого стояния ногами да звучно отфыркивались от водяных брызг. Они, как и всадники, почуяли, должно быть, близкий исход парадного богослужения и, насторожившись, ждали первого условного звука полковой сигнальной трубы.
Наконец колокольный гул умолк. С молебствием было покончено. На площади наступила напряженная тишина. И Сухомлинов, выйдя на середину церковной паперти, пристально оглядевшись вокруг, пропел жестким старческим тенорком, отдавая команду:
– Кавалеры направо, дамы налево!
Произошло минутное замешательство. Станичное начальство, не сразу поняв смысл команды наместника, испуганно запереглядывалось. Наконец кто-то из сухомлиновской свиты скороговоркой объяснил атаману Муганцеву суть сухомлиновского приказания. Оказалось, что наместник требовал, чтобы казаки стали по правую руку от него, а бабы – по левую.
В толпе, пришедшей в движение, долго царила неразбериха, давка и сутолока. Наконец поднявшаяся сумятица улеглась, и угодный наместнику порядок был установлен.
Сухомлинов стоял на паперти, заложив правую руку за борт своего белого кителя. Терпеливо выждав, пока затихла толпа, он начал наконец свою речь.
– Казаки!– крикнул наместник, напрягая свой жесткий старческий тенор.– Царю и богу угодно было сделать меня вашим наказным атаманом, вашим отцом и вашим господином. И нет над вами власти выше, чем моя власть.
Выдержав небольшую паузу, переведя дух, наместник вдруг выбросил над головой правую руку, сложив пальцы в крестное знамение, и сказал:
– Поднимите и вы, казаки, правую руку и повторите за мной слова присяги.
Станичники подняли руки.
– Мы, линейные казаки Сибирского казачьего войска, клянемся перед лицом своего наказного атамана, что отныне и вовеки не будем предаваться праздности, лени, разврату и пьянству,– торжественно зазвучал жесткий тенорок Сухомлинова.
И станичники вразнобой – кто громко, кто глухо – повторяли за Сухомлиновым клятвенные слова.
Кирька Караулов, стоявший рядом с десятником Бурей, шепнул ему:
– Вот ишо новую моду старый хрыч придумал – в трезвяков все казачество превратить!
– Ну, это дудки. Не выйдет,– сказал вполголоса Буря.
– Пили и пить будем,– сказал Кирька так громко, что слова его услышали многие казаки.
– Нашел тоже дурачков – клятву брать в трезвости! – ворчал фон-барон Пикушкин.
– Ну, нас не скоро одурачишь,– сказал Буря.
– Вот и именно. Не он нас, а пока что мы его одурачили, воспода станишники,– сказал Кирька Караулов.
– Это в чем же, станичник?
– Как в чем, а с садами! Сколько лесу за неделю погубили. Каждый день березы пришлось менять, а все же лицом в грязь не ударили. Он сослепу даже благодарность станичному атаману вынес.
– Что ты говоришь?!
– Богом клянусь. Так и сказал ему. Благодарствую, говорит, лично вас и всех воспод станишников за древонасаждение. Всю, говорит, Горькую линию проехал, а нигде такой красоты не видал.
Покончив с присягой и клятвами, наместник в сопровождении свиты проследовал вдоль фронта всадников, проверяя на глаз и на ощупь их амуницию. Смотр подходил уже к концу, и все могло бы сойти хорошо, не принеси нечистая сила дюжины невесть откуда взявшихся мужиков, прорвавшихся сквозь толпу станичников и с ходу упазших перед Сухомлиновым на колени.
Станичный атаман Муганцев, увидев мужиков, возмущенно шепнул приставу:
– Вот скандал. Откуда взялась эта сволочь?!
– Не могу знать. Пикеты по всем дорогам расставлены. Сторожевые казачьи посты на своих местах вокруг станицы. Положительно не понимаю, каким образом пробрались они. Положительно не понимаю…– отвечал пристав.
Опешив при виде мужиков, Сухомлинов спросил наконец:
– Кто вы? И что от меня вам угодно?
– В ножки к вам, ваше высокопревосходительство!
– Смилуйтесь…
– Не дайте душе погибнуть…
– Не губите…
– Переселенцы мы. Новоселы,– все враз, хором, перебивая друг друга, заговорили мужики.
– Из Расеи мы тронулись, так нам в те поры земство всего насулило: и земли по десяти десятин на душу, и кредитов на обстрой, и протче. А сюды пришли – ни того, ни другого,– сказал похожий на цыгана, мрачный с виду мужик густым басом.
– И казаки нашего брата притеснять начинают,– сказал мужичишка, упавший ниц к ногам Сухомлинова.
– Это сущая ложь, ваше высокопревосходительство,– вытянувшись в струнку перед наместником, поспешил вмешаться станичный атаман Муганцев.
И Сухомлинов брезгливо сказал Муганцеву:
– Уберите их вон с площади.
Тотчас же пять верховых казаков, замкнув мужиков в глухое кольцо, подняли их на ноги и, подгоняя плетьми, погнали прочь.
Обойдя площадь, запруженную народом и войсками, Сухомлинов вновь поднялся на церковную паперть и стал рядом с архиереем. И тогда командующий эшелоном есаул Стрепетов, привстав на стременах, стремительно выбросил над головой обнаженную саблю, и светло-серый его ахалтекинец затанцевал под ним, роняя пену с закушенных удил.
Взгляд казаков был устремлен теперь на есаула. Полковой трубач, стоявший на вороном жеребце несколько поодаль от есаула, вдруг приставил порывистым жестом к губам серебряную трубу, и пронзительные звуки походного сигнала загремели над площадью. Всадники с трудом сдерживали своих взволнованных кличем коней. А труба полкового горниста выговаривала заученные с детства слова:
Всадники-други! В поход собирайтесь, Радостный звук вас ко славе зовет. Храбро с врагами России сражайтесь, За родину каждый, не дрогнув, умрет. Да посрамлен будет тот малодушный, Кто без приказа отступит назад! Чести и долгу и клятве преслушный, Будет он принят, как злейший враг!
Не опуская сабли, есаул, взяв коня в шенкеля, поставил его на дыбы. И над площадью зазвучало:
– Эше-е-елон, слу-у-шай ко-о-ман-ду! Справа по три!
И словно эхо есаульского голоса зазвучало затем в повторных приказаниях командиров сотен:
– Первая сотня, спра-а-ва по три!
– Вторая сотня, спра-а-ва…
– Третья сотня…
– Че-е-твер-ртая…
От пришедшей в движение конницы над площадью поднялись тучи пыли, и по земле прокатились многокопытный рокот и гул. Пришпорив коня, есаул сорвался с места и, огибая на полном карьере правофланговые колонны всадников, крикнул:
– Правое плечо вперед. За мной!
Тотчас же в голове эшелона, учетверив тройные ряды, выстроилось по двенадцать всадников в ряд шестьдесят прославленных в линейных станицах певцов. Выскочивший вперед строя на шустром саврасом жеребчике лихой запевала из казаков станицы Пресногорьковской высоко занес над головой собранную в руке плеть. Подав казакам условный сигнал, он закрыл глаза и, ритмично помахивая плетью, завел необыкновенно высоким, рыдающим голосом:
Ревела буря, дождь шумел.
Во мраке молнии блистали,
И вдруг, как буря, грянула по взмаху запевалы и забушевала над эшелоном войсковая песня сибирских казаков:
И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали…
Полк уходил, объятый пылью и плачем покидаемых жен и матерей. И, как в песне, поднимались в эту минуту с востока над степью глухо громыхавшие в отдалении аспидно-черные грозовые тучи. И, как в песне, полыхали вдали голубые росчерки молний, и глухо шумел проходящий степной стороной ураган. Не открывая горестно зажмуренных глаз, запевала, покачиваясь в такт песне, выводил:
Вы спите, спите – мнил герой,—
Друзья, под бурею ревущей.
И грозный, торжественный шквал песни, подхваченной на лету полковыми песельниками, поднимался все выше и выше над утонувшим в пыли эшелоном:
С рассветом глас раздастся мой,
На подвиг и на смерть зовущий.
Есаул Стрепетов раскрыл карманные часы и засек время: поход с полком мобилизованных казаков он начал в семнадцать ноль-ноль.
Свыше трех часов гремело в станичной дубраве прощальное гульбище уходящих на фронт казаков. Под просторными белыми шатрами походных палаток, под сенью вековых заповедных берез – везде и всюду, куда ни ступи, пировали вокруг раскинутых на земле самобранных скатертей семьи и родственники мобилизованных. Спешившиеся после выступления из станицы близ этой дубравы казаки последние часы проводили в кругу родных и знакомых.
В бушуевском застольном кругу, помимо немногочисленной своей семьи, было много родственного и просто знакомого народу. Федор собрал к родительскому столу всех своих товарищей – сослуживцев и тех из станичников, с которыми связан был дружбой с детства. Здесь были Трошка Ханаев и Денис Поединок, Андрей Прахов и Игнат Усачев, Пашка Сучок и Салкын. С большинством из этих казаков сближала Федора равная в прошлом для всех них нужда, веселые и шумные осенние ночлеги в жарких и дымных балаганах на пашнях. Ведь совсем, казалось, недавно слыли в семьях своих они за озорных и резвых подростков. Ведь совсем недавно рыскали они сломя голову, задрав по колено штаны, по дождевым лужам, воображая себя и лихими конями, и всадниками… А теперь вот было им уже не до забав и не до игрищ… Появление в застольном кругу друзей так возбудило и обрадовало Федора, что он, до сего мрачноватый и несловоохотливый, просветлел и заметно оживился. И у Егора Павловича отлегло от сердца. «Ну, слава тебе богу, ожил. А то сидит как приговоренный. Ажио перед народом неловко».
Когда казаки, чокнувшись, подняли свои бражные чаши, Егор Павлович заметил в эту минуту проходящего сотника Скуратова и вполголоса сказал Федору:
– Видишь сотника? Встань во фрунт и пригласи их благородие к столу.
– Только его тут не хватало!– насмешливо сказал так же тихо Федор.
– Цыц ты…– прошипел в смятении Егор Павлович и, взволнованно теребя сына за рукав гимнастерки, проговорил почти угрожающе:– Стань во фрунт, тебе говорят. Не губи меня. Не нарушай обычая. Слышишь?!
– А ну его к черту! Пущай проходит себе своей дорогой…– с явной злобой и так громко отрезал Федор, что поравнявшийся с ними сотник не мог не расслышать этих слов, хотя, возможно, и не принял их на свой счет. Он прошел мимо.
Вся эта сцена так расстроила Егора Павловича, что он сидел как пришибленный. Стыдно ему было перед стариками за неслыханную дерзость сына и почему-то жалко вдруг стало самого себя. Осуждающе покачав седой головой, старик сказал Федору:
– Нет, как ты хошь, а не ндравится мне это, сынок. Федор хотел было возразить отцу. Но его опередили дружно заступившиеся за него сослуживцы. Осмелев от хмеля, они наперебой зашумели:
– Правильно, наряд, поступил. Правильно.
– Нам с такими бражничать не с руки…
– Без его, бог милует, как-нибудь обойдемся…
– С таким офицером и кусок поперек горла встанет.
– Не офицер – шкура барабанная!
– Ну, братцы, хлебнем мы, должно быть, горя с этой гнидой.
– Это как пить дать – хлебнем.
– Выспится он, варнак, на нашем брате…
– Ведь это што тако?!– сказал громче всех Сашка Неклюдов.– Три раза низики у меня на смотрах браковал. То ошкур, говорит, против формы на полвершка обузили. То гашники, понимаешь, пришлись ему не по артикулу.
– Ну, ты хоть на подштанниках отыгрался. А я вон при родительском-то капитале на две четвертных из-за седла пострадал,– сказал Андрей Прахов.
– К ленчику придрался?– насмешливо спросил Федор.
– Сперва к ленчику. Потом на переметны сумы его сбросило: косину какую-то нашел. Словом, забраковал, и баста. А седло у меня, ребята, вот те Христос, было ч полном порядке,– поспешно перекрестившись, сказал Андрей Прахов.
– Што там говорить. Знам…
– Мастер-то один у нас всех седла работал. Не мастер – золотые руки…
– И што это он взъелся на меня, братцы? Обличьем, што ли, я ему не пондравился? Шутка сказать, я за эти сборы родителя в таки долги вогнал, што ему до второго пришествия из них не вылезти…– продолжал Андрей Прахов.
Еле-еле утихомирив непристойно расшумевшихся казаков, Егор Павлович сурово сказал:
– Ох, неладно вы судите, ребята. Страм слушать. К хорошему таки разговоры не приведут… На то ты и нижний чин, чтобы офицера бояться. Так мы, стары люди, службу свою соблюдали – не в укор господу богу и отечеству… А вам страмить отцовску честь такими разговорами совсем не пристало бы. Не по-казачьи это у вас выходит, ребята.
Старик хотел было распечь на прощанье и сына, и всех его друзей-приятелей. Но охмелевшие казаки уже не слушали его и еще громче и непристойнее стали поносить ненавистного им офицера. Неизвестно, чем бы это. могло кончиться, не загреми над рощей сигнал полковой трубы, возвестивший о последних минутах прощанья с уходящими казаками.
Невообразимая суматоха поднялась вокруг. В дубраве стоял теперь такой страшный гул от материнского плача, от пронзительного ржания строевых лошадей, от прощальных речей и криков провожающих, что казалось, сама сырая земля стоном стонала.








