Текст книги "Горькая линия"
Автор книги: Иван Шухов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
…В один из таких вечеров, когда спасались станичники в казарме от скуки дома и от вьюги на улице, явился в станичное правление подвыпивший Архип Кречетов и подал писарю Скалкину какую-то замызганную бумажку, извлеченную из-за пазухи. Золотушный писарь, надев очки и придвинув к самому носу лампу, раза два пробежал бумажку глазами, а затем, удивленно посмотрев на Архипа, спросил:
– Ну, а что дальше, Кречетов?
– Не могу знать, восподин писарь,– растерянно и жалко улыбаясь, заговорил Архип Кречетов.
– Как, не могу знать? Зачем ты принес мне эту бумажку?
– А чтобы вы прочитали словесно.
Зачем же мне ее читать? Нам известно, что третий ТВОЙ младший сын, казак седьмого Сибирского полка, погиб смертью храбрых в боях под городом Ардаганом. Знаешь об этом и ты. Так в чем же дело?
Помолчав, недоуменно оглядевшись вокруг на притихших одностаничников, Архип сказал:
– Гумагу мне эту прочитать дома было некому, сам Я, как вам известно, восподин писарь, неграмотный. Вот и хотел, чтобы вы словесно мне огласили.
– Да чего же тут оглашать-то? Бумажка бумажкой. Тебе не впервые ее получать. И про тех двух твоих сыновей то же самое было написано. Сообщаю, дескать, нам, господин казак, что сын ваш такой-то погиб в боях смертью храбрых и так далее…
– Стало быть, все так же, как и про Митю с Васей было отписано? Все, стало быть, по форме?
– Так точно. Все по форме, Кречетов.
– Ага. Ну, благодарствую вас на этом,– сказал Архип таким тоном, словно и в самом деле его успокоило, что извещение о гибели сына написано строго по форме и что будто бы только это и волновало сейчас старика.
– Не понимаю, что ты чудишь. И благодарить меня вовсе не за что,– сказал с раздражением писарь, сунув измятую бумажонку в руки Архипа Кречетова.
– Да ить он же в хмелю. Вот и городит, не знаю што,– сказал, кивая на Архипа, фон-барон Пикушкин.
– Ты бы вот лучше пил поменьше, господин Кречетов,– строго сказал, осуждающе глядя на Архипа, до сего отмалчивавшийся станичный атаман Муганцев.
– Это так точно, восподин атаман. Выпивать-то, действительно, надо бы мне поменьше,– сказал с трезвой искренностью Архип Кречетов.
– Вот и именно. А почему же ты все-таки пьешь?– спросил тем же строгим тоном Муганцев.
– Не могу знать, восподин атаман. Душа, стало быть, не на месте…
– Ну, это не оправданье. Ведь ты присягу давал, что бросишь пить. И не один раз.
– Так точно – не единожды. И не я один. При наказном атамане, их высокопревосходительстве, мы таку присягу всем миром давали.
– А ты на мир не ссылайся. Тебе мир не розня. У тебя вот три сына погибли на фронте. А дома – еще семеро по лавкам. Кто их поить и кормить за тебя станет?
– Не могу знать, восподин атаман.
– Хорошее дело – не могу знать. Да ты што, не казак?
– Им считаюсь…
– Вот именно, только считаешься. Разве истинные казаки так себя ведут в такую годину? Вместо того чтобы собраться с духом, ты пьянствуешь. Совестно, совестно, Кречетов,– начал стыдить на миру Архипа станичный атаман.
И Архип, притихнув и протрезвев, отошел от стола и присел в задний угол, где было не слышно его и не видно.
Между тем Муганцев решил приступить к делу, ради которого он явился на этот станичный сход. Поднявшись из-за стола и взяв в правую руку свою булаву с серебряным набалдашником – это значило, что атаман будет говорить сейчас со станичниками не обыденным, а официальным языком, Муганцев сказал:
– Господа старики, объявляю вам, что в станице получена бумага из войсковой управы о том, что вверенная мне станица обязуется в двухнедельный срок доставить на войско сто пятнадцать комплектов обмундирования и пятьдесят три строевых коня. Понятно, что все означенное обмундирование, а также и строевые кони должны быть закуплены за наличные деньги путем равномерного распределения необходимой для этой цели суммы по всем дворам.
Муганцев умолк. Он испытующе присмотрелся своими бесцветными глазами к безмолвствующим станичникам и трижды негромко стукнул зачем-то об пол своей булавой.
Всеобщее молчание длилось долго. Наконец кто-то из дальнего, плохо освещенного угла, где, как правило, сидели соколинцы, довольно громко сказал:
– Ничего себе – контрибуция!
И сию же секунду в казарме зазвучало сразу несколько голосов:
– Легко сказать – сто пятнадцать комплектов амуниции и пятьдесят три строевика!
– Ловко девки пляшут. Не успели наши послы до города Петрограда добраться, а тут нова награда нам выпала.
Скотопромышленник Боярский, выйдя на середину казармы, проговорил своим ласковым тенорком:
О чем разговор, братцы? Да ведь это же плевое дело – каких-нибудь семь целковых на двор.
– Для кого как!
– Кому, действительно, плюнуть да ногой растереть. А кому и последней коровешки лишиться.
– А если и коровешки нет?
– Тогда – петлю на шею.
– Фактура – петлю.
– Дожились, воспода станишники. Довоевались. Кирька Караулов, выпрямившись во весь свой гигантский рост, вдруг крикнул:
– А где наши сухари, воспода станишники? Пусть нам сейчас же станишный атаман докажет.
В чем дело? Какие опять сухари?– удивленно воскликнул Муганцев, и в самом деле не понимая, при чем здесь сухари.
Вот кидали, воспода станишники?! Он уж и про сухари забыл!– закричал злорадно и торжествующе Кирька.– Поняли? Целое божье лето по всей Горькой линии сухари для русского воинства сушили. А куды они делись? Если атаман не жалат ответить, отвечу я.
– Отвечай, отвечай, Киря!
– Режь правду в глаза, восподин станишник.
– Каку язву им в рот-то смотреть!– посыпались на Кирьку подбадривающие выкрики соколинцев.
– А я отвечу. Не сробею! – запальчиво выкрикивал Кирька. – Сухари наши трудовые были пропиты интендантскими крысами.
– Молчать! – крикнул на Кирьку Муганцев, грохнув об пол пудовой своей булавой.
– Нет, извиняй, восподин атаман. Я молчать не буду. Меня не остановишь, пока я весь сам собой не выскажусь… Итак, иду дальше… Стало быть, про сухари. Ну, собрали мы пять тыщ пудов сухарей с нашей Горькой линии. Доставили их на войсковые склады в город Омск. Хорошо. А дальше что? А дальше – сухари вместо русского воинства к екатеринбургским купцам за полцены от казнокрадов попали. Понятно, воспода станишники, кака тут Куендинска ярманка выходит?
– Как божий день – все ясно!– крикнул точно выпорхнувший на крыльях из угла на середину казармы Архип Кречетов.
Маленький, юркий Архип стремительно прошелся, как заводной волчок, по казарме и, остановившись рядом с долговязым Кирькой, сказал, глядя в упор на судорожно подрагивающее лицо станичного атамана:
– Правильно. Все ясно, как божий день. Сынов наших – под убой. Живность – казнокрадам. Нашего брата – по миру. Вот, туды ее мать, до чего мы дожились, воспода станишники, до чего дострадовались!
При этих словах Архипа Муганцев, весь напружинившись, точно проглотив аршин, выпрямился и крикнул высоким, сорвавшимся голосом:
– Что?! Что ты, подлец, сказал?! Это с каких пор дозволено при портрете их императорского величества в присутственном месте по матушке выражаться?
В казарме стало снова тихо.
Старики поняли, что на этот раз Архип, кажется, перехватил. Никто еще не отваживался до сих пор пушить на чем свет стоит законную власть в этом присутственном месте. Не растерялся только один Кирька Караулов. Увидев, что припугнутый станичным атаманом Архип пал духом, Кирька, встав в непринужденную позу, сказал:
– А што тут такова, что человек по матушке запустил? Мало ли што вгорячах бывает. И патрет государь императора тут ни при чем. Он от наших матерков со стены не бацкнется. Ить не самого же царя мы пушим, воспода станишники. Понимать надо.
– Еще не хватало, чтобы вы и самого государя таким словом здесь помянули!– заметил скотопромышленник Боярский.
– Дай варнакам волю, они и до их величества доберутся,– сказал фон-барон Пикушкин.
– Так точно,– подтвердил попечитель Вашутин. Муганцев властно скомандовал:
– Кречетов, вперед!
Архип, испуганно поглядев на невозмутимого Кирьку, сделал два нерешительных шага вперед, вытянулся, как в строю, перед атаманом.
– Ты на действительной службе был?– спросил Муганцев Архипа.
– Так точно, восподин атаман. Приходилось…
– А чему там тебя учили?
– Всего не упомнишь…
– Ты пьян, Кречетов?
– Никак нет. Вполне трезвый.
– Выходит, что при портрете их императорского величества стрезва выражаться изволил?
– Выходит – так.
– Ага. Тем хуже для тебя, Кречетов. Помолчав, Муганцев сказал, обращаясь в сторону ермаковцев:
– На ваше усмотрение, господа станичники. Но я полагаю, что терпеть в крепости казака, публично осквернившего царскую фамилию,– позор.
И ермаковцы наперебой загалдели:
– Ишо бы не позор. Пятно на всю станицу.
– Таких варнаков не только в крепости – на Горькой линии терпеть тошно.
– На миру государь императора лает, а позаочь – богохульствует. У его и взгляд-то, воспода станишники, варначий.
– А какому взгляду быть иначе, ежли он с кыргыза-ми век-повеки путатся. Кыргызня да чалдоны у него ить первые тамыры.
– Нет, братцы, нам такие казачки не ко двору…
– Донести на него рапортом наказному.
– Фактически – рапортом.
– Семейство его на выселки, самого – в острог. Атаман стоял в царственной позе, молча, терпеливо выжидая, пока накричатся ермаковцы. Затем, когда они, вдоволь поиздевавшись над Архипом, умолкли, Муганцев сказал:
– Сход я пока прерываю до завтра. А тебя, Кречетов, придется задержать.
– Это за какие грехи?– спросил Муганцева Кирька. И не дождавшись атаманского ответа, сказал стоявшему поодаль Архипу:– Давай, давай уходи отсюдова, станишник, подобру-поздорову. Не беспокойся. Мы, брат, в обиду тебя не дадим.
– Что это значит, Караулов?– спросил Муганцев.
– А это значит, что коренная скачет, а пристяжная не везет,– ответил Кирька, смерив недобрым взглядом атамана.
– Ты мне эти шуточки брось, Караулов!– прикрикнул на него атаман.
– Каки таки шутки. Вижу – нам не до шуток… Пошли, братцы, отсюдова, пока до драки меня не довели,– сказал Кирька, повелительно махнув рукой притихшим соколинцам. И он, дернув за рукав остолбеневшего Архипа Кречетова, поволок его за собой.
Следом за Кирькой и Архипом Кречетовым валом вывалили в шумно распахнутые двери все соколинцы. А атаману Муганцеву не помогла на этот раз даже его пудовая булава с серебряным набалдашником – символ его нераздельной власти.
Четвертый Сибирский линейный казачий полк, в котором служили казаки с Горькой линии, как и все прочие части 10-й армии, стоял в обороне. После длительных и упорных боев на линии Мазурских озер командующий 10-й армией, в состав которой входил особый Сибирский казачий корпус, Ренненкампф отвел свои войска в северо-восточный сектор Августовских лесов.
Десятая армия, ни разу не покидавшая огневых позиций с первых месяцев мировой войны, успешно провела несколько наступательных операций в Восточной Пруссии, захватив ряд важнейших стратегических пунктов. Но в кровопролитных боях за овладение отлично укрепленными немецкими городами Догезеном, Гольдапом и под Сувалками войска Ренненкампфа понесли большие потери. Измотанные в беспрерывных боях и походах части 10-й армии нуждались в длительном отдыхе и подкреплении. Однако на все категорические требования корпусных генералов о немедленной переброске на прусский фронт резервных пополнений Ренненкампф отвечал столь же категорическим отказом, оправдываясь то инертностью ставки главнокомандующего фронтом, то отсутствием в тылу надежных шоссейных и грунтовых дорог.
Между тем противник после большого урона, понесенного им в кровопролитных боях под Иоганнесбур-гом, вскоре получил значительное подкрепление в количестве четырех корпусов, переброшенных с Западного фронта. Эти войска состояли на пятьдесят процентов из частей ландвера, на двадцать пять процентов – из ландштурма и на двадцать пять процентов – из других родов войск. Укрепив фланги, австро-германские войска начали деятельную подготовку к развернутому наступлению по всему фронту. Так, правый фланг германской армии начал наступление со стороны Йоганнесбурга, а левый фланг несколькими днями позднее перешел в наступление от Тильзита. При поддержке австрийской армии генерала Данкля командующий германской армией фон Вюлов бросил два своих корпуса на прорыв линии расположения армии Ренненкампфа.
Все это привело к тому, что особый казачий корпус под командованием генерала Булгакова вынужден был отступить, как и прочие части армии, в глубь Августовских лесов. Но выходы из этих лесов были уже блокированы немецкими войсками, а переправа через реку Бобр обстреливалась германской артиллерией. Для того чтобы спасти последние остатки своего корпуса, Булгаков принял героическое решение – прорваться через кольцо немецкой блокады, чего бы это ни стоило. Покидая пределы Восточной Пруссии, правое крыло русской армии потеряло связь с левофланговыми боевыми соединениями, поставив тем самым в крайне тяжелое положение весь находившийся в авангарде особый Сибирский казачий корпус в составе 29-й стрелковой дивизии и четырех полков сибирских казаков. Корпус Булгакова выдержал за трое суток при прорыве пятьдесят две атаки и, прорвавшись через австро-германское окружение близ местечка Торно, выбрался наконец из огненного кольца и продвинулся в глубь Августовских лесов, заняв затем оборону.
Об этом героическом сражении сибирских казаков одна из немецких газет в то время писала: «Честь особого Сибирского корпуса была спасена. Но это стоило ему семи тысяч человек, легших на пространстве двух квадратных километров. Следует признать, что вся эта попытка прорыва являлась чистым безумием, но в то же время и героическим подвигом, который показал нам русского солдата в том же освещении, каким он являлся во времена покорения Плевны, Кавказа и штурма Варшавы».
Чудом вырвавшись из окружения, казаки не сразу обрели желанный покой и отдых на занятых ими позициях. Не успели они спешиться со своих таких же измотанных, как и сами, едва державшихся на ногах коней, как тут же принялись за лихорадочные работы по укреплению зимних позиций. И днем и ночью, часто по пояс в воде, под проливным дождем со злобной яростью работали давно уже утратившие былой человеческий облик люди. Казаки рыли глубокие траншеи, сооружали землянки и блиндажи, строили фортификационные укрепления. И только в первых числах декабря, когда пал первый снег и тотчас же закрутили, совсем по-сибирски, рождественские морозы, обрели наконец измотанные люди заслуженный ими отдых и покой.
Все проходит. Прошла и у казаков, только что переживших все ужасы боев, тупая, смертельная усталость. Они, отоспавшись в жарко натопленных землянках, выжарив вшей, заметно окрепли, подтянулись, повеселели. А там мало-помалу некоторые из казаков начали уже тяготиться однообразием позиционной войны, горевать по минувшим сражениям, тосковать по тревожным сигналам полковых труб…
Ко второй половине зимы 1916 года участились случаи дезертирства с фронта, особенно среди деморализованных пехотных частей. Первое время, пока бежали солдаты еще поодиночке, казаки, на которых была возложена борьба с дезертирством, относились к своим обязанностям ревностно и порядок, согласно приказу, блюли – в заградительных отрядах вели себя строго и бдительно. Но позднее, когда тронулись солдаты в тыл целыми косяками, былую охоту задерживать дезертиров у казаков отбило. А если кто из наиболее ретивых служак и норовил теперь задерживать беглецов, то те пускали в ход оружие, и подобные стычки заканчивались для казаков довольно худо. Дезертиры часто обезоруживали заградительные казачьи разъезды, а нередко рассчитывались с наиболее горячими патрулями штыком или меткой пулей. Все это привело к тому, что казаки стали посматривать на дезертиров сквозь пальцы.
Так началось великое разложение фронта. Затяжное вынужденное безделье на позициях пагубно отражалось на моральных устоях армии. Суровая вьюжная зима, оторванность от всего близкого и родного, неясность боевых задач, тревожные слухи о предательстве военного министра Сухомлинова и Ренненкампфа – все это порождало в озлобленных за годы войны казаках и солдатах смутные предчувствия неминуемых катастроф и все возрастающую тоску по родному краю. Особенно тяжко переносили эту позиционную зиму казаки. Для них, издревле свыкшихся с боевым конем и сложными маневрированиями по фронту, труднее всего было теперь отсиживаться в тесных, грязных и дымных землянках.
По вечерам, убрав на коновязях лошадей, казаки валялись в землянках по нарам и коротали время, кто как умел. Резались, до одури накурившись, в козла, во всяк свои козыри, в очко и в железку; проигравшись, спускали с себя последние подштанники. А чаще всего казаки отводили душу в песнях.
Открой, качак, часы стальные, Пришла пора седлать коня, А за минуты остальные – Благословить в поход меня. Гнедой мой конь почуял сразу Дорожку дальнюю свою. По генеральскому приказу Пойдем в развернутом строю. Пойдем за дальние курганы, Через сыпучие пески. В сердцах заноют наши раны Походной воинской тоски. Ни в маршах и ни на привалах Не позабыть нам отчий дом: Как грянут песню запевалы – Подступит к горлу горя ком… За место жен – подруги-шашки, Они вернее их речей! Клинки, крутые на замашку, Нас стерегут среди ночей. И рядом с нами кони-други И пики вострые в строю, По горько нам без вас, подруги, Казаковать в чужом краю… Ой, далеки дорога наши – Неисповедомы пути, Где птицы крыльями не машут, Где даже зверю не пройти! Там без крестов и без погостов,
Без песнопений и молитв В степях казачьи тлеют кости На поле подвигов и битв. И ничего уже не снится Башке, зарывшейся в песок, Если змея вползла в глазницы И жалом стукнула в висок! Ой, далеки дороги наши! В степях полынный горький чад, Где ни озер, ни рек, ни пашен, Там даже песни замолчат! Но только наши эшелоны Не устрашит пустыней гладь. Нам не впервой свои знамена Под знойным небом подымать! И наши деды не робели В походах, в странствиях, в бою, И нас учили с колыбели Под песню древнюю свою Тому, как надо в час тревоги Под клич серебряной трубы В стремена мигом ставить ноги И веселей взбивать чубы. И, может, тоже без погостов, Без песнопений и молитв, Как и у дедов, наши кости Истлеют на театрах битв. Шуми же, знамя боевое! Труби, труба. Пора. Пора. Уж, будто море в час прибоя, Гремит над площадью «ура». Закрой, казак, часы стальные, На циферблате ровно пять. Заржали кони строевые. Поход почуявши опять.
Яков Бушуев, лежа на нарах рядом с Иваном Сукмановым, слушал песню с закрытыми глазами. И почему-то вспоминалась ему сейчас погожая степная осень на Горькой линии. И слышался ему далекий трубный клич журавлей, кружил голову горячий запах придорожной пустотной полыни. А за всем этим сложным наплывом звуков, красок и запахов вдруг неясно, как в сновидении, возникало перед ним до боли знакомое, смуглое лицо Варвары.
Слушая песню, Яков думал о доме. Невеселые вести приходили из далекой родной стороны. Жаловался Егор Павлович Бушуев на пошатнувшееся хозяйство, роптал на обременительные войсковые поставки и сборы, горевал о недосеве, сетовал на падеж скота… «Нет, не сладко, видать, живется теперь старикам и там, в далеком тылу!» Но не одни стариковские обиды волновали Якова при чтении родительских писем. Все чаще, все горше волновала его теперь и незадачливо сложившаяся судьба брата – Федора. Если прежде Яков, не понимая поступков Федора, относился к нему с тупым равнодушием, граничившим порою с враждебностью, то теперь иной раз сердце его – при мысли о брате – сжималось в комок. Видимо, думалось ныне Якову, был Федор в ту пору все же в чем-то прав, чего не мог тогда понять Яков. Да, впрочем, не совсем понимал и теперь, хотя фронтовые события последних месяцев наводили и его на смутные, тревожные раздумья. Волновала его и судьба Варвары, о которой не разучился он тосковать за годы войны. Вот и сейчас, сквозь полузакрытые глаза, мерещилось ему строгое и смуглое лицо жены. И не то во сне, не то в яви видел он тускло отливающие черной смолью, гладко расчесанные на прямой пробор и собранные на затылке в тяжелый узел волосы. Прочным мглистым степным загаром отсвечивала правая ее, крапленная родимым пятном щека, на пунцовых губах потухала улыбка.
– Ура, братцы!– раздался вдруг чей-то высокий голос…– Вот это я понимаю – вша!
Я кон открыл глаза. Напротив сидел озаренный светом коптилки маленький белобрысый Евсей Батырев. Он был без рубахи и, восторженно улыбаясь, внимательно разглядывал на собственной ладони добычу. Казаки повскакивали с пар и окружили Евсея. Со всех сторон посыпались изумленные возгласы:
– Вот это да!
– Знаменитую выпас ты, Евсей, дуру!
– Што ты, язви те мать, целый аргамак!
– Ты смотри поосторожней с ней, Евсей, обходись, а то ишо лягнуть может…
– Фактура – может. Поберегись, станишник.
– Животина с норовом. Капризна…
– А какой она масти, братцы?– крикнул с нар заспанный Евлашка Смолин.
– Это конь вороной. Сбруя золотая… Но больше всех умилялся сам Евсей Батырев.
– Вполне сурьезная вша, – сказал он рассудительным басом. А куды я теперь с ней? Бить, братцы, такую кралю все-таки жалко…
– А зачем бить? Ты спятил? – горячо возразил ему Исай Хаустов. – Оно, хоть ты у нас скупердяй во всей сотне известный, но тут, я думаю, за своим добром не постоишь. Пожертвуй мне. Уважь по дружбе.
– Тебе?
– Так точно.
– Да на кой она тебе?
– В дело употреблю…
– Как так – в дело?
– Очень просто. Явится завтра к нам на коновязи сотенный наш командир подъесаул Лепехин, а я как раз дневалить буду… И как только начнет он, кобель, ни за што ни про што с матери на мать нас пушить, тут я ему невзначай в касторовый чистобор ее на выпас и суну…
– Правильно, Хаустов!– дружно закричали казаки.
– Вот это придумал!
– Правильно. Пускай она на офицерских кровях похарчует…
– Если одной мало – у меня займи.
Шум поднялся невероятный. Кто-то недовольно заерзал на нарах и глухим голосом пробубнил:
– Ну, попала опять вожжа под сурепицу. Черт взял. Нашли, слава богу, тоже потеху.
Но ворчливого бормотания сонного казака никто не услышал. Сгрудившись около Евсея Батырева, казаки продолжали шуметь.
Наконец притихли. А за окошками землянки плыл отдаленный гул. То бушевала в дебрях Августовских лесов февральская вьюга. С надрывом выл и гудел в ночи чужой темный, дремучий лес.
Не спалось в эту ночь Якову Бушуеву. Не спал и Иван Сукманов. Как переплетаются иногда глубоко под землей корки двух одинаково маячивших в степном просторе берез, чтобы поваднее было им бороться с шальными буранами и ветрами, так же вот и переплелась, затянулась в калмыцкий узел дружба двух одностаничников – людей одной и той же судьбы. Рядом, бок о бок, росли они погодками в станице. Рядом, стремя к стремени, ушли потом на действительную службу в полк. И вот вместе делили теперь и горе и радости. И Якову Бушуеву, и Ивану Сукманову часто казалось, что только этой взаимной дружбой и держатся они в строю. Оба они не были трусами. Оба были награждены Георгиевскими крестами за отменную храбрость в боях под Гольдапом. Оба они любили иногда прихвастнуть своей доблестью. Когда их спрашивали, бывало, молодые, еще не крещенные боевым огнем казаки, страшно ли сходиться впервые . с врагом в клинки, то они, как и все, с притворной небрежностью отвечали одно и то же:
– Чепуха это все, братцы. Привыкнешь!
Но сами за два года боев так привыкнуть к этому и не смогли. Оба они отлично знали теперь, что к этому не привыкнешь, знали, как замирает, останавливается на мгновенье сердце, сжавшееся в комок в минуту атаки. Знали, как в глазах, косивших от ужаса и решимости, на какую-то долю секунды меркнет весь божий свет, когда готовишься, слегка привстав на стременах, ринуться очертя голову в чудовищный смерч рукопашной битвы.
В глухую ночную пору, в часы бессонницы, одностаничники нередко заводили тихий разговор, словно размышляя вслух о своей судьбе, о фронтовой жизни, о доме. Вот и сейчас Яков нисколько не удивился, когда Иван Сукманов, коснувшись рукой его плеча, вполголоса спросил:
– Не спится?
– Ни в одном глазу…
– У меня то же самое. Забота одна одолела,– сказал Иван после некоторого молчания.
– А што такое, братуха?
– Да так, дело одно предстоит рисковое…
– Тайна?
– Как тебе сказать? Для кого как…
– А для меня?
– Насчет тебя надо подумать, Яков.
– Это пошто же?
– Есть такие причины… Да ты спи. А вот завтра я из штаба вернусь, и мы с тобой это дело обсудим,– сказал Иван Сукманов таким тоном, что Яков, зная характер Приятеля, замолчал, посчитав бесполезным расспрашивать.
На другой день, когда Яков Бушуев возвращался от коновязей в землянку, он наткнулся в сумерках на притаившегося близ бруствера Ивана Сукманова. Встреча это была неожиданной. Яков знал, что в полдень Иван был откомандирован начальником штаба полка есаулом Синицким в штаб 10-й армии с донесением, адресованным в личные руки начальника штаба армии. До местечки, где был временно расположен штаб армии, было около сорока верст. Нот почему быстрое возвращение Ивана Сукманова удивило Якова, а странное поведение его встревожило и насторожило. Заметив воровски озирающегося по сторонам, закутанного в башлык одностаничника, Яков сначала даже растерялся, опешил. Иван жестами поманил его к себе.
Сойдясь с приятелем около заметенного снегом блиндажа, Яков увидел, что тот был явно чем-то возбужден и взволнован.
– Ты один?– спросил полушепотом Иван Сукманов.
– Как видишь – один. Только что ушел в блиндаж вахмистр…
– Ага… Это лучше. Здорово,– сказал, сунув рывком руку Якову, Иван Сукманов.
– Здорово… Да ты што, с полпути воротился, што ли?
– Нет, сейчас напрямки из штаба армии.
– Скоро, брат, што-то.
– Долго ли тому, кто умеет…
Помолчали. Яков успел заметить, что Иван, вполголоса разговаривая с ним, не переставал воровски озираться и прислушиваться к чему-то. Наконец он, видимо окончательно убедившись в том, что они одни, заговорил порывисто, оживленно:
– Ты знаешь, я вот тут неподалеку, в лесу, понимаешь ли, спешил… Ох, и упрел же, дьявол. Вот баня! Скажи, как я ишо строевика не запалил?! А тут вот и темляк у нагайки оборвать где-то черт меня угораздил. Вот видишь…– И он, виновато улыбаясь, показал Якову отороченный медной ленточкой черенок нагайки.
Яков чувствовал, что за беспорядочным набором слов кроется нечто более значимое, о чем пока не говорит Иван.
– Ну, какие там новости в штабе? Небось вынюхал што-нибудь?– спросил Яков.
– Новости? Да… Новостей у меня сегодня полны переметные сумы. Из-за этих новостей-то вот я и летел как угорелый.
– Што ж там опять?
Снова зорко оглядевшись по сторонам и цепко схватив Якова за правую руку, Иван шепотом, словно задыхаясь, сказал:
– Слушай-ка, Яков. Сам знаешь, перед тобой я сроду ни в чем не таился. Ничего не привык я от тебя скрывать. Вот и сейчас скажу. Словом… Друг ты мне али нет?– неожиданно спросил Иван, крепко стиснув в могучей своей пятерне узловатую руку Якова.
– О чем разговор, станишник? Сызмалетства друг друга хорошо знам,– взволнованно, но твердо ответил Яков.
– Это правильно – знам,– глухо обронил Иван Сукманов. И тут вдруг, стремительно выдернув из-за пазухи увесистый бумажный сверток, он протянул его Якову, а затем совершенно спокойным, но исключающим какие бы то ни было возражения тоном сказал:– Держи. Да крепче. Это листовки. Письма.
– Какие письма? Кому письма?– ничего еще толком не понимая, спросил Яков.
– Нам. Нам с тобой. Всем казакам и солдатам. Письма от партии большевиков. Есть такая партия. Понял? Здесь, брат, нашей пролитой кровью вся горькая правда записана… Словом, прочитаешь потом. Слава богу, грамотный.
– Да где ты их взял? Откуда?– взволнованным шепотом спросил Яков, не зная, куда ему деть бумажный сверток.
Иван прошептал:
– В одном фольварке доверили эти письма наши ребята. Товарищи. Поручили во что бы то ни стало доставить и наш полк. Надо потихоньку от наших воспод офицеров разбросать эти листочки среди станишников, а концы – в воду. Ну, я пообещался выполнить такое задание. Да вот оплошал маленько. Плоховато мы береглись, должно быть, и вот – влипли… Пронюхали они, подлецы, за нами и решили, наверно, сцапать нас с поличным. Всю дорогу шли за мной по пятам трое вершных. Но я, не будь дураком, тоже их раскусил и дал деру. Спасибо, строевик не подвел…
– Ну, строевик-то у тебя – ветер!– сказал Яков, для того чтобы сказать что-нибудь.
– В том-то и дело, что ветер… Пальбу по мне открыли – промазали. Укачал я от них вперед верст на десять. Но, понимаешь, станишник, не ровен час – могут замыть меня эти холуи, и я – поплыл… У меня же обратный пакет к начальнику штаба полка. Не успеешь, думаю, спешиться, а они тебя и сгребут с поличным. Голого-то накроют – черт их бей. С голого што возьмешь?! Отрекусь – и баста. Ну потаскают, конешно. Не без этого. Но письма-то эти не должны же пропасть. Приказ от товарищей – немедля пустить их в дело. Разбросать по землянкам. Таков наш долг. Понял?.. Если меня сейчас заметут, останешься ты в моих заместителях. Ты сейчас в ночном карауле, и тебе это дело вполне сподрушно. Только на тебя у меня одного и надежда. Только в одного тебя я пока в нашей сотне и верую…
– Это… это все правильно, Иван, конешно…– начал было Яков, заикаясь от волнения.
– Все, все правильно, Яков,– поспешно перебил его Сукманов.– Если ночью я не вернусь, считай арестованным. А листовки незаметно развей около блиндажей и землянок. Да смотри, осторожней. Штобы шито и крыто… Ну, с богом. Не робей. По-казачьи.
И не успел растерявшийся Яков раскрыть рта, как Ивана Сукманова точно ветром сдуло у него на глазах, он исчез в лесу.
С минуту Яков стоял с бумажным свертком в руках, не двигаясь, как будто даже не дыша. Вся эта неожиданная встреча с Иваном до того ошеломила, вышибла его из состояния душевного равновесия, что он только несколько минут спустя начал мало-помалу воспринимать то, что сказал ему Иван Сукманов. Наконец, точно очнувшись от забытья, он нетерпеливо перегрыз на свертке шпагатную бечеву и развернул туго закрученные в трубку листовки. Белые четвертушки бумаги были немного влажны, и шел от них до сего незнакомый Якову острый спиртовый запах – запах сырой типографской краски.
Якову захотелось своими глазами увидеть то, что было написано на этих квадратных листочках, но читать он сейчас не мог: было темно. Только часа через два, когда он сменился для получасового отогрева и отдыха в землянке, примостившись около жировика – в землянке все замертво спали,– он начал вчитываться в листовку. Близоруко прищурившись, вглядывался он в жирные и ровные печатные строчки, читая их шепотом – как привык читать в детстве. Он был не боек в грамоте. Но листовку прочитал в один прием, залпом, без передышки. И простые, бесхитростные, доступные сердцу и разуму слова поразили Якова прямотой и правдой. Он читал, и мелкая, зябкая дрожь от его больших неуклюжих пальцев, стремительно нарастая, переходила к локтям, в сутуло приподнятые плечи, в полусогнутые колени.








