Текст книги "Горькая линия"
Автор книги: Иван Шухов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Ералы подбежал к старому лекарю и, заглянув в его скорбное лицо, все понял.
Толпа джатаков продолжала неподвижно и молча стоять над распростершимся среди дороги стригуном. И Ералы слышал, как кто-то сказал:
– Веселый праздник Уразайт для джатаков окончен. По степи Сары-Дала прошел хабар: джатакский скакун Бала обогнал восемнадцать байских скакунов и умер в конце дороги…
…Ночь пришла с ароматом трав и жемчугом рос, с перепелиным щелканьем и чистым, как слеза новорожденного, молодым месяцем. И снова заколыхались над степью огненные миражи огромных костров в байском ауле. Там веселились и пели захмелевшие от кумыса молодые, красивые, праздные джигиты. Там смеялись устало и сонно утомленные девушки. Далекое лошадиное ржание было похоже в такую пору на робкое журчанье степного ручья, и крик возвращающегося с байги всадника напоминал о крике незримой полуночной птицы.
Было уже поздно. А Ералы продолжал сидеть на корточках около своего неподвижного стригуна. Мальчик смотрел на полузакрытый, тускло поблескивающий под месяцем глаз жеребенка. Мальчику было жутко сидеть одному в ночной степи около мертвого жеребенка. Но подпасок не в силах был оторвать своих сухо блестевших глаз от густых ресниц стригуна и от его звезды на лбу, смутно белевшей под месяцем.
Но нот где-то далеко-далеко прокричал над займищем одинокий гусь. И подпасок, встрепенувшись от этого тревожного птичьего крика, вскочил и бросился со всех ног к аулу.
– Где наши люди?– спросил Ералы пастуха Сеимбста.
– Все собрались в юрте волостного управителя – аксакалы и джатаки. Иди и ты туда. Там решается спор О победителе сегодняшней байги,– сказал Сеимбет.
Когда мальчик робко вошел в огромную, увешанную дорогими коврами юрту, он увидел, что здесь было тесно от людей. На почетных местах восседали торжественные степные патриархи и аткаминеры, а в черном углу теснились джатаки.
Ералы, затаив дыхание, стал около двери. Приподнявшись на цыпочки, он увидел седобородого человека в дорогом халате с домброю в руках и узнал его – это был прославленный певец Абакан.
– На каш праздник пришел из рода Джучи знаменитый акын Абакан. Его знает вся степь,– сказал волостной управитель Альтий.
– А из рода Дулат пришел к джатакам другой акын. Имя его Кургай. Он стар своими песнями. Когда поет Кургай, в озерах перестает играть рыба и птица замирает на гнездах,– сказал слепой Чиграй.
– Тем лучше,– откликнулся с ехидной усмешкой Альтий.– Два акына – две песни. Пусть состязаются в этом айтысе два знаменитых певца степи. А мы послушаем и решим на совете старейшин, который из них поет лучше.
И певцы сели рядом. Один – в дорогом халате с нарядной домброй в руках – это Абакан. Другой – в поношенном, залатанном бешмете степного покроя и с такой же старой, незавидной домброй в руках – это старый бродячий певец Кургай.
Абакан, ударив по струнам, долго прислушивался к их глухому ритмичному говору, а затем, запрокинув голову и полусмежив веки, запел:
– Камыши в урочище Курга-Сырт гремят от ветра, горят от солнца и рвутся к небу от воды. Слава всемогущего Альтия обгонит ветер, перелетит на серебряных крыльях через большое озеро Чаглы и заблестит под солнцем, подобно распластанным крыльям лебедя.
Веселый праздник Уразайт прошел по нашим аулам, и в самом славном из них – в ауле Альтия – было съедено двадцать восемь баранов. Наш прославленный волостной управитель не пожалел для гостей трех верблюдов и самого жирного быка. Гости выпили в юрте Альтия целое озеро священного кумыса. И никто не отнимет у гостеприимного хозяина этой степи его великого могущества и богатства.
Ибо нет в степи более знатного человека, чем Атьтий, и более богатого, чем он. Это его косяки не знавших узды, быстрых, как ветер, кобылиц кочуют по степным просторам. Это его красивые жены шумят на празднествах шелком своих камзолов и звенят золотыми монетами, вплетенными в темные, как осенняя ночь, и пышные, как майские травы, их волосы. Это от их сияющей красоты светло и днем и ночью в священной юрте нашего управителя. И я – странствующий певец степей – пою эту песню с полузакрытыми глазами, потому что блеск красоты и богатства ослепляет меня, и я не смею поднять своих век!
Ударив по струнам дорогой домбры, Абакан умолк под восторженные возгласы аксакалов.
На секунду в юрте возникла строгая тишина. Теперь очередь была за певцом бедноты Кургаем. Старый Кургай сидел против пылающего очага. Строгое вдохновенное лицо певца, озаренное отблесками костра, отливало холодным блеском меди, и золотые светляки порхали, как бабочки, в металлической бляхе его украшенного медным набором пояса.
Выпрямившись и как бы на секунду прислушавшись к чему-то, Кургай ударил затем по струнам и своим высоким, прозрачным и чистым голосом запел:
– Много лихих скакунов зназали окрестные степи. Много веселых и ярких праздников цвело в летнюю пору под благословенным и светлым небом.
Но настал день, когда, подобно смерчу, прошел по степной дороге джатакский стригун Бала. Восемнадцать байских прославленных скакунов, злых, горячих и гибких, как дикие птицы, рвали поводья под легкими всадниками, но ни один из них не догнал джатакского стригуна на байге в честь праздника Уразайт, и джатакский стригун пришел первым из девятнадцати, победив прославленных иноходцев.
– Он врет!– крикнул, обрывая песню Кургая, мулла с перекосившимся от злобы лицом.
– Он оскверняет священную юрту!– завопил, багровея от гнева, аткаминер Кенжигараев.
– Гоните его вон, как паршивую собаку!
– Гоните отсюда всех джатаков. Они оскверняют веселый праздник Уразайт!
– Прочь, прочь их отсюда!– задыхаясь от криков, возбужденно и протестующе махали руками взбешенные знатные гости Альтия.
Кургай, прижав судорожным движением рук свою старую домбру к сердцу, стоял над пылающим очагом неподвижно, вызывающе, прямо. Лицо его было по-прежнему строгим, сосредоточенным, вдохновенным. Он смотрел сейчас на джатаков, но они, поникнув, молчали. И только гнев людей в дорогих одеждах продолжал бушевать, как ураган, под войлочной крышей байской юрты.
– Пусть скачут наши джигиты по всем окрестным аулам и пусть разносят они по степи хабар о том, как приблудный акын Кургай опозорил священную юрту прославленного Альтия!– крикнул аткаминер Кенжигараев.
– Друс! Правильно! Пусть расскажут джигиты о том, как подпасок загнал на байге своего худосочного стригуна и как пять самых красивых девушек били по щекам опозорившегося подпаска джатаков!– вторил аткаминеру мулла.
Вскоре вместе со всеми джатаками, покинувшими байскую юрту, выбежал вон и маленький Ералы. Он долго бежал в глубь полуночной степи, сам не зная куда и зачем. И только тогда, когда гневные крики взбесившихся баев начали затихать вдали, как затихает в ночи лай степных псов, потревоженных кем-то в сонном ауле, подпасок остановился и перевел дух. Прислушавшись к полуночной степной тишине, он уловил своим чутким ухом невнятный шум и тотчас же понял, что это пасется вблизи конский табун пастуха Сеимбета. А минут пять спустя Ералы и в самом деле узнал словно выросшего перед ним из-под земли рослого и гибкого джигита. Это был Сеимбет, а рядом с ним – Садвакас. Джигиты угостили Ералы крошками курта и усадили его рядом с собой возле копны свежего сена.
– Почему они говорят неправду? Мой же стригун пришел первым,– сказал Ералы.
–Слушай, друг,– проговорил Садвакас после некоторого раздумья.– Альтий – самый знатный и самый богатый человек в степи. Он купил себе за пригоршни золотых монет пятерых жен, самых молодых и самых красивых. Он купил себе песни акына Абакана. Он купил чужую славу и чужую красоту. А у нас с тобой нет ни того, ни другого, ни третьего. У нас нет пригоршней золотых монет. Но наши руки крепки и упруги, как ветви березы. Наши мускулы налиты оловом силы, и здоровье кипит в нас, как молодой кумыс в турсуках. Злыми, зоркими и узкими глазами смотрит днем и ночью бай за нами. И никуда не укроешься от этих по-волчьи зеленых, зорких и злых глаз. Мы мокнем под холодным дождем, и мы мерзнем на свирепом зимнем ветру, остерегая от зверя несчитанные байские табуны. Мы безропотны и покорны, как сторожевые байские псы. Но время придет, и мы с вами станем другими. Нам ответит бай за все: за голод и холод, за нашу бедность и наше бесправие. Так мне сказал однажды мой русский друг, которого ззали Салкыном. Он говорил, что настанет такое время, когда станут и пастухи-джатаки хозяевами родной степи. Так мне сказал Салкын. И я ему верю.
– Ты настоящий акын, Садвакас!– сказал Сеимбет.
– Да, это хорошая песня,– подтвердил Ералы.
– Нет, друзья, это не песня,– сказал Садвакас.– Не песня – слова мести. Каждый из нас должен запомнить эти слова наизусть. Я знаю, что скоро пройдет над степью великий хабар, и все пастухи и джатаки должны будут встать на стремена. В тот день, когда пройдет великий хабар по аулам быстрее залетного ветра и когда гнев джатаков поднимется в ночи, как зарево весенних пожаров, мы оседлаем самых быстрых и злых байских скакунов и мы помчимся туда, куда позовет нас великий хабар. Так говорил мне мой русский друг. И я ему верю,– заключил Садвакас.
И пастухи долго молчали, прислушивались к глухому шуму байского пиршества, к хмельным и веселым песням джигитов, к серебряному звону далеких девичьих голосов.
Лето выдалось засушливое.
По ночам грохотали грозы, и в косом плоском кебе мерцали багровые шрамы молний. От выпьего крика стонали озера. Птица снималась с воды и долго трепетала над камышами займищ, точно над пожаром, охватившим гнезда. Болезненным, лихорадочным румянцем рдели по утрам зори, и мутным выглядело раскаленное в полдень небо.
Но дождя не было. Над желтой степью, над синеватой заволочью перелесков мерцала призрачная кисея марев, и терпкий запах травяной гари разносили по пустынным дорогам прибалхашские суховеи. Казалось, от зноя отяжелевал даже древний ворон. Он кружился теперь над степью так низко, что сбивал обуглившимися “крыльями макушки черноголовника, подсекал рано поседевшие ковыли, крошил мятлик. Удушливый, тяжелый, как пламя, стлался с песчаного Прибалхашья ветер. Чахла полынь, усыпанная пыльцой цвета желчи. Горестно ник, свернув блеклые лепестки, донник. Пожелтела и ощетинилась выметавшаяся в трубку окуренная суховеем пшеница. Немощно пробивались сквозь черствую землю, хирели покрытые пепельной пылью овсы. И страшен был глухой, чуть уловимый для чуткого уха хруст сгорающих трав.
В огромном добела раскаленном просторе томилась степь. Грустно посвистывали, привстав на задние лапки, суслики. Тоскливо и одиноко было в пустынной степи. Но еще тоскливее и горше – в окрестных аулах, на переселенческих хуторах, в станицах на Горькой линии. Люди избегали теперь разговоров о засухе. Народ держался еще смутными надеждами на дожди. И опять, как в канун войны, зашныряли по хуторам и станицам какие-то пыльные, словоохотливые нездешние люди и, насулив народу всяких бед и потрясений, так же незаметно исчезали невесть куда.
В линейных станицах совершались молебствия о дожде. Состоялось такое молебствие накануне петрова дня и в станице Пресновской. Далеко в степи, среди выгорающих от суховея казачьих пашен был развернут потертый и пыльный шатер походной церкви. Матовое от перекала солнце стояло над головой. По черным парам, по окрестным выбитым табунами увалам бесновались пепельно-мглистые смерчи.
На молебствие была поднята вся станица. И вместе с людьми томился на солнцепеке согнанный из табунов для водосвятия весь станичный скот. Табуны были выстроены в две шеренги: с одной стороны – коровы и овцы, с другой – конские косяки.
В начале молебствия животные вели себя в меру терпеливо и мирно. Но во время чтения акафиста с вислоухой кобылемкой станичного десятника Бури случилась неприятность. Отлично зная порочную слабость своей кобылы, подвыпивший Буря еще до открытия службы завел с отцом Виссарионом такой разговор:
– В ножки к вам, батюшка,– сказал, низко кланяясь священнику, Буря.
– Благословляю, благословляю, раб божий. В чем нужда?– спросил отец Виссарион.
– С кобылой я маюсь. Ослобоните ее у меня от молебствия.
– В водосвятии не нуждаешься?
– Что вы, батюшка, Христос вам встречи! Разве я к этому? Я сам при божьем храме сызмальства в звонарях состоял…
– Ну, ну. А в чем у тебя причина-то?– заинтересовался поп.
– Да в этом и открываться-то мне не шибко ловко…
– Священнику?
– Да господи боже мой. Не в этом соль, батюшка,– сказал пониженным голосом Буря.– А соль в том, что распутная она у меня. В работе – слов нет, дюжая. Сто верст пройдет, не помочится. А вот случись жеребец – осатанеет, дурная собой делается, гужи рвет. Хвост крючком – и пошла писать вокруг да около, пока удовольствия не доступит. А спаси бог, не удастся – встречных и поперечных перегрызет. Согрешил я с ней, окаянной. Ее и в табун господа станишники не допущают по этой причине…
– Променял бы,– сказал поп.
– Да кому же она нужна, такая вредная?! Тело не держит. Ребра все на свету. На приплод не способна. А худую славу на всю Горькую линию про себя пустила. Пытал я и променять, да охотников на таку менову што-то не находится…
– Редкая птица!– удивленно проговорил отец Виссарион.– А на водосвятие ее все же надо привести. Кто же знает: может, капля святой воды и исцелит ее буйную плоть. В это веровать надо. Нет уж, давай веди…
– Воля ваша, батюшка. Только я, грешным делом, думаю, што тут каплей не обойдешься. На ее, вредную, целый ушат надо вылить, тогда ишо, может, будет толк…
– Дурак,– сказал отец Виссарион. Между тем станичники Буре пригрозили:
– Только попробуй выведи свою кралю – ноги переломаем. Лучше не доводи до греха, не суйся.
После своего объяснения с отцом Виссарионом Буря заколебался. Но Кирька Караулов ему посоветовал:
– А ты давай веди для смеху. В случае чего я тебя в обиду не дам и кобылу твою тоже.
И вот в разгар водосвятия Буря все же явился со своей кобылицей на молебствие, пристроившись с ней рядом с коровами. Тонконогая, вороной масти, выгодно скрывающей худобу, с буйной вихрастой челкой меж озорных, всегда настороженных ушей, издали кобылица Бури казалась даже красивой.
Как бегового иноходца перед заездом, мертвой хваткой держал ее под уздцы обеими руками Буря. И с полчаса кобыла стояла спокойно. Но вдруг, дрогнув всем корпусом, лихо сверкнув огнистым навыкате глазом, она забилась, как в лихорадке, и, взметнув на дыбы, подняла на поводу хозяина.
– Пиши пропало!– обрадованно крикнул Кирька Караулов, осенив себя размашистым крестным знамением.
Фон-барон Пикушкин, сунув свои хоругви в руки шинкарке Жичихе, тотчас же бросился со всех ног, давя и толкая молящихся, к своему буланому жеребцу.
Перепуганные станичники, столпившиеся вблизи Бури, злобно шипели на него:
– Держи ты ее, ради Христа, покрепче!
– Не доводи до греха, варнак!
Не помня себя, Буря, бледный как полотно, напрягал последние силы, стараясь удержать забесновавшуюся кобылицу. Он бы, может, и удержал ее – силы у него на это хватило бы, но, как на беду, лопнул сыромятный повод. Кобыла, задрав хвост, с визгом трижды описала круг и стала перед буланым жеребцом фон-барона, молодцевато затанцевавшим на поводу у приемного сына Пикушкина, подслеповатого Терентия. Когда Кирька Караулов, рискуя жизнью, попробовал отпугнуть кобылицу дубинкой, она осатанело заметалась по табуну с таким непристойным, пронзительным визгом, что отец Виссарион перепутал ектенью и тоже, как все молящиеся, тревожно заозирался по сторонам.
А в это время дернул черт кого-то выпустить со двора двух верблюдов, на которых приехали из степи казахи в станицу. И верблюды, величественные и медлительные, шествовали теперь прямо к согнанным на водосвятие табунам. При виде двугорбых степных старожилов лошади вдруг забесновались, храпя на поводьях у растерявшихся хозяев. И паническое смятение обуяло весь табун. Тяжело заворочал кровавыми зрачками, пустил светлую слюну, вертуном закружился на месте пепельный бык станичного атамана Бисмарк. Поддавшись всеобщему смятению, низко пригнув рога, начали рыть копытами землю и глухо мычать коровы. Долговязая оранжевая сука пристава Касторова очутилась в кольце обезумевших животных. От пыли над стадом повисла мутная, колеблющаяся туча. Ходуном заходила под копытами земля, и косые рога коров лихорадочно заметались из стороны в сторону.
Люди с детьми, с хоругвями и с иконами на руках бросились врассыпную. Запутавшись з облачении, упал с дарами отец Виссарион.
Дед Богдан, державший в руках потемневшую от времени икону древнего письма, тоже было подался с оглядками вслед за всеми в станицу. Но, услышав пронзительный детский крик, старик остановился. Тревожно оглядевшись вокруг, Богдан заметил вблизи походного шатра вихрастую голову Тараски Бушуева. Отставший в суматохе от матери перепуганный насмерть Тараска стоял, прижавшись к шатру. А в пяти шагах от него метался озверевший муганцевский бык Бисмарк за ошалевшей от страха касторовской сукой. Наконец собаке удалось улизнуть от быка. И Бисмарк, завидев прижавшегося к шатру Тараску, остолбенел, напружинив хребет, словно задумавшись в нерешительности – сшибет он сейчас парнишку или промажет.
Скуластое, заметенное сединой лицо Богдана окаменело. Над стыком его крылатых бровей выступил пот. Богдан, смятенно оглянувшись вокруг, вдруг наотмашь кинул свою икону, а затем, по-звериному гибким, хищным прыжком опередив быка, ловко сгреб в охапку Тараску и бросился с ним со всех ног прочь. Обескураженный Бисмарк ринулся, бороздя литыми ногами землю, вслед за Богданом. Но Богдан ловко ускользнул от его сокрушительного удара, пропустив Бисмарка мимо себя. И бык, уже ничего не видя перед собой, сделав несколько спиральных кругов, бросился в сторону в поисках муганцевской суки.
А спустя полчаса, когда паника улеглась и верующие собрались около церковной паперти, возвращая в церковь вынесенные на молебствие иконы, отец Виссарион допрашивал в церковной сторожке Богдана:
– Ты что же, нерусский?
– Как вам сказать, батюшка? Говорят, примесь в кровях от предков имею…
– Выродок?
– А это уж как вам угодно…
– Православный?
– Так точно. Им считаюсь…
– В господа веруешь?
– Без этого нельзя… Сочувствую.
– А знаешь ли, какой грех ты сейчас совершил?
– Никак нет. Не могу знать.
– Дерзкие слова говоришь, Богдан!
– Виноват, батюшка. Может, и грешен. Грешен, что нерукотворный образ бросил в степи. Но зато ведь я ангельскую душу младенца спас,– сказал Богдан, вызывающе взглянув на отца Виссариона.
– Не знаю, что там было с ангельской душой, а вот за то, что ты богохульно бросил в степи икону, я накладываю на тебя епитимью. Назначаю тебе на каждую вечернюю службу по триста поклонов в течение месяца. А потом поговеешь недельку, и я тебя исповедаю,– строго сказал отец Виссарион.
– Многовато, батюшка. Ить я же дите малое спас от смерти. Это тоже понять надо,– сказал Богдан.
– Это я понимаю. Не дите – быть бы тебе отлученным от церкви,– заключил отец Виссарион, выпроваживая из сторожки Богдана.
…Вечером, заряжая свою фузею, Богдан бормотал:
– Ничего, наградил меня поп. Набью я теперь шишек на лбу. А за какие грехи, спрашивается? За кобылу? Лбом-то об пол надо бы не мне, грешному, а Буре. Ведь и весь сыр-бор загорелся из-за его распутной кобылы.
В знойный, овеянный суховеем полдень, когда листья на тополях жухли на горячем ветру, свертываясь от его огненного дыхания, пригнал в станицу верховой, вахмистр Дробышев, оборванного, долговязого, худого, как скелет, солдата. На площадь сбежалась почти вся станица.
Солдат, присев на упавшую изгородь станичного сада, неподвижно смотрел усталыми глазами куда-то в степную даль поверх голов столпившихся вокруг него станичных дедов, баб и ребятишек. Вахмистр Дробышев, гарцуя на своем бойком жеребчике, в сотый раз рассказывал одностаничникам, как был пойман им этот солдат верстах в двенадцати от станицы.
– Накрыл я его, воспода станишники и воспожи бабы, сонного. Ну, спешил я. Присмотрелся к нему. Вижу – дезертир! Что мне с ним делать? Хорошо, что я был при шашке. Обнажил клинок и приказал молодчику маршировать в станицу,– докладывал, ерзая в седле, вахмистр.
Кто-то, пристально приглядевшись к солдату, удивленно воскликнул:
– Батюшки-светы, да ведь это Макся!
– Какой такой тебе Макся?
– Клянусь богом, он, бушуевский работник.
– Правильно. На его смахиват.
– Так точно. Похож.
– Фактура – он,– оживленно переговаривались вокруг солдата как бы обрадовавшиеся бабенки.
Фон-барон Пикушкин с попечителем Ватутиным принялись за обыск солдата. Грубо рванув солдата за шиворот грязной, потрепанной шинели, фон-барон с деловитой поспешностью обшарил все его карманы. А попечитель Ватутин, с трудом развязав засаленный брезентовый солдатский мешок, долго рылся в каком-то тряпье. Покончив при всеобщем молчании с обыском, фон-барон доложил прибывшему атаману Муганцеву:
– Никаких бумаг при солдате не обнаружено. По всему видно, дезертир.
– Ага. Очень приятно. Запереть его пока в каталажку. А там будет видно, что с ним делать,– искоса посмотрев на солдата, сказал Муганцев.
– Дело известное. Ему одна теперь дорога – под расстрел,– сказал фон-барон.
Толпа молчала. Молчал и солдат, близоруко оглядываясь вокруг своими слегка прищуренными, усталыми глазами. Наконец он, как бы придя в себя, расправил плечи и громко сказал:
– Казаки! Разве вы не в курсе настоящего момента? Разве вам не известно, что сейчас происходит на фронте? А я вам могу кое-что рассказать…
– Молчать, выродок!– крикнул атаман Муганцев.
– Мы те, сукину сыну, покажем курс!– прозвучал высокий бабий голос вахмистра Дробышева.
– А ты погоди, не дери глотку. Дай человеку высказаться!– прикрикнул на вахмистра Кирька Караулов.
– Это што там еще за защитник у изменников родины нашелся?! Давай выходи вперед,– повысив голос, скомандовал Муганцев.
– А ты што думал, восподин атаман, я испужаюсь? Не таков. Выйду,– сказал Кирька, пробираясь сквозь расступившуюся толпу вперед.
В толпе, пришедшей в движение, раздались выкрики:
– Правильно. Пусть человек выскажется. Не зажимай рта фронтовику.
– Пусть нам расскажет, как там и что происходит на фронте.
И солдат, вдруг ловко прыгнув на груду валявшихся около станичного сада бревен, крикнул в ответ:
– Тихо, тихо, казаки. Все сейчас расскажу. Всю правду, как на ладони, перед вами выложу…
Но закончить солдату не удалось. Вахмистр Дробышев, налетев на него на своем жеребчике, нанес ему удар по виску. И солдат покачнулся, не удержал равновесия и повалился, как сноп, под ноги столпившихся вокруг него ермаковцев.
– Братцы! Это за что опять бьют человека?!– прозвучал рыдающий голос Кирьки Караулова. И Кирька, ринувшись к солдату, ударом плеча сшиб с ног фон-барона Пикушкина и так ловко отбросил в сторону попечителя Вашутина, что тот, перевернувшись через голову, отлетел, как мяч, шага на четыре.
И в мгновенье ока поднялась всеобщая свалка. Запоздавшие соколинцы, вгорячах не разобравши, в чем дело – большинство из них думало, что бьют Кирьку,– ринулись с кулаками на ермаковцев. Рассвирепевший Агафон Бой-баба одним прыжком вышиб из седла вахмистра Дробышева. Кто-то сшиб с ног атамана Муганцева. Бабы, девки и ребятишки в смятении бросились врассыпную. Кирька Караулов, разбросав навалившихся на солдата четверых здоровенных бородачей Ермаковского края, успел вполголоса крикнуть солдату:
– Давай не зевай, беги!
И солдат, воспользовавшись суматохой, увильнул из-под занесенного над ним кола Корнея Вашутина, ловко перемахнул через наклонившееся прясло садовой изгороди и исчез за кустами акации.
– Ушел, ушел, варнак!
– В погоню за ним, подлецом, на вершных! В погоню!– кричал атаман Муганцев.
Станишникам было уже не до солдата. И пока ермаковцы и соколиицы, дубасившие в азарте друг друга, пришли в себя, гнаться за дезертиром было уже поздно.
Атаман приказал снарядить отряд верховых, выслал несколько разъездов в степь. Но казаки, вернувшиеся из своих рекогносцировок, доложили вечером Муганцеву, что беглого не обнаружено.
– Да и глупо было рассчитывать на его обнаружение,– сказал с раздражением пристав Касторов.– Днем он из станицы никуда не уйдет. А ночью его не укараулишь. Имеются и в нашей станице у этих предателей свои защитники.
– К сожалению, это так. Разлагаются и наши казачки,– признался со вздохом Муганцев.
– Да, господа, тревожное время настало. Не время – сплошная печаль и воздыхание,– горестно прикрыв глаза, сказал отец Виссарион.
…Между тем станичники не ошиблись, признав в беглом солдате бывшего бушуевского работника. Это был действительно он – Максим. Воспользовавшись свалкой, Максим ушел из рук станичных властей. Схоронившись в густой конопле, что росла на обширном поповском огороде, граничившем со станичным садом, Максим пролежал здесь до ночи. А как стемнело, он подался в степь. Ему здесь знакомы были все стежки-дорожки. Отмахав за ночь около двадцати верст, он очутился под утро вблизи своего переселенческого хутора.
Прежде чем войти в хутор, Максим прилег в придорожном бурьяне отдохнуть и прикинуть, куда ему идти. Не было у него ни семьи и ни дома, ни кола ни двора. Передохнув, Максим по огородам добрался до поместья родного дяди по матери, Ипата Петровича Кокорина, единственный сын которого, двадцатичетырехлетний Игнат, служивший в одном взводе с Максимом, был убит в прошлом году в боях под Перемышлем.
А спустя несколько минут Максим уже сидел в полутемной от предрассветного сумрака хате дяди, жадно хлебал холодное молоко и рассказывал о том, как удалось ему выбраться с фронта. В это время в хате один за другим начали появляться люди, встретиться с которыми Максим здесь никак не рассчитывал. Это были его земляки, мобилизованные вместе с ним два года тому назад,– Андрей Шибайкин, Петро Синельников и Михей Воропаев. И если Максим был удивлен столь неожиданной встречей с фронтовиками, то они ничуть не удивились при виде его.
– А, здорово, здорово, служивый! Стало быть, и ты в бессрочный?! – приветствовал Максима, дружески потряхивая его руку, всегда веселый и улыбающийся, похожий на цыгана Андрей Шибайкин.
– А вы-то как, ребята, сюда попали?– изумленно пяля на земляков глаза, спрашивал Максим, хотя и понимал, что глупо спрашивать об этом.
И земляки, перебивая друг друга, отвечали:
– А по той же самой торной дорожке, по какой пробирался и ты.
– Маршрут у всех один – по звездам…
– И отпускные билеты у всех одинаковы – вчистую…
– Ну, орел, орел ты, Максим. Хвалю за ухватку,– сказал, продолжая улыбаться, Андрей Шибайкин.
– Ухватка, братцы, бедовая,– сказал со вздохом Максим.
– Это почему так?
– На казачков, слышь, в станице напоролся. Едва ноги унес.
– Это хуже.
– Не говори.
– А как тебя угораздило? Зачем в станицу-то пер?
– И не думал. Настиг меня сонного один станичник в степи и забарабал. Спасибо, и там парни нашлись – ухо с глазом. Смекнули, в чем дело, не дали меня в обиду. Учинили промеж собой потасовку. А один мне шепнул: уматывай, дескать. Ну, я и подался.
– Ловко.
– Ловко, да не совсем. Там меня какая-то дура по обличью признала. Вылупила глаза на меня и брякни: «Да ведь это же бушуевский работник Максим!» Вот какая неловкая планида со мной приключилась. Сообразят станичные власти, да и нагрянут, зачем не видишь, на хутор. Вот мы и сбрякали.
– Ну, это ишо посмотрим, как сбрякали. Не так-то просто нас взять,– сказал Андрей Шибайкин.
– А вы, што, братцы, с оружием?– спросил, насторожившись, Максим.
– Дело не в оружии. Есть и оно, конечно. Но нас ведь тут целая рота наберется, если не добрый батальон.
– Как так, откуда?
– А все из тех же самых мест… На соседнем хуторе Богданах шестеро таких же орлов, как мы, хоронятся. В Буераках – девять человек. В Заметном – около дюжины, да тут скрозь, куда ни повернись, кругом имеются такие выходцы с того света.
– Ну, это ишо мало значит, што много нас. Много нас, да все мы порознь. А раз порознь – не сила. Нагрянет казачий разъезд с саблями и винтовками, вот и поминай тогда, как звали, – сказал Максим.
– Легко сказать – нагрянут. Нас сначала еще надо им найти,– сказал Андрей Шибайкин.
– Не велика хитрость – накрыть нас на хуторе.
– А мы не такие дураки, чтобы на хуторе отсиживаться.
– А где же иначе?– спросил Максим.
– Есть, братуха, такое надежное укрытие у нас – ни с какой стороны не подступишься. И как там для кого, а для тебя-то, Максим, место найдется. В тесноте, да не в обиде.
– Интересуюсь, што за место?
– Место надежное. Не сумлевайся. В землю зарылись. Почище тебе фронтовой землянки.
– Вот как?! Даже и окопаться успели?– сказал с усмешкой Максим.
– А ты думал как? Али нам фронтовая наука не впрок? Не только окопались, а и хозяйством обзавелись. Живи, не тужи. Хватит, повоевали. Пора и честь знать…
– Што верно, то верно. Пора. На што казаки, и те вслед за нашей кобылкой в бега тронулись.
– Ну, казаков не скоро сомустишь. Не таковские. Они до победного конца за батюшку царя драться будут,– сказал Михей Воропаев, маленький, но крепко сбитый солдат в самотканых крестьянских штанах и фронтовой гимнастерке,
– Не все и казаки, Михей, такие ретивые. Есть и среди них неустойка.
– Все равно нам с казачней не по пути,– упрямо сбычив бритую голову, сказал Михей Воропаев.
– Нет, брат, найдутся и среди них такие, с которыми нам делить будет нечего, кроме нужды да одинаково горькой доли,– возразил Максим.
– Не знаю, братуха, меня с казачней век-повеки не примиришь. Кто моего покойного родителя шомполами в пятом году засек? Казаки. Кто над нашим братом, над новоселами, здесь изгалялся? Казаки. Кто нас землей и выпасом на хуторах притесняет? Казаки,– проговорил, загораясь от гнева, Михей Воропаев.
Заладила сорока Якова. Забубнил – казаки да казаки! А я тебе ишо раз скажу в ответ на это – не все они одинаковы.
– Не знаю.
– Ростом не вышел, вот и не знаешь,– полустрого, полушутя сказал низкорослому Михею Андрей Шибайкин, оскалив свои жемчужные зубы. – А вот подтянешься, бог даст, кое-чего и раскумекаешь…
– Ну ладно. Чужим умом жить не привык,– зло сверкнув маленькими зеленоватыми глазами, огрызнулся Михей Воропаев.
– Тихо, тихо, братцы. Спор не ко времени. Пора поторапливаться в блиндаж,– строго сказал до сего помалкивавший бородатый, угрюмый на вид солдат в опорках Петро Синельников.
– Это правильно. Собирайся, Максим. А то, чего доброго, и в самом деле, как бы нас тут казачки сдуру не накрыли,– сказал Андрей Шибайкин, тронув за плечи задумавшегося Максима.
А когда совсем рассвело, Максим со своими новыми спутниками вылез из брички, на которой доставил их к заповедной березовой роще дядя Ипат. И приятели скрылись в лесу, отпустив старика на хутор. Пропетляв с четверть часа по неторным лесным дорожкам, с трудом пробравшись через непролазные заросли ракитника, спутники очутились наконец на небольшой, замкнутой со всех сторон вековым лесом полянке. И Максим, оглядевшись вокруг, спросил:








