Текст книги "В вечном долгу"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
V
Вечером, едва дождавшись сумерек, Клавка бежала под гору, где они встречались в вытоптанном скотиной ветельнике. Тут было безлюдно, пахло увядшими травами, парным молоком.
– Живем мы в красивых местах, – задумчиво говорил Сергей, а я больше всего люблю этот вытоптанный выгон. Черт его знает, и любить-то его вроде не за что, а вот любится. И все тут.
Клава никла головой к его плечу и, как только он умолкал, бралась за свое:
– Так прямо и слово дал учиться?
– Дал.
– Сам себе?
– Сам себе.
– И не отступишься?
– И не отступлюсь.
– А если я тебя попрошу о чем-то? Сильно-сильно. Сделаешь?
– Проси.
– Правда?
– Проси.
– Не езди никуда, Сережа. Возьми поцелуй меня и скажи: «Ос-та-юсь». Ну?
– Вот. Вот. Вот.
Он, смеясь, целовал ее в пухлые губы, потом почему-то тяжело вздыхал и говорил:
– Глупая ты, Клавка. Ой, глупая. И чем глупее, тем милее. Надо же как устроено в жизни: милому человеку и глупость к лицу. Вот задачка.
И он снова целовал ее, а она закрывала лицо ладонями, вяло отбивалась от ласк и допытывалась:
– Поедешь все-таки?
– Надо ехать.
– Зачем же, Сережа? Ты и так агроном. Что же это, всю жизнь, что ли, учиться?
– Хочу иметь высшее образование, Клавушка. Больше тысячи жителей в нашем Дядлове, а я буду первым с высшим. Первым! Поняла теперь?
– Понять поняла. Я, Сережа, думала, ты такой, простой из себя.
– А я и есть простой, Клавушка. Только хочу, чтобы ты гордилась мною. И мать и отец гордились.
– Вот я и говорю – непростой ты. Какой-то ты непонятный мне, Сережа.
– Пойдешь за мной – поймешь.
– Я хочу, чтобы ты шел за мной. Подумай вот.
И со смехом убежала. Сколько ни звал, не вернулась.
Как бы долго ни собирался человек в дорогу, самые большие хлопоты непременно останутся на последний день. Сергею завтра ехать, и дел у него по горло, а он ни за что не мог взяться. Все валилось из рук. Вчерашний разговор с Клавой в ветельнике отемяшил его, спутал, смотал в комок все его планы и мысли. Как он может ехать, ни о чем не договорившись с Клавой? «Остаться надо, – уговаривал себя Сергей. – Черт с ним, с институтом. В самом деле, всю жизнь, что ли, учиться? Не поеду. И Клавка будет моя. Не Алешке же Мостовому оставлять ее. Вот задачка».
Мать Сергея, Домна Никитична, полная, рыхлая женщина, совсем не могла без слез. Она видела, как тяжело Сергею покидать дом, и ей вдвойне не хотелось отпускать его от себя. Разве мало он намучился, родной, за четыре года учебы в техникуме? Кому охота опять пить голый кипяток да грызть сухую корку. Ей, Домне Никитичне, уже не дождаться его домой: здоровьишка у ней совсем не стало…
Гнули Домну Никитичну кручинные мысли, и слепли глаза ее от слез.
– И не ездил бы, Сережа. – Не знала Домна Никитична, сказала она эти слова или только подумала ими, но Сергей услышал их: он и она – оба они хотели этого.
– Не поеду я, мама. Все. – Он бросил в открытый чемодан выглаженную рубашку и захлопнул крышку. – К черту все.
– Ой ли?
– Не поеду. Хватит с меня варить картошку и есть ее из немытой миски. Надоело все до смерти. Пойду работать, как Алешка Мостовой. К черту учебу.
Сергей ушел в горницу и упал на кровать, головой залез под подушку. Хотелось, чтобы никто не мешал. Надо было освоиться с новыми мыслями и суметь защитить их перед отцом.
– Эй ты, слышь! Ну-ко встань.
Это отец, Лука Дмитриевич, положил тяжелую руку на плечо сына и ласково потрепал его. Сергей очнулся от забытья. Сел. Отец с мягкой улыбкой на губах сидел возле кровати и ерошил низко остриженные волосы. Это, пожалуй, только и выдавало его волнение.
– Ты, что, ай отдумал ехать?
– Не поеду, батя.
– Так. Значит, не едешь. Хм. Гляди, милый сын. Ты теперь сам большой, сам маленький. Не ехать, так не ехать. Хм.
Лука Дмитриевич грустно осекся, помуслил в кулаке свой тяжелый подбородок, спросил все тем же, несвойственным ему, мягким голосом:
– Хоть бы сказал, что случилось.
Зная характер отца, Сергей готовился к крутому, горячему разговору, но необычно тихий голос и какой-то печально-миролюбивый вид отца обезоружили парня. Сергей даже не сразу нашелся, что ответить.
– Всю жизнь, что ли, учиться?
– Я, Сережа, все эти дни, веришь, ходил по селу как именинник. Ты подумай-ко, Лука Дмитриевич Лузанов, дядловский мужик, сына в институт собрал. В складе своем копаюсь, а сердце у меня на колокольне бьется. Мы с матерью, Серьга, хотим, чтоб ты в люди вышел, чтоб тебя вся округа по имени-отчеству величала. А ты гляди вот на меня. Век я, можно сказать, прожил, а выше кладовщика не поднялся. Такова и честь.
Лука Дмитриевич говорил и все стремился перехватить взгляд Сергея, но не мог этого сделать и беспокоился: стало быть, что-то таит от него сын. Как всегда хмыкая и ероша свои волосы, Лузанов-старший встал, шагнул по горнице – под ногой его натужно вздохнула толстая половица.
– А ведь ты, Серьга, по-моему, запутался в юбке, – сказал отец нежданную сыном правду и будто из ружья хлопнул возле самого его уха, а видя, что попал в цель, строго повысил голос: – Девки от тебя не уйдут. Здесь их много, а там еще больше. Не о них голова должна болеть. Хм.
Отец кинул за спину большие шишковатые руки, стал перед сыном, глядя на него в упор. Во всей фигуре Лузанова-старшего, в его движениях и даже дыхании угадывалась большая, сдерживаемая сила, и Сергей, храбрившийся наедине, снова почувствовал себя перед ним мальчишкой.
– Из дому, батя, неохота уезжать, – заговорил он какими-то вялыми, бескрылыми словами. – Да и сколько ни учись, все равно сюда же пришлют, в колхоз, в земле копаться.
– А ты много видел в колхозе с высшим-то образованием? Много, спрашиваю? Вот то-то и оно. Эх ты, желторотый. Учись давай. Звездой засияешь над всей округой. Не ты станешь по полям бегать, а у тебя будут на побегушках.
– Не поеду, батя.
– Поедешь. Сейчас дороги назад нету. Мамаша твоя, как сорока, прости господи, на все Дядлово раззвонила, что мы тебя собираем в институт. И я, грешным делом, перед людьми к слову и запросто так пристегивал эту радость. Народишко, бабы, мужики, выходит, с завистью глядят на нас. Понимают, что к чему. Да вот тебе. Председатель, Максим Сергеевич, распорядился отдать мне последние деньги из колхозной кассы, чтобы я честь честью проводил тебя на учебу. Такое в нашем захудалом колхозе не каждому новобранцу делают. Ты должен это понять. Хм.
В дверь горницы заглянула Домна Никитична и слезливым голосом сообщила:
– Отец, весь суп простыл. Ступайте уж.
– Погоди ты со своим супом, – сердито бросил Лука Дмитриевич и продолжал говорить: – Жизнь, Серьга, пошла норовистая, крутая, как в барабане кормозаправника крутит нас. И чтобы устоять на ногах, надо иметь светлую голову. Учиться надо. Прежде вот, я хорошо помню, человек мог подняться через деньги, плутовством, родством. Теперь, милый сын, ученую башку подай. Учись, пока у меня есть сила. А ты: не поеду. Хм. Пойдем обедать, да мне на склад.
Лука Дмитриевич ел молча, сосредоточенно двигая железными челюстями. И ушел, не сказав ни слова ни сыну, ни жене, – обоим дал понять, что вопрос о поездке решен окончательно. Круто, размашисто отодвинул он в сторону слабенькие мысли сына, и они почти перестали мешать Сергею думать о будущем. А о будущем приходилось думать, оно стояло за порогом.
VI
Клава проснулась до солнца. В избе духовито пахло свежим луком и вытронувшейся квашней. Где-то под потолком сонно гудела муха. Августовская ночь по-осеннему дохнула на стекла окон, и они запотели. Клава повернулась на спину, зевнула и, дотянувшись рукой до платья, взяла его. Задумалась.
Когда она вышла на росное крыльцо, стылый неподвижный воздух зябко припал к ее теплым ногам, пробежал по всему телу и приятно испугал ее. Клава открыла ворота и, прячась за столбом, выглянула на улицу. Пусто кругом. Только над рекой Кулим стоит туман. Он белый, густой, видимо, очень студеный, и Клава, подумав об этом, вздрогнула коленками. Не закрывая ворот, она выпустила из хлева корову и проводила ее со двора. Корова ленивым взглядом обвела пустынную улицу, вытянула шею и без передыху промычала несколько раз кряду – на том конце Дядлова таким же заходным мычанием ей отозвалась другая.
А между тем поднималось солнце. Горланили петухи. Где-то звонко и свежо лаяла собака, очевидно, крепко спавшая всю ночь. На мосту через Кулим загрохотала телега.
Утро.
Клава вынесла из сенок деревянную чашку с зерном и начала было скликать кур, но вдруг вспомнила, что сегодня в девять утра Сергей с отцом поедут на станцию. Вспомнила – и все перестало для нее существовать: и это свежее, чистое утро, и веселые суетливые куры, и деревянная чашка с пшеницей. К чему все это, когда в Дядлове не будет Сергея?
Она одним махом высыпала на землю зерно – куры сбились на нем в живой комок.
Клава в горнице надела праздничное голубое платье, прибрала волосы, белесые брови подвела сожженной спичкой, взялась обтирать туфли, поплевывая на лаковые носочки.
– Ты куда это, голубица? – встала перед нею мать. – Али на сушилку в добром платье?
– Сергей уезжает сегодня.
– Какой такой Сергей?
– Лузанов, мамонька.
– А тебе что за дело?
– Пойду провожу…
– Окстись. – Матрена вырвала из рук дочери туфлю и перешла на крик: – Не пойдешь, сказала. Рано еще тебе о женихах думать. Снимай платье. Снимай сейчас же. Вырядилась.
– Я на часок, мамонька. Только погляжу.
– Нечего глядеть. Собирайся на работу.
– Мамонька…
– Не выводи меня из терпения, Клавдея.
– Что я, девчонка, ты кричишь на меня.
– Да ты еще и разговаривать! – Матрена Пименовна замахнулась на дочь, попугать только хотела, но рука сама упала на Клавино плечо. Матрена Пименовна испугалась: в ответ от дочери всего можно ждать, но сказала все так же грозно: – Я ведь не посмотрю, что ты работница… Я…
Клава невидящими глазами поглядела на мать, губы у ней жалко дрогнули, и вдруг она прижалась головой к сухому плечу матери.
– Мамонька, если бы ты знала…
– Ну-ну, – слезливо залепетала Матрена Пименовна. – Ну-ну. Одни мы с тобой, Клава. И долго ли нас обидеть, долго ли нас обидеть, долго ли славу пустить: Матренина Клавка сама виснет на шею парню. Ну-ко, что тогда?
– Кто скажет-то, мамонька. Я только издали…
– Гордые они, Лузановы. Не с пары нам, Клаша.
– Я пошла, мамонька. Я только издали, мамонька.
И ничего не сказала Матрена Пименовна, но, когда увидела в окно дочь, вздохнула: Клавдия – совсем взрослая девушка.
Веселая и бездумная, выпорхнула Клава из ворот и сотню, а может, две сотни шагов прошла, не чуя под собой земли, – все радовалась, что вырвалась из дому, но постепенно шаги ее стали замедляться, а перед выходом на сельскую площадь она совсем остановилась. «Клавка, Клавка, – укоряла она сама себя, – будто ты и гордость свою потеряла. Сама идешь. А что же делать? Что? Вернуться надо и идти на работу. Вернись, Клавка». Но повернуть назад у нее не было сил. Шла. Вот школа, а за нею третий справа – высокий дом Лузановых, широко размахнувшийся по дороге. На крутой крыше белая труба. Из трубы струился дымок. Под воротами валялся сытый кабан. Возле него ходили куры. Все было по-будничному просто, так, как было вчера, словно и не уезжал сегодня Сергей. А ведь без Сергея этот дом хоть досками заколоти, ничто его уже не украсит и не оживит.
Клава прошла мимо лузановского дома. Без всякой надобности завернула к Лизе Котиковой и опять шла возле заветного дома, с нетерпеливой надеждой вглядываясь в его окна: не мелькнет ли в зелени цветов лицо Сергея. Нет, не видать, каменное сердце его.
Раза три или четыре прошла Клава от школы к правлению, и ей уже стало казаться, что все село видит и понимает, зачем она тут. Девушка задыхалась в своем отчаянии и обиде и вдруг, плохо сознавая, что делает, пересекла улицу, толкнула тяжелые ворота и вошла во двор Лузановых. Из-под амбарных ступенек навстречу ей бросился большой черный пес, загремел кованой цепью, захрипел в бессильной злобе, уронил прислоненную к стене амбара метлу и начал грызть ее.
На крыльце появился сам Лука Дмитриевич. Он, видимо, выскочил прямо из-за стола и второпях дожевывал что-то, ворочая массивными челюстями. На нем была гимнастерка защитного цвета, без ремня. В расстегнутый ворот выглядывала белая рубаха. Лука Дмитриевич замахал на пса руками, тесня его в угол к ступенькам:
– Уймись, дьявол. Это Домна опять забыла тебя тут. (Днем, чтобы собака была злее, Лузановы запирали ее в темном амбаре.) Проходи теперь, не бойся, – обернувшись, сказал хозяин Клаве и потащил пса за ошейник в квадратную с белеными косяками дверь завозни.
– Здравствуйте, – поздоровалась Клава, войдя в избу.
Никто не отозвался. На столе тоненько попискивал самовар. На табурете у окна стоял чемодан; к нему был приставлен вещевой мешок. Клава кашлянула и поздоровалась вдругорядь. Из горницы вышла Домна Никитична.
– Ой, да тут гостья, – всплеснула она руками. – Проходи. Садись. Чего это ты спозаранок?
– Я слышала, Домна Никитична, что Сергей ваш в город едет…
– Совсем, Клава, уезжает. Вот собираю его и плачу.
В избу вернулся Лука Дмитриевич, взял с лавки ремень и подпоясался, потом, приготовив надеть фуражку, предупредил:
– Не пустословь тут. Слышишь? Я пошел за лошадью.
– Чего он тебе понадобился, Клав? – вернулась Домна Никитична к прерванному разговору, когда дверь закрылась за хозяином.
– Письмо, Домна Никитична, я хотела отправить с ним, – не моргнув глазом, солгала Клава, но, почувствовав на себе пристальный взгляд хозяйки, залилась вдруг предательским румянцем.
– Письмо? Кому ты его?
– Разве мало людей!
– Людей-то много, Клавушка, да только, сдается, мы с тобой об одном горюнимся.
Домна Никитична позвала сына и ушла к нему в горницу сама. И только, вероятно, успела сообщить ему о приходе гостьи, как Сергей сразу же поспешил навстречу. Был он заспан, по-мальчишески взъерошен. Мать не вышла из горницы, и в избе они были одни.
– Доволен? Сама пришла, – Клава внимательно и ясно глядела в его глаза, и он смутился, пойманный на себялюбивой, гордой мысли, заговорил путано, сбивчиво:
– Что ты, Клава! Закрутился я… Пойми вот…
– Об этом потом, Сережа, после, – горячим шепотом прервала его девушка, по-прежнему глядя в упор на парня своими продолговатыми глазами. – Отец вот пошел за лошадью, а ты с ним не поедешь. Пойдем пешком. Я провожу тебя. Одна провожу. Потом пойду назад и всю дорогу буду плакать. Что молчишь-то? Я пошла, Сережа, и стану ждать тебя за мостом.
– Я приду, Клава. Сию же минуту смотаюсь. Славная ты моя…
Он хотел обнять ее, но она строго повела бровью и, склонив голову, вышла из дому.
– Чего она приходила? – поинтересовалась потом Домна Никитична.
– Чего, чего… Разве вы поймете? – неласково ответил Сергей.
Пряча глаза под низко опущенным платком, она сидела на упавшем телеграфном столбе у дороги, где обычно дядловцы поджидают попутные машины в город. Рядом стоял еще не обмытый дождями, но жирно подсмоленный у подошвы новый столб. Он тихо гудел, рассказывая о чем-то своем и грустном. Грустно и у Клавы на сердце. Ей кажется, что с отъездом Сергея наступит закат ее молодости, отемнеет вся жизнь. Каким коротким и крохотным оказалось у девчонки счастье. Лучше бы совсем не было его, тогда чего-то бы можно было ждать…
Она беспокойно поглядывала на мост – на нем ни души. А может, Клава просто ничего не видела своими затуманенными слезой глазами.
По дороге от города верхом на коне скакал шибкой рысью колхозный агроном Мостовой. Он, как всегда, без фуражки, в седле сидел легко и молодцевато. Увидев Клаву, придержал коня и свернул с насыпи дороги на поляну, подъехал ближе. Спешился.
– В город?
– Здравствуй, Алексей Анисимович.
– Я и так здравствую. Ты будь здорова. В город, спрашиваю?
– Туда.
Мостовой сел рядом, не выпуская из рук повода уздечки. Конь почти ткнулся головой в спину хозяина, потом отступил, оскаленными зубами почесал переднюю ногу и вдруг, сторожко вскинув голову, через большие чуткие ноздри потянул воздух.
– Клавушка, ты бы не ездила сегодня в город, – ласково попросил Алексей. – Семенные участки на пшенице я подобрал, – слушай, загляденье. Одно загляденье. Убирать надо – осыпаются. А у нас людей нету.
– Не пойму я тебя, Алексей Анисимович. У меня сегодня свое горе.
– Какое же у тебя может быть горе, когда осыпается семенная пшеница?
– Для меня хоть все вы осыпьтесь. Я Сережу провожаю.
– Ах, вот оно что. Ну-ну. Понял, Клавушка. Так бы и сказала. Но ты не печалься особенно, Клавушка. Разве мало у нас ребят остается?
– Все вы против него – нестоящие.
– Не хлестко ли?
– Может, и хлестко, да верно. А вот он сам идет.
Глаза Клавы весело заблестели, и вся она просияла, будто умылась радостью. Поднялась, совсем уже забыв о собеседнике.
В город пошли пешком. Чемодан Сергея несли на палке. Дорога до Окладина, все двадцать километров, лежала по берегу Кулима. Слева река. Справа идут поля и березовые перелески. От них пахло выспевшим хлебом, свежей соломой и подвянувшим березовым листом. Жаркое августовское небо какое-то белесое, выгоревшее: по нему нечасто плыли нежно-белые сверху и синеватые, как подмоченный снег, снизу облака. Дальше и ближе к земле облака были сдвинуты густо и тесно.
Шагалось легко, будто и не было у Клавы никаких печалей. Она давно разулась, приладила свои туфельки к чемодану и топала крепкими мягкими ногами по пыльной, присыпанной сеном и соломой дороге.
– Может, вернешься еще, – говорила Клава. – Не сдашь экзаменов и прикатишь. Или обо мне вдруг смертно затоскуешь….
– Тебя буду все время вспоминать. Вот такой, босоногой, простецкой, моей. А домой без института не вернусь.
– С виду, Сережа, из тебя хоть веревки вей, а на самом деле ты кремень.
– Батя – кремень, а не я. То, что я уезжаю, батино дело.
– А я, знаешь, Сережа, о чем думаю… Сказать? Не вернешься ты вообще к нам в Дядлово.
– Глупая ты, Клавка. Если я и задумаю бросить Дядлово, так все равно вернусь в него ради тебя. Ведь такой, как ты, мне, Клава, больше не найти.
– Скажешь тоже, не найти. Таких, как я, в городе пруды пруди. Забудешь. Чего уж там! Сердце у меня чует. Да ладно уж.
Клава опустила голову и вся, безутешная, жалкая, сникла. Долго шли молча. Чемодан, раскачиваясь в такт их шагам, поскрипывал ручкой. Где-то за перелеском фырчал трактор.
Клаве хотелось плакать.
Уже перед самым отходом поезда Сергей взял в свои руки горячие руки Клавы, с ласковой силой пожал ее жесткие пальцы и, глядя в непостижимую глубину ее глаз, спросил о том, о чем боялся говорить прежде:
– Ждать будешь, Клав?
– А как думаешь?
– Всяко можно думать. Четыре года.
– Хоть десять, хоть двадцать. Мы, бабы, умеем терпеть и ждать.
Откуда взялись у зеленой девчонки эти чужие слова? Видимо, перехватила их где-то и приберегла до случая. Теперь они уже ее слова: ведь она дала себе зарок ждать парня и дождаться, какого бы времени от нее не потребовалось.
– Значит, как солдатка?
– Считай так.
Недели через две Клава получила от Сергея первое письмо. Не сбылись ее тайные надежды. Сергея приняли в институт. Письмо было длинное, и девушка вволю наревелась над ним.
VII
В селе Дядлово вместе с Обвалами более двухсот дворов, и у каждого из них есть свое лицо. Например, двор Карпа Павловича Тяпочкина стоит на угоре и виден со всех сторон. Сам дом небольшой, но с высокой крутоскатной крышей и обнесенный березовым тыном, издали походит на сказочный теремок.
У Анны Глебовны Матюшиной двор в полном запустении. Ворота, забор, баня, изгородь – все обветшало, пошатнулось, доживает. Сам дом давно уже лег на венцы и сунулся вперед, будто запнулся обо что-то, и потому окна его глядят в землю.
Дом Матрены Пименовны Дорогиной украшает растущий рядом тополь, старый, раскидистый, с бледно-зеленым гладким стволом. Летом тополь надежно укрывает дом от солнца, а осенью усыпает его желтым листом.
Лука Дмитриевич Лузанов – мужик хозяйственный, прижимистый и любит во всем обиход. Дом у него большой, пятистенный, с лупоглазыми окнами. Отделенная от дома плотными воротами, красуется новая баня, с оконцем-мизюкалкой в малинник. От бани к конюшне рубленный в паз забор, высотой – молодому воробью не взлететь. Затем конюшня с сеновалом. И замыкает кольцо построек амбар с двумя низкими, почти квадратными дверями, над которыми не верующая в бога Домна Никитична накануне крещения ставит мелом крестики.
Колхозный конюх Захар Малинин не то что ленивый, а какой-то вялый и медлительный человек, до забытья любящий коней и рыбную ловлю. Коням он отдает всю свою жизнь. Потому дом у Захара без хозяйского догляда и смотрит хмуро, сиротливо. С одного окна отвалился и исчез куда-то наличник. У верхних венцов как остались со дня строительства неотпиленные зауголки, так и торчат до сих пор. Подгулявшие парни ради смеха ночами вешают на них тряпье, рогожи, обручи, сломанные колеса…
Утро. Еще нет семи. Только что отвалившее от горизонта солнце свежим настильным лучом прострелило главную улицу села. На землю легли длинные тени. Солнце от минуты к минуте взбирается ввысь, и тени прячутся под стены домов. Быстро, как летучий июльский дождь, сохнут капельки росы на травах. Вода в Кулиме чуть-чуть курится паром и тиха, будто стоит на месте.
Лошадь Мостового пьет из Кулима воду, осев копытами в тугой промытый песок, и гулко прокатывает по горлу крупные глотки. Затем, подняв голову, жует удила и смотрит на ту сторону реки, где лениво бредут коровы. С ее мокрых губ срываются тяжелые капли и падают в реку с веселым коротким всхлипом. Лошадь еще было потянулась к воде, но Алексей, подобрав поводья, круто повернул ее и пустил на подъем. Одним махом она вынесла его наверх и легкой рысью пошла вдоль высокого из жердей огорода Лузановых.
Еще издали Алексей увидел белый платок Домны Никитичны. Женщина возле колодца в большом ведре мыла, видимо, только что накопанную картошку.
– Здравствуйте, Домна Никитична.
– Здравствуй, Алексей Анисимович. Письмецо есть от Сережи. Привет велел тебе передать. Молодчина он – все выдержал…
– За привет спасибо. На склад, Домна Никитична, собирайтесь. Сортировать семенную пшеницу будете.
– Алексей Анисимович, освободил бы меня на сегодня. Стирку я затеяла…
– С этим успеется, – уже на ходу бросил Мостовой и на оклики Лузановой не оглянулся: не умел он пререкаться с людьми, обязательно уступит просьбе, а в складе лежат огромные ворохи семенной пшеницы, их надо скорее отсортировать, просушить и ссыпать на хранение. Впервые за многие годы у колхоза «Яровой колос» будут свои семена. И разве может агроном ради этого быть уступчивым?
Мостовой огрел коня плетью и вылетел на главную улицу, едва не смяв гусей, подбиравших на дороге рассыпанное зерно. У первого от проулка дома остановился и дважды стукнул по сухому, гулкому ставню.
– Я вот где, – отозвался со двора веселый певучий голос Евгении Пластуновой, и тотчас в воротах показалась молодая бабенка, малорослая, но пухлая, со свежим румянцем на мягком белом лице.
– Хоть бы раз так-то вечерком постучал. Тоже мне… Утром, слава богу, и петух разбудит.
Небрежно собранные под косынку волосы, застиранная, но свежая безрукавая кофтенка, белые полные руки и алая улыбка – все у Евгении дышало юной, свежей, радостной чистотой. А Мостовой хмур: поругался с конюхом, Захаром Малининым, потому что тот не напоил и не накормил вовремя его коня; на работу наряжать некого – хоть сам берись за все. И до улыбки ли ему в такой час! Однако Евгения улыбалась, сознавая, что вот такая, веселая и приветливая, она не может не нравиться агроному. Разве она не видит, на какой мысли споткнулся он!
– Алексей Анисимович, – уронив брови, но все так же певуче сказала Евгения, – пособи, пожалуйста, достать бадью из колодца. Сейчас зачерпнула воды, а веревка возьми и оторвись.
– Я, Евгения, еще с вечера сказал тебе, чтобы ты в половине шестого подменила на сушилке Клаву Дорогину.
– Я собралась, Алексей Анисимович.
– А времени?
– У меня нет часов, Алексей Анисимович.
– Судить надо вас за разгильдяйство.
– Чтой-то ты такой суровый. А я совсем и не боюсь. Бодливой корове бог рогов не дал. – Она засмеялась в глаза Алексею и вдруг, неожиданно оборвав смех, приказала: – Пойдем, может, добудешь бадью-то. Чего, в самом деле, не самой же в колодец спускаться.
Мостовой, помимо своей воли, спешился, примотнул повод к вбитой в столб подкове и следом за хозяйкой пошел во двор. «Отругать бы ее надо, лентяйку, – сердито думал агроном, – а я, как кобелишко, тянусь за ней». Она шла по деревянному настилу впереди него, маленькая, широкобедрая, ступая легко и мягко.
«Чертова кукла», – беззлобно подумал агроном.
Остановились возле мокрого сруба колодца. Алексей поглядел на опрокинувшийся журавель с коротким обрывком веревки на задранном конце.
– Вот, – сказала она, и оба склонились над темным провалом колодца. Вдруг Евгения обняла агронома за шею и поцеловала его в щеку. И засмеялась: – Ты не подумай чего-нибудь. Это я за работу тебя…
И поцелуй, и смех женщины остро обидели Алексея.
– Я тебе дитя, да?
– Ты несмышленыш, Алеша…
Евгения Пластунова старше Алексея года на три. Прошлой осенью она вышла замуж за Игоря Пластунова, возчика дядловского маслозавода, вечно пьяного и драчливого парня. На собственной свадьбе Игорь приревновал Евгению к своему другу Тольке Мятликову и набросился на них с кулаками. Гости успели спрятать невесту, а оскорбленный Мятликов раскидал всех и вышел на поединок с Пластуновым. Сцепились. Была большая драка, и Мятликова с распоротым животом увезли в больницу. Пластунова на второй же день после свадьбы арестовали, потом засудили.
Вот и живет Евгения Пластунова ни мужней женой, ни соломенной вдовой, вместе со свекровью оплакивает свою молодость, совсем не зная, как жить и как вести себя.