Текст книги "В вечном долгу"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
XIII
Ночь пала рано, без сумерек, сразу глухая, темная, будто на всю дядловскую сторону накинули промокший полушубок. Снова стало накрапывать, и наметанная наверху солома робко, по-мышиному зашуршала. На перекладинах качались от ветра два керосиновых фонаря, и свет от них, как слепой, плутал по ворохам хлеба, прятался за столбами, иногда вырывался из-под навеса и, прибитый дождем, тускло отражался в мутных лужах.
Подводы недогружали хлебом едва ли не наполовину, и все-таки в черном бездорожье лошади рвали свои последние силенки.
– Я больше не приеду, Дмитрий Сидорович! – крикнула Клава Дорогина, усаживаясь на воз и разбирая мокрые веревочные вожжи. – Но-о-о, Рыжуха!
– Подожди, Клавушка, – отозвался от весов Дмитрий Кулигин и тут же вышел из-под навеса, засовывая в карман измусоленную и охватанную тетрадку. – Как же ты, Клавушка, не приедешь? А хлеб? Сама видишь, пропадает…
– Так и мне с ним пропадать? Я с шести утра тут. Да и лошаденка, толкни – падет. Не ждите больше. Но-о-о…
Лошадь сунулась вперед, налегла грудью на хомут, но вкипевший в грязь воз только скрипнул, а с места не подался. Лошадь бестолково потопталась и, наконец, тяжело вздохнув, успокоилась.
– Может, еще разик, а, Клавушка?
– Не видите, что ли…
Дмитрий Кулигин не стал больше просить: он знал, что Клава не увиливает от работы, плечом помог лошади взять воз и проводил его взглядом в темноту.
Клава опустила вожжи, и лошадь сама выбирала дорогу. В трудных местах она останавливалась, а передохнув, без понукания снова ложилась в хомут, будто могла знать, что сегодня это ее последний воз.
От намокшего и зачугуневшего ватника у девушки занемели плечи. И отсутствующе лежали на коленях наломанные в работе руки. Все тело ее тоже было налито чугунной усталостью. Порою Клаве казалось, что она вместе с телегой и лошадью проваливается куда-то вниз, в тишину, покой, и было сладко, падая, ничего не чувствовать. Толчок – это лошадь опять взяла воз и спугнула легкую дремоту Клавы, девушка испуганно грабастнула край ящика. Усидела. Дорога пошла получше, телега покатилась ровнее, и девушка снова потеряла край ящика, хотя прекрасно слышала, что кто-то заботливо предупреждал ее: так и упасть недолго. Гляди – под колесо вот.
– Клава, стоишь-то почему?
Клава встрепенулась и не сразу поняла, что с нею разговаривает агроном Мостовой.
– Стоишь что, спрашиваю?
– Уснули мы вместе с Рыжухой. Но-о-о.
Алексей взялся за грядку телеги и пошел рядом. Будто занятый дорогой, агроном усиленно сопел, но Клавку не проведешь, поняла, что парень не может начать разговора, засмеялась:
– Хлеба, агроном, на трудодни думаете давать?
– Я столько же знаю, сколько ты. Говорят, уполномоченный какой-то приехал, сходи спроси у него.
– Ха-ха! Я видела, как утром этот самый упал намоченный гонял нашего председателя. Этот хлебушка не даст.
– Председателя хоть до смерти загоняй. Техники у нас мало. Но тут во всем без тебя разберутся. Сережка пишет?
– Не часто. Некогда ж ему.
– Забывать начал.
– Меня не забудет.
Алексей не видел Клавкиного лица, но почему-то был убежден, что девушка улыбается и заносчиво щурит свои продолговатые глаза. А она и в самом деле после недолгой паузы, не тая радости, засмеялась:
– Меня забудет – себя обидит.
– Как знать?
– И знать нечего. Я на свете одна такая.
– А все говорят, что мы с тобою пара.
– И ты поверил?
– Поверишь – на каждом шагу одно и то же.
– А я вот что-то не слыхивала. Скажи уж, сам придумал.
– Хоть бы и сам. Не пара разве?
– Я с тобой говорю, а его походочку вижу. Какая же пара? Насмешил, агроном.
– Это кто еще зубоскалит на всю улицу? Черт их знает, ни заботы у них, ни печали.
По грубому голосу Мостовой узнал Луку Дмитриевича Лузанова и отошел от телеги на обочину дороги. А колхозный кладовщик, поравнявшись с подводой, на которой ехала Клава, напустился на девушку:
– Это ты, вертихвостка? Все хи да ха, хи да ха, а я из-за тебя должен до ночи торчать на складе. Вот пойду поужинаю, тогда и приму твой хлеб. А ты посмейся пока.
– Вы что, Лука Дмитриевич… Лука Дмитриевич, – слезно взмолилась Клава и, не в силах говорить, совсем неожиданно для себя разрыдалась. Но Лузанов – человек твердый, сказал слово – не передумает. Поглубже засунул руки в карманы дождевика и прошел мимо.
– Лука Дмитриевич! – крикнул Мостовой. – Вернитесь и примите хлеб. Вы думаете, она меньше вашего работала? Я гляжу, вам уж смех-то человеческий поперек горла.
– Да ведь я что, Алексей Анисимович? Я ничего. Принять так принять. Только и разговоров.
Оба пошли за телегой. Молчали.
От церковных ворот Алексей пошел в контору, а Лузанов повозился у замка и со скрипом распахнул тяжелые створы склада. Не спеша засветил фонарь, крикнул:
– Эй, ты, кукла, давай на весы!
В большей половине колхозной конторы – бухгалтерия. В бухгалтерии возле окон три стола, а по стенам – деревянные, какие-то обглоданные и залощенные диваны. Ножки и связи у них густо заштампованы пепельными печатями от раздавленных окурков. В бухгалтерии шумно и накурено. Наряду с табаком пахнет мокрой согревающейся одеждой и дегтем. Это Карп Павлович Тяпочкин насмолил свои сапоги и сунул их под стол. Кто принес с собой ядреный дух – не определишь, а пахнет крепко, весело, хорошо.
Сам Карп Павлович сидел над счетами: Верхорубов срочно потребовал справку, сколько зерна под видом семян укрыто в складе. При входе в бухгалтерию мужики сбились в кружок возле Ивана Колотовкина. А тот, бросив ногу за ногу, хлопал себя по колену широкой, как лещ, с горбатыми ногтями, рукой и, собрав возле глаз плутовские морщинки, увлеченно врал. Все смеялись, поддакивали, травили:
– Ну-ну?
– Ох, шельмы!
– Да не может быть!
Пришедший Мостовой примкнул к кучке мужиков. Тяпочкина тоже снедает охота послушать, о чем же врет Колотовкин, но надо готовить справку. Карп Павлович кидает костяшки счетов – они легко скользят по гладким проволочкам, щелкаются сухими лбами и, странно, кажутся бухгалтеру не деревянными колесиками, а какими-то зверушками, которых выстораживает охотник Иван Колотовкин. Да вот и восьмерка в справке совсем не похожа на восьмерку, а смахивает скорее на проволочную петлю, какие Иван Колотовкин проварил в чугуне с хвоей и выставил на горностая. Не работается Карпу Павловичу. Без сердца поругивая Колотовкина, он встал, вышел в коридор, попил там водички, а на обратном пути его как-то незаметно прибило к кругу мужиков. Погодя немного бухгалтер Карп Павлович Тяпочкин ржал громче всех, откашливался и крепеньким тенорком глушил голоса:
– А вот у нас в Котельничах…
– Три мельничи??
– Не мешайте человеку.
– Этот не врет.
– Привирает.
– У нас в Котельничах, если поверишь, тоже отдельные люди промышляют охотой. Но на отличку ото всех славились сын с отцом – Влас да Пахом. Первостатейные охотники были. Да. Один на одного с ножом хаживали. И вот съякшались они выследить волчий выводок. Взялись, если поверишь. Пошли. Отец-то, Пахом, и говорит сыну: «Ты, Влас, иди низом, ложочком, а я пойду верхом по увалу. Верхом-то, сказывает, мне полегче, а то сапоги жмут лихо. Не обносились еще. А выводок не на тебя, так на меня выкинет. Айда». Пошли. У каждого в руках по дробовику. Один увалом, другой ложочком. Идут. Вдруг Влас нырк на землю – и за кустик. Лежит и видит: на самом гребешке увала поднялся и окоченел волк. Матерущий волк и какой-то даже не серый, а черный – должно, старый уж. Сидит, зверюга, и даже ухом не ведет. А глядит, если поверишь, в сторону Власа. Глаза – во! Только-только Влас прицелился, рядышком с первым, ухо в ухо, сел по-собачьи другой, такой же исчерна и такой же лобастый. И глаза тоже так и пыхают, так и пыхают. Ветерок от них, от зверья, выходит. Власа они не чуют. А Пахом, он такой, где-то уж лег отдыхать. Моя удача, думает Влас, и целится. Но не знает, какого первого уложить. Оба они ровняком, здоровые, в грудях – во.
Глаза у Карпа Павловича острые, как иголки, бегают по лицам мужиков; нос тоже заострен; руки стиснуты в кулаки: в них дробовик Власа. Иван Колотовкин рот разинул, глазом не моргнет, слушает.
– М-да. И вот, не будь плох, этот самый Влас – ну что там, отчаянный парень, отец его, Пахом, сродни мне, – ка-ак он шабаркнул из обоих стволов – гром так и раскатился по лесу. А волки, если поверишь, один пал и башку отбросил, а второй – вот штука-то – как сидел по-собачьи, так и сидит. Околел, должно, от страха. Влас тем временем новый заряд в ружье и опять жогнул копной. И второго наповал. Уложил обоих рядышком.
– Ура! – кричит Влас, да бегом на горушку, да бегом.
А из-за увала встречь, если поверишь, вылазит босой батя Пахом. Сам медведь медведем. Бородища дьявольская.
– Переязви язви! – ревет этот Пахом.
А Влас ему свое:
– Вот так я! Вот так я! Зверье-то я в лежку…
– Какое тебе зверье, портянкин ты сын! Мои новые сапоги ты изрешетил.
Грохнула от смеха колхозная контора, будто дом-махина по бревнышку раскатился. В закутке у тети Толи какая-то посудина звенькнула на пол и рассыпалась.
Из своего кабинета вышел сам Трошин.
– Тяпочкин, справку.
– Сию минуту, Максим Сергеевич. – Бухгалтер кинулся к своему столу, защелкал костяшками. А Трошин, обращаясь к мужикам, пригласил их:
– Кто на заседание, заходи.
Поднялись и потянулись в председательский кабинет. На ходу гасили окурки, на пороге умолкали, стягивали с голов фуражки.
Иван Иванович Верхорубов сидел слева от Трошина и холодным взглядом своих светлых, немного выпуклых глаз встречал входивших. Обе руки его, палец в палец, лежали на столе. На сухих щеках вял скудный румянец – видимо, предрика только что горячился и еще не успел остыть. А горячиться, он считал, у него были все основания. Оказалось, что в «Яровом колосе» пашут зябь, рубят свинарник, сушат семена и вообще делают все, – только по-деловому не занимаются уборкой и хлебосдачей. Трошин оправдывал все работы, доказывал, что без них начисто пропадет колхоз, но эти доказательства только разъедали Верхорубова. Глядя на входивших в кабинет, на их лица, согретые смехом, предрика неприязненно думал: «Болваны, а не люди. Колхоз на краю бездны, а им хоть бы что. Трошинское благодушие. Прав кладовщик Лузанов: мягок с народишком председатель. А им что и надо? Нажрутся небось щей и спят с бабами на полатях. Убирать надо Трошина. Убирать».
– Начнем, товарищи, – вставая из-за стола, сказал председатель Трошин. – Там, у дверей которые, снимите головные уборы. Да и пройдите вперед. Вот тут еще свободные места. Поскорее только. Так вот, товарищи, к нам приехал председатель исполкома райсовета Иван Иванович Верхорубов и посмотрел на наши дела. Плохо мы работаем. Плохо. Ну, об этом Иван Иванович расскажет сам. А теперь предоставляю слово нашим бригадирам и членам правления. Надо, чтоб выступающие сказали, как скорее убрать хлеб и выполнить план хлебопоставок. Кто смелый?
Выступления бригадиров были короткими и сводились к тому, что в бригадах много невыходов на работу, не хватает людей, транспорта, жаловались, что картофель и конопля могут уйти под снег. Вначале выступавших слушали внимательно, но потом посыпались реплики, шутки, подковырки, начались разговоры, споры о гвоздях, телегах, поросятах, трудоднях.
И вдруг весь шум, как взмахом косы, срезал Верхорубов под корень. Он встал, совсем негромко пристукнул донышком карандаша и глыбами первых же слов придавил всех собравшихся тут, будничных, мелких в мыслях и делах:
– Наша великая родина с невиданным энтузиазмом и энергией врачует раны войны. Из руин и пепла встают новые прекрасные города, зажигаются новые домны, появляются новые моря, к жизни пробуждаются пустыни и степи. Откройте любую газету, слышите, любую газету, и перед вами развернется необъятная, полная созидания жизнь страны. – Верхорубов суетливо взял лежавшую перед ним газету и, распаляясь, начал тыкать в нее узким пальцем. – Металлурги Магнитки выдали сверх плана сорок тысяч тонн стали. Труженики полей Белоруссии, слышите, многострадальной и героической Белоруссии, досрочно выполнили план хлебосдачи и сейчас, подсчитав свои возможности, продают хлеб государству сверх задания. По трассе Северного морского пути прошел самый большой караван торговых судов. В Москве заканчивается строительство новой линии метро. И еще. И еще. Жизнь народа – подвиг. Во всех этих славных делах зримо видится, что наша страна – единый трудовой лагерь. – Верхорубов взял стакан с водой и смочил свои тонкие увядшие губы. Продолжал: – Но только в вашем колхозе, слышите, в вашем, не нашел я трудового подъема, которым живет народ. Среди вас есть такие – и это не рядовые колхозники, я подчеркиваю, не ря-до-вые, – которые живут и думают только до межи своего колхоза. У вас появились, если так можно сказать, артельные частники. Жил бы только его колхозник, да давали бы хлеба побольше, чтобы себе и кабанчику хватило досыта. Что это?
Верхорубов достал из кармана брюк платок, раскинул его на растопыренных пальцах, звучно высморкался и положил платок обратно в карман. Все это он проделал с нарочитой медлительностью, удовлетворенно отмечая то внимание, с каким слушали его собравшиеся. Действительно, тишина закаменела, будто вымер дом-махина.
– Большие интересы требуют, – потрясая сухой пятерней, почти торжественно сказал Верхорубов, – интересы народа требуют, чтобы ваш колхоз «Яровой колос» в ближайшие три-четыре дня завершил план хлебозаготовок. Хлеб у вас есть – товарищ Трошин не даст соврать, – так давайте же порадуем родину своим трудовым подарком. Все, дорогие товарищи.
– Это что, – еще не веря в свою догадку, спросил Мостовой, – и семенное туда же?
– У нас в районе есть семеноводческое хозяйство. Оно обеспечит вас семенами. В свое время, конечно.
– Они сами-то каждую весну без семян, – кинул кто-то сердито из угла и остро задел самолюбие Верхорубова.
Видать, не пронял людей предрика своим красноречием. А ведь был убежден, что высокие и пылкие слова зажгли народ, и теперь осталось только вести его за собой. И вдруг этот хмурый, тупой, даже враждебный голос.
– Вы эти вредные приемчики, – наливаясь гневом и нервно постукивая по столу кончиками всех пальцев, сказал Верхорубов, – вы эти приемчики – выкрикивать и все такое из-за угла – бросьте. Выйди на круг, скажи прямо, чем недоволен. Мы знаем цену этим подголоскам. Слышите? Хлеб – это наше богатство и наша сила. А сегодня, вот сейчас, фронт борьбы за хлеб проходит через Дядлово, и кто не выйдет на огневок рубеж…
Мостовой опять внимательно слушал оратора, и чувство обиды за свои труды постепенно угасало в нем. Слова Верхорубова заставляли думать не так, как думалось прежде. «Прав он, родине нужен хлеб сейчас, сегодня – и какой может быть разговор? Тебе, Алешка, думающему до межи дядловских полей, трудно понять Верхорубова, но надо понять. Верхорубов думает по-государственному, – значит, верно думает…»
– Ну как, будем вывозить зерно ударными темпами, товарищ агроном? – спросил вдруг весело и бодро Верхорубов, и Мостовой, врасплох захваченный вопросом, бездумно ответил:
– Разве мы против?
– Темпы, дорогие товарищи. Слышите, темпы!
Кабинет покидали молча, натягивали на хмурые лбы фуражки, искали задумчивыми пальцами пуговицы одежин. У каждого копилось на сердце невысказанное, мучительное.
Мостовой сразу же вышел на улицу, чтобы не показать людям своих глаз, в которых по-ребячески скоро и несдержанно пробилась слеза. Согласившись с тем, что надо вывезти из колхоза семенное зерно, он все-таки понимал и глубоко переживал крушение всех своих планов, своих первых планов на трудовой дороге.
Алексей медленно переставлял ноги из лужи в лужу и ожесточенно думал над тем, как с диковинной быстротой перечеркнута вся его работа. А ведь он, с душой любящего землю хлебороба, жил и трудился впрок.
Сзади Мостового шли двое, тяжело месили грязь, переговаривались вполголоса.
– Выходит, опять подхолостили нас, – говорил один.
– К одному концу, – всхохотнул коротко, будто плетью жиганул, другой.
– Подамся я, пожалуй, в город. Нету сил больше.
– От весны ждать нечего. Надо думать.
– Будь здоров.
– Пока.
Мостовому хотелось броситься вслед мужикам и крикнуть им: «Погодите, люди! Что же вы сразу и бежать? К весне все уладится…» Он шел по грязной, темной дороге и, пожалуй, первый раз за время работы в колхозе не знал, как и для чего начнет свой завтрашний день.
XIV
За всю осень Клава первый раз не вышла на работу. Вчера она выпросила у бригадира отгульный день, чтобы постирать белье, утеплить к зиме окна, истопить баню.
С вечера моросил холодный полудождь, полуснег. За ночь приударил морозец, и крыши, наветренные стены домов, огороды, деревья – все подернулось тонким ледком, заблестело, как под глазурью. По доскам крылечка было страшно пройти – того и гляди, коварный ледок подсечет под ноги, и не устоишь.
Клава бросила на ступеньки половик, но он скользил, и ходить по нему было еще опасней. Поэтому она в сенках сбрасывала свои тапочки и летала по крыльцу и мосточку просто босиком. Разгоряченная у корыта, она, выскочив на улицу, с каким-то опьяняющим восторгом чувствовала, как остро и приятно стынут ноги и как где-то в самом сердце бурлит горячая кровь. В студеном хрустально-чистом воздухе звонче обычного тинькали синицы, и Клавка слушала их, смеялась и приплясывала.
– Ах ты, дурья голова! – закричала Матрена Пименовна, переступив подворотню и клонясь под тяжестью коромысла с ведрами. – Ну, скажи, есть ли у девки ум?
– Ты что, мам?
– А вот я тебе…
Дочь только тут поняла, что стоит перед матерью босиком, и бросилась на крыльцо, но мать все-таки дотянулась концом коромысла до Клавкиного плеча и улыбнулась: «Женихи в голове, а рассудку ни на грош».
– Да неуж мы такие же были?
– Такие же, мам.
– Воли вам ноне дадено много, – в свое удовольствие ворчала Матрена Пименовна и грохала ведрами на кухне. – А то как? Мы, бывалочка, по одной половице иди, на другую не взглянь. На-ко вот, Зейнаб, почтальонка, передала.
Клава кое-как вытерла мокрые распаренные руки о передник, выхватила у матери письмо и, не сдержав радости, сорвалась:
– От Сергея.
И громко чмокнула губами, прижав к груди конверт. Читала тут же, стоя у корыта, среди вороха сухого и мокрого белья. Читала и ничего не понимала, сознавая, что слова в письме хорошие, ласковые.
«Значит, любит, помнит обо мне, – восторженно думала она о своем. – Как это хорошо любить и ждать. Я его буду ждать всегда, вечно…
– Мамонька, миленькая, посмотри, пишет-то он. Посмотри: «Когда я приеду, мы с тобой серьезно поговорим о нашей жизни». А ты говоришь, у него на уме – одно баловство. Пишет-то он как! «Скажу тебе, Клаша, по секрету: ты для меня самая-самая красивая». Поняла?
– Чего понимать-то?
– Ты все поняла, да уж вот так. Любит он меня. Славный он.
Целуя и обнимая мать, Клава приплясывала и дурачилась.
А Матрена Пименовна с напускной строгостью отбивалась от нее и легко вздыхала:
– Хватит. Еще вот. Ох, Клавдея, Клавдея. Без тебя горе, а с тобой вдвое. Погоди-ка, будто воротами кто-то хлопнул.
И верно, на крыльце уже скрипнула ступенька, другая, шаги – в сенках, и вот под сильным рывком отворилась дверь: на пороге Мостовой.
– Можно? Здорово ночевали?
– Здравствуйте, Алексей Анисимович. Клава, дай стул.
Клава мигом принесла из горницы стул, тряпкой вытерла его, поставила к столу.
– Проходи, Алексей. У нас кавардак только.
– У казахов, по-моему, когда-то был такой обычай, – хитро улыбаясь, оказал Мостовой и сел к столу. – Если гость принес хозяину добрую весть, хозяин награждал его, давал мешок рису и барана. Но так как у вас нет ни того, ни другого, то дайте хоть стакан водички.
– Постой, мама. Я сама. Пусть только скажет, что это за новость он принес.
– Скажу.
Мостовой, все так же улыбаясь, достал из кармана стеганки аккуратно сложенную газетку и, положив ее на стол, прикрыл ладонью.
– Ой, что это сегодня?
– А что еще?
– Письмо от Сережи…
– Письмо – ерунда. Вот погляди.
Мостовой развернул, расправил на столе газету «Всходы коммуны», и с первой полосы на Клаву, Алексея и Матрену глядела девушка со знакомым и неповторимым прищуром глаз.
– Узнаешь, Матрена Пименовна?
– А то. Клавдея. За что же это ее, Алексей Анисимович?
– А вот слушай. «Отлично трудится в колхозе «Яровой колос» колхозница Клава Дорогина. Где бы она ни работала, всюду выполняет и перевыполняет дневные задания. Недавно колхоз «Яровой колос» с честью выполнил свою первую заповедь перед государством по хлебу. В этом патриотическом деле есть скромная доля труда и Клавы Дорогиной».
– За такую новость, Алексей Анисимович, и не водичкой бы можно попотчевать. Да вот живем скудно. И не сказать, как скудно. Ну вот, план колхоз выполнил, а когда же на трудодни дадут, Алексей Анисимович?
– Да ладно, мама…
– Как же ладно, Клавушка? Ведь одной похвалой сыта не будешь.
– Не об этом сейчас, мама.
– Да тебе, конечно, не до этого. Ну, глядите.
Матрена Пименовна махнула рукой и, накинув на плечи пальто, вышла на улицу. Ей было и радостно за дочь и горестно. Вознесли Клавку выше некуда, на весь район похвалили – у Матрены сердце захолонуло. А вот за труд ни зернышка хлеба не дали, и это никак не укладывалось в голове крестьянки. Пусть разбираются сами.
– Газету, Алешенька, оставь мне. Пожалуйста.
– Какая ты ласковая, Клава! Хорошая ты, Клава… – Алексей взял ее руку и, вставая, хотел обнять девушку, но она строго и решительно посторонилась.
– Я, Алешенька, слово дала Сереже… А от него письмо. Вот. Такое пишет, у меня под ложечкой засосало. Хочешь, прочту? Два словечка, Алеша.
Она обдала агронома сияющим взглядом и заторопилась с письмом, но Алексей, обиженный чужой радостью, остановил ее:
– Читай уж себе. Я не люблю чужих секретов. Свои бы завел с тобой.
Матрена Пименовна мела у ворот, когда вышел Мостовой.
– Не погостил у нас. Ай не ласковы мы?
– Некогда, Матрена Пименовна.
«В делах все, – подумала Дорогина об агрономе, провожая его взглядом. – В делах, как рыба в чешуе. Работник. За весь колхоз…»
Она не сразу услышала, когда подошел к ней Лука Дмитриевич Лузанов и спросил:
– Мешки, Матрена, починила? Ошалела, видать, от радости. – И, смеясь, гаркнул: – Дорогина! Хм.
– Ай-ну!
– Мешки, спрашиваю, залатала?
– Один или два еще. Вечером принесу.
– Не породнились? – Лузанов тяжелым подбородком повел на удаляющегося Мостового.
– Мы, Лука Дмитриевич, не в поле огрех, – с достоинством ответила Матрена Пименовна, уловив в вопросе мужика подспудную усмешку.
– И я об этом же. Свадьбу бы в мясоед грянули. На твоем месте и раздумывать нечего. За таких с приплясом бы я выпил. Хм.
– У тебя свой сынок в женихах.
– Моему не до того. Учеба ему далась.
– Где уж, конечно. – Морщинки под глазами женщины дрогнули, и эта улыбка царапнула душу Лузанова. Лука Дмитриевич не сдержался, прибеднившись, вздохнул:
– Учишь вот его, из кулька в рогожку перевертываешься. А он женится там и на свадьбу, гляди, не позовет. Так ведь теперь заведено. Хм. Мешки непременно принеси.