Текст книги "В вечном долгу"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
XV
Мутная хмарь упеленала небо, и день родился хмурый, вялый. Над пустыми прозябшими полями тяготел какой-то невыношенный свет. В голых, ограбленных перелесках пусто и мрачновато. Все закаменело, как в сонливой сказке уставшего рассказчика.
Только к полудню слабый ветерок тронул серую наволочь на небе, порвал ее, и в дыры проглянула несвежая, белесая синева. На темный лес заказника, за Обвалами, даже проглянуло солнце, но от него на земле стало совсем неуютно и мрачно.
Все ждало снега.
На грани вечера небо совсем очистилось от туч, но крыла его где-то там, в высоте, мережка, и через нее пробивались только крупные звезды.
Веяло близкой стужей.
К утру небо вызвездило до блеска, и в Кулиме засверкали иголки. Перехватило белым ледком заводи. По жалкому былью трав прошлась изморози и взяла его в тонкую серебряную оправу.
Солнце встало без зари, яркое и холодное.
Через неделю пал снег и пал на мерзлую землю. Дедко Знобишин глядел в окно, чесал грудь, тяжело вздыхал: к неурожаю, когда стылой земля уходит под снег.
Еще через неделю положили и накатали санную дорогу. Наступила зима. Мало радости принесла она дядловцам. Промозглая осень попортила много трав, сена, соломы, и пора мясоеда была совсем невеселой. Редко-редко где вырвется со двора визг кабана или нутряной под ножом мык телка.
Надвигалась суровая пора, без запасов и надежд.
Только Лука Дмитриевич Лузанов залобанил бычка-годовика и заколол кабанчика пудов на семь. Из белой трубы его дома игриво струился дымок и дразняще пахло наваристыми щами.
Сам Лука Дмитриевич свежует тушу, подвешенную на веревки к матице завозни. У дверей, беспокойно поводя носом, гремит цепью Цыган.
– Мясца тебе, да? – не глядя на кобеля, балагурит Лузанов. – Дам уж, так и быть.
– Гав, гав, – благодарно отзывается собака и сучит лапами на приступках.
– Значит, мясцо любишь?
– Гав, гав.
Потом хозяин надолго умолкает: его охватывают думы, как и куда прибыльно определить мясо. Разве мыслимо двоим съесть такую прорву? Правда, приедет домой на каникулы Сергей, потом с собой ему можно отправить – и все равно без продажи не обойтись.
– Гав, гав.
– Верно, Цыган, с мясцом не бедствуют. Гам его – и вся недолга. Эх ты, холера! На вот тебе поросячий хвост.
Вскоре после Нового года от Сергея пришло письмо, в котором он сообщил родителям, что домой на зимние каникулы не приедет.
«Заел меня немецкий язык, – писал Сергей экономным убористым почерком поперек линеек тетрадного листа. – Плохо нас учили в техникуме, и сейчас за это приходится расплачиваться. В каникулы буду зубрить и посещать консультации. Иначе недолго и вылететь. Что нового у вас? Сколько хлеба дали на трудодень? («Шиш дали», – ругнулся Лука Дмитриевич.) Передайте привет Клаве Дорогиной, хотя вместе с этим письмом написал и ей».
– И чего липнет к ней? – Лука Дмитриевич в сердцах сдернул с носа очки и толкнул их по столу. – Да разве эта пигалица пара ему? Хм.
– Что уж ты, отец, так-то ее, – заступилась было Домна Никитична за Клаву.
– Молчи уж, потачница. Туда же. Тут бьешься, как старый мерин, хочешь поставить его на ноги, вытолкнуть в люди, а он тянет супротив. Зачем она ему, темная-то, как земля?
– Да ведь мы с тобой темные же, Лука, да живем.
– Чего ты живешь! Живет она – ха-ха! Небо коптишь. Мне вот свет застишь. Я хочу, чтобы сам он вышел в люди и чтоб жена у него походила на человека. Грамотную ему надо, понятно тебе?
– По мне бы, так Клавка совсем ничего девушка.
– По тебе, так ты и женись на ней. Она вон свалялась уже с Алешкой Мостовым. Он днюет и ночует у них. Хм.
– Околесну ведь несешь, отец. Зачем девушку порочишь? Уж вся деревня знает, что Мостовой с Евгенией Пластуновой шашни завел. А ты к Клаве лепишь его. Вчера утром несу воду от колодца, а он – возьмите его – лезет через огорожу от Пластуновых.
– Он везде успеет. Ну, хватит об этом. Сказал, Клавка нашему не пара, значит, не пара. – Лука Дмитриевич надел очки и взялся дочитывать письмо.
Спать легли, как обычно, порознь: он на кровать, она на деревянный диван.
Лука Дмитриевич долго не спал, курил, прожигая темноту горницы огнем цигарки. Мысли о сыне и мясе давили сон. Тяжелые вздохи мужа мешали уснуть и Домне Никитичне.
– Домна, ступай-ка сюда.
– Спал бы уж.
– Выспимся: ночь – год. Хм.
Домна Никитична, хрустя суставами ног, тяжело подошла к кровати и перелезла через ноги мужа, легла к стене – она боялась спать с краю, постель под ее большим телом сразу глубоко осела, и Лука Дмитриевич оказался на покатой кромке.
– Эко ввалилась, – добродушно сказал он. – И раньше ведь ты была полная, а тяжести такой в тебе вроде не чувствовалось. – И перешел вдруг почему-то на шепот: – Я думаю, Домна, не махнуть ли мне самому к Сергею? Ему бы я гостинцев отвез и мясо бы продал на базаре. Все-таки там цены – не возьмешь в пример окладинским.
Тронутая вниманием мужа, Домна Никитична не могла возражать:
– Гляди, Лука. Можно и в город.
– Тогда в воскресенье утром я с Дмитрием Кулигиным уеду на станцию.
– А он куда, Дмитрий-то?
– Не слышала разве? Уезжает он. Совсем. На лесокомбинат поступил.
– А дом?
– Дом – не кисет. В карман не положишь. Заколотит. Хм.
– Боже мой, что же это делается, Лука? Когда это бывало, чтоб люди покидали свое жилье? Все разъезжаются. Гороховы уехали, Палтусовы… Даже и жутко делается. Так-то, Лука, останемся мы одни с тобой.
– Не останешься. Мостовой Алешка заберет вот большие силы, так вытурит меня со склада. Только и попрекает, не на мужской-де работе ты, товарищ Лузанов. А, кроме кладовщика, я ни на какой работе в колхозе не останусь. Ни в жизнь. Может, и мы в город укатим. Хм. Ладно, спи.
Но разве могла Домна Никитична уснуть, если муж, как вилами копну, разворошил все ее мысли, бросил их по ветру, и в сумятице что только не падет на ум? Вспомнила, как вчера в лавке встретила Клаву. Девушка была в белой шапочке, круглый подбородок чуть приподнят, а глядит – черту пара. Но, столкнувшись глазами с Домной Никитичной, сразу пыхнула лицом, поздоровалась учтиво, с поклоном. А Лузанова бесцеремонно разглядывала ее, вертела перед глазами и наконец решила, что Клава – ладная девушка. Правда, росту она небольшого, но это и не изъян совсем. Может быть, даже наоборот.
Что хорошего, например, в дородности самой Домны? Только и слышишь от мужа: ну и мослы лошадиные у тебя, мать, – никакая обувь не лезет.
Вдруг каким-то своим ходом память перебросилась совсем на другое. Месяца полтора тому назад в заколоченный дом Михаила Горохова как-то попала брошенная хозяином собака. Она три дня и три ночи надрывала сердце прохожим своим истошным и визгливым лаем. Теперь, проходя мимо домов с наглухо заколоченными окнами – а к ним еще вот прибавился один, Домна Никитична всегда переживает гнетущую оторопь…
«А что же будет, – отрывочно, вне связи с предыдущим, думает Домна Никитична, – если нежданно-негаданно заявится домой из тюрьмы Игорь Пластунов и накроет свою Евгению с Мостовым?..»
Через два дня, в воскресенье утром, Лука Дмитриевич отправился на станцию. В собачьей шапке, черном полушубке и валенках с длинными голенищами шагал он за санями нога в ногу с Кулигиным. Дмитрий Сидорович низко нес свою голову, пряча глаза в тени бровей. Две морщины вдоль щек темнели сурово, старя Кулигина, по крайней мере, на десяток лет. Не с легкой руки, видать, покидал мужик обжитую землю.
– Я думал, ты не покачнешься, Дмитрий Сидорович. Хм, – сказал Лузанов, норовя заглянуть в унылые глаза Кулигина.
– Пошла матушка деревня под гору. Смешновато немного. От земли, к коей пуповиной прирос, еду со своей семьей искать хлебушка в город. И сколько нас таких-то – не перечтешь.
С передних саней, где среди узлов и сундуков сидели жена Кулигина и двое его ребятишек, закутанных в тулуп, кричал десятилетний Николка:
– Папка, удочки на сарае забыли. Папка…
– Я бы еще потянул, подождал бы еще, да вот этих галчат надо поить, кормить, одеть. Невмоготу больше, Лука Дмитриевич. На лесокомбинате окладишко тоже невелик, но там хоть каждый месяц получка: на хлеб будет. А тут опять все подчистую, даже семена выгребли. Никакого просвету.
Кулигин махнул рукой и надолго умолк. Мял толстой подошвой подшитых валенок хрусткий, как битое стекло, снег, неотрывно глядел на отфугованный полозом след саней. След холодно блестел, искрился, и искрились глаза Кулигина быстро остывающей на холоде слезой.
– На поля, Лука Дмитриевич, словно на сирот, глядеть не могу. Как мы тут до войны на них здорово работали! Веришь, слеза прошибает. А теперь перестали нам платить, а кто же станет даром работать. Работал бы, если б ни пить, ни есть не требовалось.
Опять долгое молчание. Скрипят полозья, на поворотах под санями растревоженно хрустит снег, фыркают кони, а кругом, над белыми полями, дремлет несокрушимая тишина. Зимний день – скороспелка, того и гляди, пойдет на исход.
– Дом перевозить станешь?
– Погожу. Я все-таки надеюсь, Лука Дмитриевич, взглянет же кто-нибудь на нашу землю хозяйским оком. Не все же так будет.
– Пока-то взглянет. Ждешь-пождешь, да и сам соберешь манатки.
– Ты не скажи, Лука Дмитриевич. Ты возле склада мало-мало прикармливаешься. Один ты, пожалуй, во всем Дядлове перебиваешься с мяска на солонинку. Чего уж там!
Лука Дмитриевич хотел вспылить, обругать Кулигина, но замялся, а после паузы уже ничего не оставалось, как только признаться:
– Много не возьмешь, Дмитрий Сидорович. Сам знаешь, сотни глаз за тобой ходят. Другой раз только подумаешь, а тебя уже и уличили. Так разве когда горстку мякины сыпнешь в карман.
– Карман карману – рознь.
– Много ли нам с Домной надо! Это у тебя галчата.
– Я и мог брать, да не брал. Свое, заработанное, и воруй? Да что это такое?
На станции Кулигин снял с саней лузановскую поклажу и уехал на городскую квартиру. Ночью Лука Дмитриевич купил билет и после долгих препирательств с проводником погрузил свой громоздкий багаж в вагон. Чтобы мясо не подтаяло, пришлось ехать в холодном тамбуре. За дорогу всячески изругал свой новый полушубок, потому что до саднящей боли стер необношенным овчинным воротником плохо пробритую шею и горло. Когда в тамбуре никого не было, он доставал из кармана носовой платок, подтыкал его за ворот, как салфетку, и зло смеялся:
– С подгузником, Лука Дмитриевич.
XVI
В неприбранной, тесно набитой железными кроватями и ободранными тумбочками комнате остался один Лузанов. Он, в нижней рубашке, с подвернутыми рукавами, сидел у стола, пил чай, а глазами косил и шарил по столбцам слов немецко-русского словаря.
В институте страдная пора – зимняя экзаменационная сессия, и общежитие заковано в тишину. Студенты с утра разбежались по библиотекам, кабинетам, аудиториям и, уткнувшись в книжки, точат науку, наверстывают упущенное. В комнатах, особенно у ребят, запустение и грязь, потому что с началом сессии строгая бытовая комиссия совсем свернула свою работу.
На столе, за которым сидит Лузанов, рядом с книгами и конспектами стоит большой носатый чайник, кружки, полбутылки постного масла, консервная банка с мокрой солью. Тут же валяются шахматы, осколок захватанного зеркала, ложки, а на угол сунул кто-то впопыхах и, видимо, забыл мыльницу с кусочком хозяйственного мыла. Кровати горбятся под разноцветными одеялами. На тумбочках, подоконнике, под кроватями – книги. Даже за зеркало на дверях кто-то ухитрился напихать книг.
– Вас ду гемахт, – зубрил Сергей чужие слова и тут же рассуждал с собой: – Все ясно. А это что за слово? Убей – не помню. Какое-то трехметроворостое.
Он нетерпеливо поглядывал на ходики с чугунной еловой шишкой на цепи, терзал словарь, шумно перебрасывая страницы. В дверь кто-то постучал, но Сергей не услышал и не отозвался. Тогда дверь распахнулась, и девушка в длиннополом халате, не переступая порожка, сказала:
– Тут Лузанова разыскивают… Да вот он сам. Сережа, к тебе гость. – И ушла.
– Батя! – радостно сорвался с места Сергей. – Что же ты так-то, хоть бы предупредил.
Лука Дмитриевич застенчиво улыбался, тянул с головы мохнатую, из собачины, шапку:
– Не ждал? Хм.
– Не ждал, батя.
Они поздоровались об руку, оглядывая друг друга, выискивали перемены. Оба высокие, крепкие, только Сергей в плечах чуть поуже отца, прогонистей. Лица у обоих слегка вытянуты, подбородки большие, тяжелые.
– Раздевайся. Садись. Вот моя кровать. Правда, у нас тут – Мамай воевал.
Лука Дмитриевич огляделся, зачем-то потянул в себя воздух и одобрительно сказал:
– Ничего, жить можно. Ничего. Сухо. Тепло. А раздеваться не стану. Пойду, Сережа. Дело есть. Чемодан вот оставлю. Он тут у меня. – Лука Дмитриевич вышел в коридор и вернулся с чемоданом в руке. – Это тебе, Сережа, мать стряпанцев послала. Разбирайся. Как сама? Сама скрипит помаленьку. У вас, в городе, будто холоднее нашего. Или, может, так показалось мне? Пошел я, значит. Хм. Я мяска немного с собой прихватил, – уронив голос до шепота, сообщил Лука Дмитриевич, – продам, чтоб оправдать дорогу. Вечерком покалякаем. Худой ты стал. Хм.
– Похудеешь. Взял всех нас, из района которые, в шоры немецкий язык. Ты его долбишь, а он тебя. Надеялись, что отдохнем от него в каникулы, – дополнительные занятия назначают. Дальше, говорят, лучше будет.
– Уж это само собой, – авторитетно заявил Лука Дмитриевич и до бровей нахлобучил шапку.
Проводив отца до лестницы, Сергей не удержался, спросил:
– Ты, батя, клюнул малость?
– В дороге-то? Не-ет. Пока дело не сделано – не приложусь. Я таков, ты знаешь. А вечерком можно. Тутошние сказывают, мяско в хорошей цене. Хм.
И даже в полумраке лестничной площадки Сергей увидел, как жарко светятся отцовские глаза, подумал: «Ну, батя унюхал копейку».
Вечером Лука Дмитриевич опять пришел к сыну. На этот раз от него действительно припахивало водкой. Поджав обветренные губы в мягкой, блаженной улыбке, он положил перед сыном черного хрома, с тугим, нетронутым глянцем перчатки.
– Спасибо, батя. Ты будто знал.
– Знал и есть. Я утром видел твои дядловской вязки, на кровати валялись. Отдай их мне, по деревне сойдут.
– Спасибо, батя. – Сергей, слегка поскрипывая кожей, натянул перчатки, сжал кулаки и вертел их перед глазами, сталкивал в коротких ударах. Пальцы глухо горели, наливаясь жаркой кровью.
Теплая ухмылка покоилась в углах отцовского рта, к глазам сбегались лучики, – удалась продажа, понял Сергей, и ему тоже стало безотчетно радостно, хотя перевод статьи с немецкого на русский он не закончил, а срок – вот он, сегодня последний вечер.
Лука Дмитриевич, сняв полушубок, сидел на скрипучем стуле и нудился, что нельзя поговорить с сыном по-семейному. Так, перебрасывались зряшными словами. В комнате было человек семь. Один, положив табуретку набок, сидел на ней и искусно, тонко чистил над ведром картошку. Другой, выпячивая языком и без того тугую щеку, брился перед осколком зеркала. Двое играли в шахматы, сидя босиком по-турецки на кровати. Сергей листал словарь, торопливо выклевывал из него слова, записывал их в тетрадь, а Лука Дмитриевич глядел на него и думал: «И на кой черт ему этот немецкий? С сорняками, что ли, он будет объясняться? Так, просто мурыжат ребят».
– Нам бы закусить где, Сережа. Я натощак сегодня…
– У меня суп варится, батя.
Лука Дмитриевич мигнул на дверь и вышел в коридор. Следом вышел Сергей.
– В столовую бы нам. Поговорим. Согреемся. Веди куда-нибудь.
Они зашли в плохонький ресторанчик «Савой», с низеньким потолком и множеством колонн в прокуренном зале. Пахло дымом, кислым вином и дразняще подгоревшим луком. Половина столов пустовала. Сели в укромном уголке, за колонной, и Лука Дмитриевич, поворошив короткий бобрик своих волос, выразил восторг:
– Живут же люди. Шик. «Савоем»-то почему его называют?
– Есть, кажется, город такой в Италии.
– И что же выходит?
– Город очень красивый, удобный для отдыха. Шик, как ты сказал. Вот по имени этого города и наш ресторан назван.
– «Савой» – распахни кармашек свой, – весело скаламбурил Лука Дмитриевич и, надев очки, потянулся к корке меню. – Бог с ним, что он итальянский. Была бы только «русская». Хм. По стакашку берем? Берем.
Когда подали все заказанное, Лука Дмитриевич нацедил из пузатенького графинчика два емких стакашка водки и предложил выпить за успех сына. Потом перетирал на зубах полусырую, будто прорезиненную, свинину и говорил с явным благодушием:
– Теперь, Сережа, я так думаю, ты доволен, что уехал из Дядлова. Хоть увидишь, как и чем добрые люди живут. Иная тут жизнь, не в пример нашей. Вот поэтому-то и течет народ из колхоза, как горох из дырявого мешка. Все лезут в горожане, а хлебороб, кормилец, стал теперь самым последним человеком. А кому же охота быть последним? Хм.
– Все равно, батя, рано или поздно придется вернуться в деревню. Не на асфальте же я буду выращивать хлеб.
Лузанов-старший всхохотнул:
– С высшим-то образованием в деревню! Не-ет. Так не бывает. Тут, в городе, где-нибудь обметай себе местечко. Потом, может, и нас с матерью к себе перетянешь. Мы с ней хоть здесь готовенького хлебца пожуем. Эх, Сергей, Сергей, грамотешки у меня – кот наплакал, а то разве сидел бы я в Дядлове? Я бы здесь ворочал делами. В торговлю бы ударился. Но я доволен. Мы с Домной промыкались всю жизнь в черном теле, так хоть ты выйдешь на свет. Ничего ради этого не пожалею. Черту душу продам. Вот как я. Хм. – Лука Дмитриевич в запале вроде и тихонько опустил свой кулак на стол, а звон прошелся по всему залу.
– Ты потише, батя, а то сочтут за пьяных…
– На свои пьем. Кому дело?
Лузанов-старший, держа кулак на столе, откинулся на спинку стула, заносчиво всхохотнул:
– Выучу тебя, Серьга. Выведу в люди, чтоб дядловцы с ума посходили от зависти. Мы, Серьга, Лузановы, всегда на виду у людей были. Потому как на плечах у нас не горшки, а головы. Головы, понял? Хм. На днях Верхорубов у меня ночевал, и знаешь, какие он турусы под меня подкатывал – голова кругом. В дядловские председатели, спрашивает, согласился бы ты, Лука Дмитриевич? Я говорю, какой из меня председатель, когда я имею скотско-приходское образование. А он, слышь, говорит – не в этом дело. Говорит, мужик ты хозяйственный, жизни крепкой, строгой, возьмешь колхозников в руки, подтянешь их – и дело пойдет. А ведь пойдет, Сергей. Пойдет. Я умею с людьми говорить. Хм.
– И согласился ты?
– Согласиться пока не согласился, но и не отказывался.
– Напрасно. Надо бы согласиться. Надо бы прямо сказать: согласен.
– Не учи. Сам знаю, чем пахнет мед.
– А что, хуже ты, что ли, этого самого Трошина? Не знаю, как ты, батя, а я не люблю, когда мною командуют.
– Я что тебе и напеваю, дурья голова! Учись. Постигай науку, чтобы самому командовать и, может, не колхозом, а районом, городом. Хм.
– Не люблю я город. Выучусь – подамся в деревню. Не прожить мне без нее, – не поднимая глаз на отца, упрямо выдавил Сергей.
– Проживешь, – весело отмахнулся Лузанов и опорожнил стаканчик. Крякнул: – Глупой ты, Серьга. Поумнеешь, видно, тогда, когда жизнь попугает, похватает зубьями за бока.
– Мне это, батя, не нравится: ты говоришь со мной, как говорил десять лет назад…
Лука Дмитриевич погладил волосы и насупился:
– Может быть. Ведь я и раньше приходился тебе отцом. Считаешь, вырос из моей правды? Неверно. Я прожил больше твоего…
– А я еще не жил, батя, и потому гляжу в будущее. Поднимем мы нашу деревню. Послушал бы ты, как мы спорим об этом. Война, батя, подсекла у нас сельское хозяйство, а вот залечим раны и заживем лучше города.
– Мы не лечим их, раны-то, а растравляем. Ты погляди, в селах больше домов заколоченных, чем жилых.
– И пусть. Это даже к лучшему. Техника будет работать за людей.
– Когда она будет? – Лука Дмитриевич побагровел от выпитого и начинал злиться. – Когда? Я спрашиваю. А жрать-то сейчас надо. У меня мясцо сегодня едва с руками не вырвали. Нету его, мясца-то. И не будет. Некому его выкармливать. Зачем же до прихода техники-то разгонять людей из села? Посевы мы сократили, скотинку вырезали. Прежде все неурядицы легонько списывали за счет войны, а теперь за счет чего спишем?
– Восстанавливаем, батя, разрушенные города, села…
– Что же это, по-вашему, по-ученому, получается: от рукава отрезал, полу починил – от полы отчекрыжил, рукав залатал. Так, что ли? У нас в Дядлове уже всех кур можно пересчитать по пальцам. Вот тебе и восстанавливаем. Тут, дорогой мой, опять, по-моему, какое-то головокружение…
Лука Дмитриевич осекся, опасливо зыркнул по сторонам и козонками волосатых пальцев стукнул по колонне:
– К черту эти разговоры. Тут хвати, так и столбы, поди, слушают. Ты тоже сгоряча в споры эти самые не лезь. Они к добру не приведут. Ты лучше посматривай да прислушивайся – больше поймешь. А пока учись. Хм.
– Брошу, наверно, батя, – сбивая со стола кончиками пальцев хлебные крошки, покорно сказал Сергей. – Не осилить мне немецкого. Завтра сдавать, а я ни в зуб ногой. Даже стыдно идти. Хоть сейчас бы домой…
Лузанов-старший мял медвежьей лапой свои волосы, целился вспыхнувшим глазом в переносье сына, тяжело молчал, растеряв все слова на крутом повороте беседы. Однако, собравшись с мыслями, заговорил прежним спокойным тоном:
– К городу льни – в нем вся сила. Пролетарская у нас власть. Даже Алешка Мостовой и тот лыжи вострит в город. Гляди, так не сегодня-завтра заберет свою Клавку и укатит.
– Какую Клавку, батя?
Ловкий человек Лука Дмитриевич. Будто и не заметил, как ударил по больному сына, неторопливо взялся за пузатенький графинчик, неторопливо начал наливать водку в стакашки. Долго выжидал, когда скатится по стеклянному горлышку последняя капля.
– Клавку, спрашиваешь, какую? Дорогину Клавку.
– Подожди, батя, подожди. Как же она с ним поедет? Ты что? Я вчера от нее письмо получил… Она дала слово ждать меня…
– До прихода другого…
– Батя!
– Ты не ори на меня, а то я по-отцовски… Хм. Сказано тебе, что Клавка снюхалась с Мостовым. Об этом в Дядлове все собаки знают.
– Не может быть. Не поверю. Я завтра, батя, вместе с тобой поеду в Дядлово. Если она…
– Ты не петушись. «Поеду с тобой». Что она, подданная, раба тебе, что ли? Или жена, в конце концов, законная? Жили рядом – дружили, разъехались – разминулись. А говорить, мало ли что вы друг другу ни говорили. Не каждое лыко в строку. Да и не жалей, Серьга, не жалей. Таких ли еще встретишь!
Из ресторана вышли в унылом состоянии. Оба с горечью и сожалением мысленно отмечали, что лопнули между ними какие-то надежные и добрые связи, которые всегда помогали понимать друг друга. А сегодня о чем бы ни заговорили – на том и разошлись. Будто вечно чужие, шли по выметенным безлюдьем улицам и не знали, что сказать друг другу.
На широком, как полевой ток, крыльце общежитского здания Сергей пошел к звонку, чтобы позвонить дежурному вахтеру, а Лука Дмитриевич остался у запертых дверей и глядел на сына, рослого, подобранного, легкого в походке, и покаянно думал: «Один он у меня. И зачем я гну его так? И говорил-то с ним, верно, как с мальчишкой».
Когда поднялись на пятый этаж, Лузанов-старший распахнул на груди полушубок и сказал в два приема:
– Передохнем.
Облокотился на перила и вдруг почувствовал себя слабее, меньше сына, вина перед ним давила сердце.
– Сережа, ты извини меня, – проговорил Лука Дмитриевич прочувствованно. – Ты и в самом деле большой теперь. Реши сам, как тебе жить. И об учебе тоже…
– Буду учиться, батя. Не брошу. Клавка-то, батя, неуж такая стерва оказалась? Или ты – так это…
– Сам видел ее с ним – и не раз, – с бесподдельной искренностью проговорил Лука Дмитриевич и на этот раз положил на Клавку пятно – сразу не смыть его.
Спать легли примиренными на одной кровати «валетом». Отец, измотанный минувшими сутками, сразу уснул и отчаянно захрапел, будто доски на ржавых гвоздях рвал от забора. Сергей укрылся своим пальто, и потекли в его горячей голове невеселые мысли. Вспомнился ветельник под горой. Зерноток с девчонками… «А ты не езди. Вся твоя буду». Нету у Сергея больше сомнения: качнулась Клава в сторону. Уж такая, видимо, есть. Не может без опоры. Вот, оказывается, почему умоляла не уезжать из Дядлова. Не надеялась. С глаз долой, из сердца вон.
На следующий день к вечеру Сергей на вокзале провожал своего отца домой. Лука Дмитриевич жаловался на усталость, но был приподнят удачей: вчера на базаре познакомился с каким-то маленьким вертлявым человеком и сегодня достал через него ящик гвоздей.
– Вот отруби ноги – и не учую: занемели, – весело говорил он. – Это от камня. Погрохай-ка по нему с непривычки – кости треснут. Значит, домой тебя в каникулы не ждать? Ясно-понятно. – Лузанов-старший прислонился грудью к плечу сына и доверительно тихо сказал ему на ухо: – Может, мне присмотреть за Клавдией, а?
– И чего, батя, ты вязнешь между нами? – стиснув зубы, качнул головой Сергей.
Лука Дмитриевич на это крикнул шепотом:
– Хватит.
Мимо вагонов, путаясь в длинных полах шинели, пробежал начальник поезда. Проводник, худощавый бритый старичок, тоже в черной, не по плечу великой шинели, вежливо попросил:
– Дорогие граждане, в вагон.
Лука Дмитриевич уже поднялся в тамбур вагона и вдруг засуетился, полез в карман.
– На, на вот еще. Лишней не будет, – и сунул в руку Сергею сотенную.