355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » В вечном долгу » Текст книги (страница 1)
В вечном долгу
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:58

Текст книги "В вечном долгу"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)

В вечном долгу

Матери моей, крестьянке, посвящаю

Часть первая

I

Там, где река Кулим врубилась в меловой кряж и развалила его на две белые горбуши, цепочкой по берегу рассыпала свои дворики деревушка Обвалы. К реке она стоит задами и огородами. За перевозом, от самой воды, начинается государственный заказник, кондовый лес: сосна, ель, кедрач, береза, а дальше лиственный подлесок, ни к чему не годный, – рябина, боярка и гнилой осинник.

Окна всех домов глазеют на широкую луговину, уставленную купами тальника и черемушни, с мочажинами и непролазным дурманом малины. За нею поднимается увал, а от него идут обваловские угодья: выпасы, покосы, поля вперемежку с порубочными лесами.

У жителей Обвалов все под рукой, но люди почему-то не хотели тут жить. Многие перебирались в Дядлово, соседнее село, или снимались и уезжали в город. Приросла к родной деревушке, пожалуй, только одна Анна Глебовна, жившая в своей халупе-развалюхе у самого оврага. Куда было ехать Глебовне, если на всем белом свете у ней – ни одного родного человека! Муж Глебовны предвоенной весной погиб на пахоте: работал прицепщиком, оплошал как-то и попал под плуг. Единственный сын Никифор спустя три месяца ушел на войну, и – как говорится, ни вести, ни повести. Пересыльные пункты, тревоги, телячьи вагоны, голод и фронт так круто схватили обваловского парня, так ошеломили его, что он не сумел послать домой ни одного письма. Вот и осиротела Глебовна.

Зимой сорок первого в село Дядлово и окрестные деревни привезли, как называли местные жители, «выковырянных» из Орловской области. Голодных, измученных долгой дорогой людей рассовали по домам колхозников, не спрашивая на то согласия ни хозяев, ни гостей. В розвальнях, на промерзшей соломе, привезли постояльцев и Глебовне.

Глебовна колола дрова, когда во дворе появилась изможденная молодая женщина в больших кирзовых сапогах и легком пальто, ведя за руку обсопливевшего мальчишку лет одиннадцати, закутанного в материнскую шаль. Приняла их хозяйка холодно, неприветливо.

Каждый по-своему переживает горе. Глебовна мыкала его в самообмане и слепой надежде. Ей все казалось, что мужики ее ушли куда-то и вот-вот вернутся, поэтому в доме все сохранялось так, как было при муже и сыне. Одной просто было поддерживать прежний порядок.

Но вот в избе поселились чужие люди и невольно как бы оскорбили святую память о тех, кто жил тут. Им не было никакого дела до прошлого хозяйки. Они заняли кровать Никифора, и одежду его, висевшую в изголовье, Глебовна спрятала в сундук.

– Ничего, это ненадолго. Бог даст, возвернется Никеша.

Но слезы, горькие слезы тугим обручем стиснули грудь Глебовны, задавили ее сердце.

Постоялка, Ольга Мостовая, и сын ее Алешка были хорошо наслышаны о жестком и суровом характере уральцев. Боязно было думать о жизни в холодном краю, среди чужих людей. Но ее с сыном все-таки пустили под кровлю – и на том спасибо. Ничего Мостовая не просила у сердитой хозяйки, не докучала ей разговорами, а притаилась в отведенной комнатке, по-мышиному ждала чего-то. Ночью, когда засыпал Алешка, плакала над ним.

День на пятый или шестой после приезда Ольга позвала к себе Глебовну и, умоляюще глядя на нее запавшими глазами, заторопилась, слизывая с жарких губ сухмень:

– Вы, Анна Глебовна, добрый человек… Выслушайте… Анна Глебовна…

– Не тяни давай, – прервала ее хозяйка, – у меня самовар выкипает.

Ольга сидела, опершись плечом о спинку кровати. Потом вдруг легла, и из углов глаз ее по вискам покатились крупные слезы: мокрые дорожки после них потерянно блеснули в волосах.

– Умру я, видно, Глебовна. По женским смертно маюсь… Застудилась я.

– И что же теперь?

Мостовая разжала руку, и с узкой ладони ее брызнули летучей искоркой золотое кольцо и пара серег с подвесками.

– Возьмите, Анна Глебовна. Только пристройте мальчика в детский дом.

– Ах ты, окаянный народец. Да разве продам я свою совесть? Что ж ты раньше не сказала о своей хворости? Не хочу я иметь еще покойника в доме.

Глебовна выскочила в сени, с грохотом опрокинула там что-то и хлопнула наружной дверью. Ольга слышала, как по ту сторону стены, на улице проскрипели хрустким снегом быстрые хозяйкины шаги.

И вдруг наступила успокаивающая тишина. По всему телу Ольги разлился коварный покой, и неохота и не было сил открыть глаза. В темноте смеженных век на Ольгу все падали и падали подсвеченные откуда-то издали радужные круги, и вместе с ними кружилась и проваливалась вниз сама Ольга…

Очнулась она от тихих голосов, слабая, совсем безразличная к жизни, увидела возле себя женщину в белом халате и снова закрыла обведенные тенями глаза.

– Окаянный народец, – ворчала Глебовна, подавая фельдшерице воду, полотенце, лед, грелку. – Окаянный народец, на ладан дышит и хоть бы словечко.

– Стародубки бы запарить ей. Слышишь, Глебовна?

И Глебовна исчезла куда-то.

Целый день Марфа Пологова, дядловская фельдшерица, просидела у постели больной, а уходя, сказала:

– Глаз нужен за ней, Глебовна. Материнский глаз. Может, и выживет.

Две недели Глебовна выхаживала свою постоялку. За день пять-шесть концов, бывало, делала от фермы, где работала, до дому, чтобы поглядеть больную, накормить Алешку. А уж ночью вся тут: спит и не спит, чуткая, как птица.

Высохла, почернела Глебовна за эти недели. А говорить, казалось, совсем разучилась.

Только-только начала было поправляться Ольга, как в скарлатине пластом слег Алешка. Болел он тяжело, в жарком беспамятстве исходил, таял. Глебовна – неверующий человек, но разум ее настойчиво цедил черную мысль: «За мать, должно, приберет господь мальчонку».

И чем безнадежнее становился Алешка, тем большей жалостью проникалась к нему Глебовна.

Однажды ночью она проснулась от каменной, давящей тишины. В предчувствии чего-то неосознанного, но жуткого она остановила дыхание и вдруг не услышала всегда тяжелого, надсадного хрипа Алешки. «Помер. Помер», – обожгла ее догадка. Глебовна метнулась к сундуку, на котором спал Алешка, и крикнула на весь дом:

– Ольга! Алешка-то…

– Что там, Глебовна?

– Полегчало, говорю, Алешке. Ах ты, окаянный народец. – И Глебовна вытерла пот на своем лице. Мальчик спал глубоким, ровным сном.

Здоровье Алешки и в самом деле пошло на поправку.

Как-то в полдень Глебовна прибежала с фермы проведать своих больных. Мартовское небо было чистое, синее и бездонное. В немыслимо великой синеве сияло молодое солнце. Пахло притаявшим снегом, печной золой, согретым деревом. И по тому, как светило солнце, и по тому, как пахло золой, и по тому, как кричали воробьи, чувствовалась радостная, нетерпеливая тревога весны, жизни. Глебовна шла по двору, и в морщинках глаз ее угрелась тихая улыбка.

– А вот и мы, Глебовна, – окликнула ее Ольга, сидевшая вместе с Алешкой на бревнах у солнечной стены бани. Алешка выпрастывал смеющийся рот из теплого тряпья и тоже кричал:

– Тетка Хлебовна, смотри, весна!

– Ах, окаянный народец, уже выползли. Припекло им. Ну-ко, домой.

Много сил отдала Глебовна маленькой горемычной семье Мостовых. Из материнской потребности болеть за кого-то, кого-то журить и опекать прикипела она к чужим людям, и стали они ей роднее родных. Была она с ними все та же, с виду сурова, немногословна.

Ольга с прежней почтительностью побаивалась ее. Зато Алешка совсем не брал во внимание норов хозяйки.

Каждый год, с приходом тепла, Глебовна пасла колхозных телят. Она выгоняла их на Обваловское займище, богатое разнотравьем. На одной стороне займище граничило с мокрым лугом, а на другой – подходило к опушке березового лесочка. Поскотина от лесочка к лугу имела небольшой наклон, и Глебовна, сидя где-нибудь под березкой, могла видеть всех своих телят, разбредшихся по займищу. Сюда к Глебовне после уроков прибегал Алешка. Уставший, он падал возле Глебовны на траву, разметывал руки и лежал, глядя в небо, пока не отходило загнанное сердчишко.

– Ах, Алешка, Алешка, – легко вздыхала Глебовна, кося на мальчишку улыбчивый глаз. – Ну погляди, как ты уходился, будто волки за тобой гнались. Лучше бы грядку, что у бани, вскопал…

– Вскопаю, вскопаю, Хлебовна…

Скоро Алешка убегал домой и добросовестно работал, обливаясь потом. Глебовна не хвалила его, но вечером, за чаем, непременно подсовывала ему что-нибудь повкуснее: или краюшку поджаристую, или яичко, а иногда и комочек сахару. Алешка понимал эту доброту, и между ними крепла тонкая и нежная связь.

Однажды вечером Глебовна пришла с работы и, как всегда лучисто улыбаясь только одними глазами, сказала Алешке:

– Пойди-ка, окаянный народец, что я тебе принесла. Только ноги, смотри, осторожнее.

На днях Глебовна увидела, как Алешка, взяв тяжелую тупую косу, сек с плеча крапиву за огородом. Увидела и вдруг с трепетной лаской вспомнила свое трудное, работящее детство. Память оживила не что-нибудь, а тот солнечный день, когда Глебовна девчонкой встала в ряд с бабами грести сено, и в руках у ней были маленькие, сделанные отцом грабельки. Анна Глебовна хорошо помнит, как она не могла спать накануне покоса: ей все не терпелось скорее начать работать своими ловкими грабельками. Сколько было радости в этом ожидании! И была гордость, что она, Нюрка, совсем уже взрослая, сама работница. Это завтра увидят все.

Память и подсказала Глебовне раздобыть Алешке косу-маломерку, какие совсем перевелись в Обвалах. Пришлось сходить в Дядлово, поспрашивать там, и отыскалась такая коса у конюха Захара Малинина. Сама коса, много ли она стоит! Но конюх Захар Малинин насадил ее на косовище, отбил, и уж вместе с работой она вытянула на поллитровку.

Глебовне было приятно, что она не обманулась в своем ожидании. Алешка до темноты не мог расстаться с косой, а на ночь просто не знал, куда ее спрятать. Утром другого дня Глебовна поехала на клеверное поле косить колхозным телятам траву, а впереди с косой на плече важно шагал Алешка.

Остановились у межи клеверного поля, где с угла кто-то уже подкосил и увез траву. На выкошенном клине зеленая отава мягким ковром поднималась заново, и на нее было жалко ступать ногой. Глебовна подошла к нетронутой траве краем поля и позвала Алешку:

– Отсюда начнем. Слышишь? Чтоб с руки было. Я прокошу немного, а потом уж ты. Не торопись, окаянный народец. Погляди сперва.

Глебовна ступила на поле, выставила вперед правую ногу, распрямилась, потом слегка подалась навстречу траве и взмахнула косой. Тоненько и мягко звенькнув, коса смачно хрустнула по сочным стеблям, и слева от Глебовны легла первая охапка травы. Так же легко, без малейшего напряжения, она взмахнула и вдругорядь, и в третий раз, и за нею, по прокосу, потянулся ровный, притоптанный, как по шнуру, непрерывный след в две линейки. Алешка с завистью глядел, как косила Глебовна. Коса в ее руках была ловка и легка. Только казалось Алешке, что Глебовна ведет очень узкий прокос и мало захватывает травы на косу. Парня подмывало самому пройтись, с широким взмахом – уж он рубанет наотмашь, знай держись.

Обойдя по грани прежде скошенный клин, Глебовна положила свою косу на телегу и направилась к Алешке. А он, уже скинув пиджачишко, взялся за косу – она у него падала на траву как-то сверху и срубала только цветки да головки, почти при каждом взмахе втыкалась и ковыряла землю.

– Погоди, Алешка. Да остепенись. Ну кто так косит? Вот гляди. На траву не вались. Косу веди на пятке, на пятке. А траву бери самым носочком. И не спеши махать. Не спеши, говорю. Будто и тихо пойдешь, а оглянешься – податливо. Ну-ко.

Алешка перестал торопиться и вдруг почувствовал, что коса стала послушнее в его руке. Прежде, в горячке, он не имел над нею власти. Вот оно как!

– На пятку ставь. На пятку, – командовала Глебовна, идя сторонкой и не сводя глаз с Алешки. – По земле ее веди. Низом. Низом. Во-во.

На конце загона Алешка степенным жестом работника вытер лицо и задорно блеснул глазами:

– Что, Хлебовна, выйдет из меня толк?

– Выйдет. Бестолочь останется.

– Видела, как я?

– Как не видать! Теперь давай в два взмаха. Ты впереди, я за тобой.

И они шли по зеленому полю, махали косами, обливались потом и радовались труду.

– Я гляжу на тебя, Алешка, – сметав на воз траву и отдыхая, говорила Глебовна, – смотрю, и хоть ты еще ребенок, а сильно походишь на моего Никифора. Не обличьем. Нет. На работу он тоже ловкий был. Все-то в его рученьках спорилось да ладилось. На тракториста, родной, хотел учиться. Я не отговаривала. Самая мужицкая работа, говорю, землю пахать. Вспашешь, посеешь – хлебушко вырастет. Знай ешь.

– А я тоже буду трактористом, – заявил Алешка.

– Вот кончится война, и вы укатите в город. Какой ты тракторист!

– А может, и не укатим. Может, тут останемся.

– Дай бог…

Так втроем скудно, да в ладу пережили лихолетье войны, а весной победного года в Дядлове начал работать маслозавод, и Ольга Мостовая ушла из колхоза, устроилась на завод по своей довоенной специальности, бухгалтером. О возвращении домой даже и не заговаривала: видимо, никто не тосковал по ней в родном краю. Глебовна и Ольга работали, а Алешка бегал в дядловскую школу и был первым помощником Глебовны по хозяйству. Зимой он часто пропадал в лесу с Никифоровым ружьем. Бывало, что и приносил домой косача или зайчишку.

Рос Алешка крупным парнем, был рукаст и по-детски неуклюж. Белые, будто со щелоком промытые волосы его слегка вились и буйно наступали на лоб, острым клинышком опускаясь к самому междубровью. По характеру Алешка был мягкий, податливый, и Глебовна, бывало, подсовывая ему что-нибудь сладенькое, непременно прибавляла:

– Это от меня за послушание.

Ольга, глядя на такую сцену, смеялась:

– Алешка хитер, знает: ласковое дитя двух маток сосет.

– Правильно и делаешь, Алешка, – одобряла Глебовна, – за добро добром платят.

– В отца весь. Алешка-то, – вспоминала потом Ольга, когда они оставались с Глебовной вдвоем. – Отец тоже был большой, какой-то нескладный, как ребенок, а душой, Глебовна, милый-милый.

– Может, он и жив еще, – робко подсказывала Глебовна, хотя давно уже знала, что Ольга и солдата того видела, на руках которого умер Анисим, Алешкин отец. – Возьмет да и объявится. На Никифора моего давно пришла похоронная, а я не верю. Вот сердце не велит верить…

Весь тот год, когда Алешка кончал дядловскую семилетку, Глебовна жила предчувствием надвигающегося одиночества. Подоспеет лето, и уедут Мостовые в город: толковым парнем рос Алешка, и сам господь бог велел ему учиться дальше.

Чему быть, того не миновать. Стояло слякотное предосенье, когда собрались в дорогу Мостовые. Скромные пожитки уложили в телегу, затянули пологом. Захар Малинин, уже весь заляпанный грязью, осмотрел упряжь, потер ладонью небритую щеку и стал закуривать на дорогу.

Глебовна была все утро молчалива. Не могла взяться ни за какое дело, и руки для нее были тягостно лишними в это утро. Хмур и тих был всегда шумный, болтливый Алешка: печаль расставания прососалась и в его душу.

В дороге Ольгу Мостовую подкараулила беда: у ней случился приступ аппендицита. Конюх Захар Малинин почти загнал лошадь, но вовремя не успел в больницу. Ольга умерла, когда ее несли в операционную.

Алешка вернулся в Обвалы, к тетке Хлебовне. Было тогда ему уже шестнадцать лет.

II

Окладин – городок небольшой и, окруженный полями, лугами да лесом, насквозь пропах землей, выспевающими хлебами, навозом, разнотравьем и крепким настоем смолевого бора. Благодать кругом такая, что и сказать о ней не сразу найдешь какое слово. Но подростки не любили свой город Окладин и, по примеру старших, называли его дырой.

Из книжек, газет, по радио они твердо усвоили, что где-то за пределами Окладина и его округи течет большая жизнь, не в пример тутошней. Где-то там плещутся чудо-моря, грохочут заводы-гиганты, стоят города-красавцы и живут в них летчики-герои, а рабочие непременно богатыри. И вообще там все лучше, значительней. Вот и звала их к себе большая жизнь. Манила.

Это ребятишки постигли своим умом. А то, что им оказалось не под силу, довершили учителя и родители. И в школе, и дома мальчишкам вдалбливали в голову, что они должны учиться и стать людьми, то есть учеными, моряками, писателями, инженерами, летчиками. Словом, они будут не теми, что сеют и выращивают хлеба, строят жилье, дороги, пасут скот на окладинских землях. Старшие даже пугали ребятишек:

– Учись. А то пойдешь хвосты быкам крутить.

Страна ежегодно праздновала дни железнодорожника и моряка, шахтера и летчика, солдата и физкультурника. Только не было праздника в честь того, кто кормил и одевал страну.

В Окладине был сельскохозяйственный техникум, и шли в него почти сплошь окладинские ребята и шли потому, что учиться им после школы было решительно негде. Правда, в городе открыли еще фельдшерско-акушерскую школу, но не в акушеры же идти, скажем, парню. Вот и падал скромный мальчишеский выбор на агронома.

Поступивших в техникум без дум о своей профессии и уж, конечно, без любви к ней всегда оказывалось большинство, и ребята открыто хвастали друг перед другом:

– Это я временно воткнулся в сельхознавоз. Стукнет восемнадцать, махну в авиационный. А что?

Алешка Мостовой зиму после смерти матери работал на лесопилке Дядловского химучастка, а летом собирал живицу. Но его все время тянуло к крестьянской работе, к полям, и он заявил Глебовне, что, как только кончится сезон подсочки, непременно перейдет в колхоз.

– В уме ты, окаянный народец? – остолбенела Глебовна. – Окстись. Глупый ты, Алешка. И-и-и – глупый. Ну вот столеченьки у тебя рассудку нету. Люди всеми силами норовят из деревни, а он нате – в колхоз. Да неуж ты не видишь, что деревню хотят извести всю, под корень? На что она в комунее такая деревянная да гнилая? Ну? Видно, обойдутся без деревень.

– А кто ж хлеб будет сеять?

– Ну, кто? Придумают что-ненабудь.

– Темнота ты, Хлебовна, непроницаемая.

– Ты больно светлый. В колхозе, с пустым-то желудком, гляди, насквозь остекленеешь.

Озабоченная Алешкиными словами, Глебовна надолго умолкла. Потом согласилась:

– Коль уж нравится крестьянствовать, так иди учись на агронома.

– А жить чем?

– С охотой пойдешь – в ниточку выпрядусь, помогу, Картошки насажаю, кабана пущу. В колхозе стану горбачить за двоих.

И ушел Алешка в Окладин, поступил в сельскохозяйственный техникум, чтобы потом вернуться домой агрономом.

Глебовна не могла желать лучшего. Крестьянка по крови и убеждению, она радовалась Алешкиной привязанности к земле, приятно сознавая в этом свою заслугу. И тогда, когда она отговаривала Алексея от деревни, в душе ее совершалась мучительно сложная работа. Глебовна всегда была убеждена, что труд землепашца – самый праведный и самый необходимый.

– Все, Алешка, стоит хлебом, – назидала она. – Что дороже всего на свете? Золото? Не-ет, Алешка. В голодный год, сказывают, священник нашего Дядловского прихода, отец Исай, за пуд ржицы отдавал свой золотой крест. А в ем, в кресте-то, осьмушка весу была. И никто не обзарился. Все, Алешка, в походе, в цене значит, при хлебе-батюшке.

Но Глебовна понимала и другое. По какой-то дичайшей нелепости, думала она, подвижнический труд хлебороба неблагодарно обесценен и унижен. И как ни горько, но люди уходят от него. Вместе со всеми должен уйти и Алешка. Что он, сломанное колесо в канаве, что ли?

– Валите все в город, пока не образумитесь, – не Алешке, а еще кому-то зло выговаривала Глебовна, и у нее закипали слезы от бессилия, от той явной несуразицы, какая совершалась в деревне.

И вот додумалась же как-то Глебовна, что надо ему учиться на агронома. Ученые люди везде были и будут в почете…

Ничто так не действует, как среда. Наслушался Мостовой разговоров товарищей и легко переметнулся в их сторону, будто и не было у него страсти выращивать хлеб. Стыдливо упрятал свою мечту и, как все, при случае похвалялся:

– А я, видимо, в геологическую партию запишусь. Душа у меня простор любит.

– И я с тобой, – совался под руку Мостового маленький и тщедушный Степка Деев, заядлый курильщик тугих дешевых папирос.

– Тебя не возьмут, Степа, – с нежным сочувствием говорил Мостовой, – здоровье у тебя слабое, да и куришь ты много.

– Брошу, – с готовностью обещал Степка. – Примут, и тут же брошу.

– Лучше уж в офицерское училище, – как всегда, степенно и веско говорил Сергей Лузанов, Алешкин односельчанин. – То ли дело – офицер: форма, погончики, хромовые сапожки со скрипом. За версту видно, командир идет. Рядовые перед ним навытяжку. А он идет – ноль внимания им.

– Это на тебя похоже, – поддакивал Мостовой.

Первая практика на селе еще тоньше огранила отношения ребят к своему будущему. Одни из них окончательно невзлюбили труд хлебороба, другие, наоборот, потянулись к нему, почуяв в нем нелегкую прелесть.

На практику Сергей Лузанов и Алеша Мостовой приехали в свой дядловский колхоз «Яровой колос». Сергей пошел в огородную бригаду, где работала его мать. Это рядом с селом. Алешка сам напросился к механизаторам, в поле.

Была весна. На полях шел сев и пахота. Мостового определили прицепщиком на тракторный плуг. Жил он вместе с механизаторами на полевом стане за Убродной падью. Погода стояла холодная, пасмурная. Часто перепадали дожди. Такими же смурыми ходили и люди в бригаде. Поднимались они раным-рано и, не выспавшись, были сердиты, ругались между собой, материли машины, начальство, землю, погоду, повариху Елену. Все это было не в диковинку Алешке, но вместе с тем и не нравилось ему. У него закипала злость на этих угрюмых людей, и он уж не раз покаялся, что пришел к ним. А механизаторы в рабочей сутолоке и знать не хотели, что думает о них будущий агроном.

– Чего дрыхнешь, эй, – сердитым окриком будил Алешку по утрам бригадир Иван Колотовкин.

И день начинался.

Алешка вскакивал, хватал нагретый щекой, обслюнявленный во сне ватник и лез в кабину уже заведенного трактора, клевал носом до пашни, досыпал. А там пересаживался на плуг и до крови кусал себе губы и руки, чтобы не задремать и не свалиться в борозду.

Раз или два в день от посевных агрегатов к пахарям приходил всегда чем-то недовольный бригадир. Он шел свежей бороздой, топтал сапожищами сырую пахоту, а потом останавливался на краю загона и ждал, когда приблизится трактор. Сутулый, большеголовый бригадир Иван Колотовкин напоминал Алексею камень-валун, каких прицепщику велено бояться «пуще всего на свете». Алексей уж наперед знал, что чем-нибудь да они с трактористом Плетневым не угодили бригадиру. Сейчас он встретит на меже агрегат и сорвет на них злость.

Однажды Мостовой с вечера убежал в деревню и вернулся на стан только перед рассветом. Ночная смена была еще в поле, и стан безмятежно спал. Недалеко от вагончика стоял трактор, и Алексей сразу понял: что-то случилось с машиной. В бригаде простой трактора всегда считался самым большим и непростительным злом. Подойдя ближе, Алексей по измятому бензобаку за кабиной опознал трактор своего напарника Семена Плетнева. «Ну, Плетешок, – присвистнул Мостовой, – держись. Замордует тебя бригадир Колотовкин. Поедом он тебя съест. А вины твоей, может, и нету совсем. Эх, и люди».

Алексей обошел трактор и вдруг увидел: Колотовкин и Плетнев спали рядышком на ворохе соломы, а возле дымился догоравший костер. Ночной ветерок обсыпал их крупными невесомыми хлопьями пепла. Между черными от масла пальцами откинутой руки бригадира был зажат потухший окурок. Плетнев, очевидно, замерз и, сложив ладони одна к другой, сунул их между колен. Безусое лицо тракториста, нечаянно уснувшего, все еще хранило озабоченность. Даже морщинки на лбу не расправились. Алексею сделалось нестерпимо жалко Семена. Он снял ватник и бережно накрыл им тракториста. Но тот сразу проснулся, сел, тараща глаза:

– Что, а? Неужели я заснул? Вот черт, так ведь и Колотовкин-то уснул. Ты, ученый, давай тише. Пусть он всхрапнет. Мы с ним всю ночь бились – картер потек. Ватник-то твой? Спасибо.

Плетнев, косясь на бригадира, пополз от него, вставая на ноги. Из-под фуражки торчали грязные косицы волос.

– Первый раз вижу, чтобы бригадир храпака задавал…

– Это тебе показалось. Понял? – Колотовкин встряхнулся и сел на соломе, тут же сунул окурок в рот, будто и не переставал курить.

И в это утро Алексей, боясь отказа, и потому нерешительно попросил у Плетнева провести по загону трактор.

– Нас учили устройству и все такое, а практики пока не было.

– А в лес не запорешь?

– Не должен бы. Ведь если уж что, так вот – сразу заглохнет.

– Верно. А что ж, попробуй. Да только за увалом, на мягком пласту.

После обеда они переехали на новое поле, широкое и ровное. Ранее оно было пахано вдоль увала. Так же сделал первый заезд и Плетнев. На втором заезде он остановил машину и приказал Мостовому сесть за рычаги, а сам пошел на плуг.

– Смотри, ученый, – наказывал он, – чтоб мотор ровно тянул, как ниточку без узелков. И рычаги, рычаги, говорю, бери тонко. Во-во. Пошел, давай!..

Алексей бережно и опасливо нажал на педаль сцепления, прибавил оборотов мотора и включил скорость: машина вздрогнула, чуть-чуть приподнялась, будто хотела дальше увидеть, потом плавно осела и тронулась с места. Шла она медленно, тяжело приминая мягкую, сочную землю. Алексей крепко держался за рычаги и пока лишь умом сознавал, что вся сила могучей машины в его руках. Но вот на изгибе борозды он потянул правый рычаг на себя, и трактор, словно наткнувшись на что-то правой гусеницей, послушно описал пологий изгиб. И с этой поры Алексей уже не только сознавал, но и чувствовал, что он и трактор – одно и то же. Мостовой неотрывно глядел на черную грань ранее проложенной борозды, и глаза его от напряжения затекли слезой. Он вспомнил, что слишком скованно держит себя, – сделал глубокий вздох, облегчивший и спину, и руки, и глаза. На лице парня появилась улыбка…

И снова, только теперь с возросшей и неодолимой силой, взяли Алексея пережитые им когда-то мысли о том, чтобы жить и работать на земле. Он даже посмеялся над собой, что хотел убежать из бригады: «Дурак. А дураков не сеют, не пашут».

По утрам Алексея не будили. Он сам вскакивал раньше других. Поднявшись, выходил из вагончика, наспех ополаскивал лицо студеной водой из прошлогодней тракторной колеи и, прыгая и махая руками, чтобы согреться, бежал к трактору. От машины приветливо веяло теплом, чадно пахло горелым маслом и согретой полевой пылью. Машину только-только привели на стан после ночной смены, и был у нее час передыху.

Алексей ветошью обтирал горячий металл, заправлял трактор водой и горючим. Никто от него не требовал этой работы. Он сам, желая лучше знать машину, торчал возле нее в свободный час.

С первыми лучами солнца они были в борозде. В недвижном воздухе вел свою строчку мотор. Лишь на поворотах сбивался немного, словно терял счет, с гулким хлопаньем выбрасывал связку сизых колец и, развернувшись, снова вел строчку через все поле. За блестящими лемехами все струился и струился чернозем. В свежую пахоту то и дело ныряли и сливались с пластом скворцы и галки. В отдалении толклись грачи. Когда поднимавшееся солнце разогревалось, над пашней было хорошо видно, как струился теплый воздух; он терпко пах парной землицей и горечью черемуховой коры.

От ветра и солнца у Алексея жарко горело лицо. Бывало, что клонило ко сну. Тогда Мостовой слезал с плуга и бежал рядом. Затекшие ноги плохо гнулись, но бежать было приятно. Размявшись, он снова взбирался на плуг и оглядывался назад, на проложенную борозду, а потом ждал, когда на него посмотрит тракторист: он грозил ему кулаком и кричал:

– Что вихляешь, как пьянчужка!

Плетнев не слышал его, но понимал, выравнивал борозду.

Накануне отъезда с практики Мостовой попросил у бригадира Колотовкина отзыв о своей работе, который надо было представить в техникум.

– Писать небось надо?

– Надо.

– Штука. На чем же я тебе напишу? У меня ж ни ручки тут, ни бумаги. Придется ехать в село. Поедем.

Колотовкин запряг свою бригадирскую лошадь в разбитые дроги, они уселись спина к спине и выехали с полевого стана.

– Слышь, Алешка, для кого другого ни в жизнь не поехал бы. А ты ловкий на работу. Я таких шибко голублю. Ко двору нам пришелся.

– А ведь я, Иван Александрович, попервости чуть деру от вас не дал.

– Тяжело показалось?

– Да и тяжело.

– У нас, которые с тонкой кишкой, не выдюживают. Чертомелить надо будь-будь.

Дроги въехали на грязную, местами залитую водой стланку, и Колотовкин с Мостовым, подобрав ноги, напряженно сидели до сухого места.

– Трудна еще работенка пахаря, – вернулся к прерванной мысли Колотовкин. – Трудна, зато ведь потом, когда, значит, хлеб-то подниматься будет, душа в тебе места не чует. Вот если ты это узнаешь, всю жизнь тоской по земле жить станешь. Я, Алешка, многих знаю таких, что живут в городе, а при каждом снежке и дождичке землю вспоминают. Хоть и городской он житель, а закваска в нем деревенская.

– Что ж он в деревню не едет?

– Это, Алешка, разговор длинный. Его, этого разговора, как мой батя, покойничек, говаривал, до самой Пензы хватит. Подрастешь – поймешь. Гляди, леший.

– Чего понимать. Вот мне нравится полевая работа, и ни на какую другую я ее не променяю.

– Дай бог. На-ко, подержи. Я схожу посмотрю, что они тут насеяли.

Колотовкин сунул в руки Алексея вожжи и перепрыгнул через грязную канаву, пошел полем, только что подбороненным после сева. Мостовой глядел на плотную, сбитую фигуру Колотовкина и улыбался, вспомнив, что механизаторы заглазно называют своего бригадира «грачом». «Грач и есть, – согласился Алексей. – Каждой борозде поклонится».

Глебовна держала свое слово: в куске хлеба отказывала себе, помогала Алешке. Добром за добро платил и он своей «тетке Хлебовне». Раза два, а то и три в месяц прибегал из Окладина домой, чтобы вымести двор, наколоть дров, вычистить стайку у поросенка. В воскресенье вечером уходил обратно в город, вскинув на плечи мешочек с картошкой и простиранным, залатанным бельишком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю