355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » В вечном долгу » Текст книги (страница 15)
В вечном долгу
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:58

Текст книги "В вечном долгу"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

XXXII

После посещения колхоза Капустиным в душе Лузанова что-то надломилось. Он первый раз признался себе, что председатель из него просто ни к черту. «Вот она, темнота наша деревенская, – зло думал он о себе. – Иного слова нет, кроме ругани. Право слово, как кобели, грызем друг дружку, а дело стоит. А он, видишь, умный-то человек, приехал и без крика, степенно рассудил, что к чему, в душу без малого к каждому залез, и все разошлись, будто не о дохлых поросятах говорили, а чаем баловались… Эх, и темнота же мы, прости господи. Уж на что Тяпочкин – балаболка – откуда ум взялся. Говорит, давайте солому резать и запаривать. С комбикормом пойдет, как с маслом. Язви его, верно ведь сказал. А где раньше-то был, холера? А кто его раньше-то спрашивал? Ветки предложили рубить – тоже пойдут в запаренном виде… Эх, Лука ты, Лука, суконное твое рыло. Горлом ты привык брать – конец, видать, этому. А если я не умею по-другому?»

Со скрипом, правда, видя, что Капустин ничего не говорит поперек, правленцы согласились выборочно продать лес краснодарским колхозам, которые после войны просто осаждали лесное Зауралье.

– Лес продадим – землей торговать станем? – не утерпел все-таки, подкинул ехидный вопросик Трошин и тут же заявил, что от лесу увольняет себя.

И на следующий день Лука Дмитриевич сам с представителем южных колхозов съездил в обваловский лес и нарезал делянки для порубок. «Раз Капустин не запретил продавать лес – значит, все правильно, – успокаивал себя Лузанов и не мог достичь внутреннего равновесия. – А все-таки съедят меня дядловцы за лес. Съедят. Да и Капустин еще не раз припомнит этот лесок… Напиться бы, что ли!»

Уехали они верхом, а из лесу возвращались пешими. Коней вели в поводу, протаптывая им в снегу тропинку. За день лошади в кровь изрезали ноги об острый, как битое стекло, наст и никак не хотели идти целиной.

Представитель Григорий Голомидов, низкорослый пухлый мужчина, тяжело вздыхал, постанывал и беспрестанно вытирал пот с широкого, изъеденного оспой лица. На круглых обкатанных губах его таяла пригретая улыбочка. Как можно без улыбки, если председатель, не глядя на сопротивление колхозников, согласился-таки продать лесу? И какого лесу! Все сосна, одна к другой, строевая, без стрел подсочки, в толщину – два обхвата. Раскряжуй да развали на плахи – на юге из одной сосны домок выкроить можно.

Когда выбрались на дорогу к Обвалам, то садиться на коней не стали, а пошли рядом, и Голомидов, кося круглые иссиня-прозрачные глаза на председателя, возобновил прерванный в лесу разговор.

– Мы, Лука Дмитриевич, согласны с вами. Завтра же я дам телеграмму, чтобы наши в порядке взаимных расчетов отгрузили вам сена и концентратов. Чего-чего, а этого добра у нас завались. Завались. Да, а сколько бы вы хотели, скажем, сена?

– Прикинем. Вообще-то чем больше, тем лучше.

– Так я и отстукаю нашим: чем больше, тем лучше. Так и отстукаю. А как же. Помогать надо друг другу. Север югу, юг северу. А договорчик мы завтра подпишем, Лука Дмитриевич? Ну понятно, понятно. Сегодня уж поздно.

Говорил Голомидов быстро, запальчиво, задыхался и кашлял:

– Может быть, вы, Лука Дмитриевич, подумаете и еще прирежете нам хотя бы тот клинышек, у балочки. Прирежете?

Луку Дмитриевича раздражал этот болтливый гладенький человечек. Так бы и хрястнул наотмашь по его светлым плутовским глазам.

– Много нахватаешь, спекулировать будешь. Я во время войны бывал в ваших местах, знаю, там лес на золото идет. Ведь не устоишь перед лишним червонцем. Хм.

– Мы этим, Лука Дмитриевич, совсем не занимаемся. Совсем.

– То-то праведник.

– Лука Дмитриевич, давайте зайдем ко мне, подобьем кое-какие бабки…

– Где ты остановился?

– Да вот тут в Обвалах, крайняя к лесу хата.

– У Пудовых, что ли?

– У них, у Пудовых.

«Надо же какое совпадение. Лыса пегу видит из-за горы. Друг друга стоят», – про себя рассуждал Лузанов, а вслух сказал, заранее угадывая выпивку:

– Я ничего. А то, понимаешь, распаялось что-то внутри. Треснуло.

– Шутник вы, Лука Дмитриевич. Шутник.

Дом Пудовых стоял на отлете от деревни, запутавшись пряслами ветхого огорода в частом ельнике. К дому от дороги вилась пешеходная тропинка, которую никто никогда не расчищал, и сейчас, когда кругом снега осели, она грядкой возвышалась над ними.

Коней привязали у ворот, и большая глупая собака, прибежавшая со двора, начала лаять на них, ложась брюхом на снег.

Вошли в избу, с покатым к окнам полом и большой русской печью, на которой, думалось, мог без помех развернуться трактор. Пахло кислой капустой, вареной картошкой и хлебом. Лука Дмитриевич от этих теплых запахов проглотил слюну: за день он проголодался.

Братья Пудовы, Павел и Петр, сидели у стола. Оба здоровые, щекастые, лбы у обоих нависли над глазами. Глаза тяжело и лениво глядели из-под укрытия. Павел, старший, катал на чугунной каталке дробь, а Петр, поставив правую босую ногу на угол табурета и положив на колено руки, лениво глядел на брата.

– А ну, хлопцы, давай все железяки под стол, – весело гаркнул Голомидов. – Ваш голова гостевать пришел.

Братья без разговоров взялись убирать со стола ружейные гильзы, дробь, бумагу, каталку и другие инструменты. А сам Голомидов, отпыхиваясь и кашляя, быстро разделся, и, оставшись в красном свитере, туго обтянувшем его круглый животик, ушел в горницу. Вернулся он скоро, неся в обхват бутылки, банки, колбасу и булку хлеба городской выпечки.

– Вот такочки. Вот такесеньки, – с блаженной, сладенькой улыбкой на губах припевал Голомидов, раскладывая на столе закуску. – Лука Дмитриевич, пусть хлопцы отведут коней до места. Может, мы засидимся. Пусть отведут.

– Я уведу, – вызвался сам Пудов Петр. – Мне в Дядлово же, а идти пешком не хотелось. Но только чур, Лука Дмитриевич, вы отпустите меня поработать к нему. – Пудов-младший повел глазом на Голомидова.

– Иди, иди. Не держу. – Лузанов махнул рукой. – Только и у него долго не наработаешь. Ты же не привык в обе руки работать.

– Была нужда ломить вам задарма. А у него деньги. Потюкал топориком – денежки получи. Так вы говорили, Григорий Яковлевич?

– Твоя правда, хлопчик. Потюкал топориком – получи грошами.

– Да куда они тебе, Петруха, деньги-то? – усмехнулся Лука Дмитриевич и присел к столу, ладонью пригладил волосы назад – они по-прежнему остались жестко ежиться над лбом.

– Подкоплю деньжат, Лука Дмитриевич, и подамся, как ваш Серега, в город. Что мы, хуже других, что ли.

Лука Дмитриевич вдруг вспомнил сына, и ему захотелось рассказать о его успехах в учебе, похвалиться им, а попутно дать понять Голомидову и братанам, что Пудовы и Лузановы – не одного поля ягодка.

– Всякая шушера теперь в город лезет, – весело всхохотнул Лузанов. – А почему лезет? Да потому, что там рублевики длинней наших. Хоть и Сергея взять, – это сын мой, в институте учится он, – не без гордости пояснил Лузанов Голомидову. – Попервости встретишься с ним – у него только и разговоров о деревне. К вам-де, батя, в колхоз приеду работать. Что ж, думаю, давай. Люди мы от земли, кому же на ней работать, как не нам. Милости, говорю, просим. А нынче дали ему за хорошую учебу и активность хорошую стипендию, что-то без малого полтыщи рублей в месяц, и забыл мой Сергей о деревне, будто и не живал в ней отродясь. Раза три я побывал у него за зиму – и хоть бы словечко о колхозе он обронил. Стало быть, в городе ему слаще жить, чем в Дядлове. Хм.

– С большим понятием ваш сынок, Лука Дмитриевич, с большим, – выравнивая в граненых стаканах налитую водку, заключил Голомидов. – Они, такие, как ваш сынок или Петр Пудов вот, правильно прицеливают жизнь. Очень даже правильно. При солнышке, Лука Дмитриевич, всегда тепло. А пятак, он ведь крепенько походит на солнышко. Крепенько.

У председателя сжались и тяжело набрякли кулаки. Внутри у него что-то ослепительно вспыхнуло, жаром ударило в голову и застелило глаза. Огромным усилием воли он остановил себя, чтобы не опрокинуть все то, что для него расставили и разложили на столе пухлые, с детскими ямочками на суставах, руки Голомидова. Все пережитое им за последнее время разом обернулось против него, и не было сил защитить себя от прошлого. Мертвым гнетом давило на сердце и то, что из колхоза уехал Мостовой, и то, что его, председателя, сторонятся люди, и то, что он, помимо своего желания, продает колхозный лес, и то, что болтливый Голомидов затянул его в дом известных дядловских лодырей Пудовых, и, наконец, то, что в пустом разговоришке, не подозревая того сам, приравнял своего сына к бестолковому Петьке Пудову, которому, конечно, любой пятак кажется солнцем.

Лука Дмитриевич почти выхватил из рук Голомидова стакан, долил его из бутылки до краев и опрокинул единым духом.

– Вот это почерк. Я такой почерк уважаю. За ваше драгоценное, Лука Дмитриевич. – И Голомидов выпил свой стакан, закашлялся, прикрывая рот ладонью. – Первая колом. Кха.

Потом все шло в пьяной кутерьме.

Лука Дмитриевич быстро и тяжело захмелел, стучал кулаком по столу, скрипел зубами и ругался, обидно искажая фамилию Голомидова. Уснул он прямо за столом, продолжая рычать на кого-то и во сне.

Утром Голомидов заботливо и ласково обхаживал Луку Дмитриевича, о вчерашнем словечка не обронил, и Лузанов, виновато пряча глаза, принял из его рук три стопки водки. Снова опьянел, вдруг ни с того ни с сего кричал что-то о котелочках, и Пудов-младший весело смеялся.

Потом братаны Пудовы и председатель шли по Дядлову и лихо пели. На груди Пудова-младшего в переборах захлебывалась звонкоголосая хромка. Пудов-старший, дико скашивая рот набок, старался перекричать гармошку, и над селом повисла песня, страшная, до боли щемящая сердце, чем-то напоминавшая набат.

Возле конторы Пудовых и Лузанова остановил Карп Павлович Тяпочкин, бледный, испуганный, без шапки.

– Лука Дмитриевич… Что это вы делаете…

– С дороги, крыса! – рявкнул Пудов Павел.

– Лука Дмитриевич, – не отступался Тяпочкин. – Лука Дмитриевич, в район, вас вызывают.

Хмель тотчас же начал покидать Лузанова. Он неприятно почувствовал, как у него задрожали колени. Такая же неуемная дрожь прошлась по всему телу и подкатила к сердцу.

– В район тебя вызывали, – говорил Тяпочкин и с каким-то состраданием, как на больного, глядел на председателя.

– Зачем они меня? А? Знают, что пьян?

– Как не знать.

– Я пойду домой… Соберусь. Вызывали, говоришь?

Вдруг опавшее лицо у Луки Дмитриевича совсем побледнело, щеки начали нервно двигаться. Во рту у него появилось много слюны, он жадно и громко сглатывал ее, но она все текла и текла, быстро наполняя рот.

– Я скоро, Тяпочкин. Скоро. Хм.

– Сказать Малинину, чтоб запряг?

Лузанов не ответил. Он уже ничего не слышал. Мозг его работал только на одну мысль: «Вызывают. Вызывают. Вызывают».

Домна Никитична встретила его на крыльце. Завязанная платком до самых глаз – у нее болели зубы, – она робко, боясь заплакать и вызвать гнев мужа, сказала:

– Как же ты?

У Луки Дмитриевича опять запрыгали щеки и язык опять связала густая слюна. Он обнял Домну за плечи и тепло сказал ей в самое ухо:

– Ты, мать, извини. Извини давай. И еще… Уйди куда-нибудь. Не шуми. Я отдохну часок. Ищут меня. Не шуми, мать. Хм. Хм.

Домна Никитична, растроганная нечаянной лаской мужа, вмиг забыла всю злость и дала волю слезам, приговаривая:

– Я уйду, Лука. Поспи давай. Уйду к Марии.

Войдя в избу, Лука Дмитриевич начал суетливо раздеваться и разуваться. Намокшие сапоги никак не снимались. Пятка, зацепленная за носок, то и дело срывалась.

Потом босой прошел в горницу и плотно закрыл за собою дверь. Постоял возле нее, не отпуская ручки. Глаза его, дико расширенные, настороженно и недоверчиво обежали горницу.

«Вызывают. Верхорубов. Верхорубов. Этот все припомнит. Все припомнит». Кто-то жарко дышал ему в глаза, и он раза два провел ладонью по лицу. В другой раз Лука Дмитриевич убей не вспомнил бы, куда сунул еще в прошлом году принесенный моток электрического шнура. А тут без ошибки выволок его из-под сундуков, накинул на отдушник печи, а концы обмотал вокруг шеи и опустился на колени. Голову у него больно дернуло, и чьи-то острые пальцы впились в шею под ушами. Он еще сознавал, что можно встать на ноги и боли не будет, но боль эта была приятна ему, и с этим последним чувством он покинул мир.

Часть вторая

I

В дядловском клубе всегда было холодно, потому что старые, ветхие стены совсем не держали тепла. В окна и двери продувало, и стужей тянуло из-под щелястого пола. Иван Иванович Верхорубов вел собрание в пальто и теплом шарфе, однако мерз, то и дело прятал руки в карманы, сморкался в большой платок, поглядывал на часы. В зале много курили – тяжело пахло махорочным дымом, чадом керосиновых ламп, сивухой, шубами и потом.

– Мы все – как один, – будто преодолевая лень и неохоту, говорил Верхорубов, – должны осудить поступок бывшего председателя Лузанова и на его место избрать нового. Мы, товарищи колхозники, рекомендуем вам ввести в состав правления и избрать своим председателем Федора Филипповича Охваткина. Рекомендую его вам и предоставляю ему слово.

Из-за стола поднялся маленький круглый мужичок, в полупальто и хромовых сапогах. Лицо широкое, без подбородка, плосконосое, с добродушным, мягким ртом. Охваткин подошел к краю сцены и хотел начать говорить, но в темноте на задних рядах высекся чей-то голос:

– Колотовкина просим в председатели!

– Трошина! – трубно прогудело оттуда же, очевидно, кричавший приложил ко рту ладони.

– Встать, кто нарушает порядок, – пристукнул по столу косо собранным кулаком Верхорубов и повел суровым взглядом. Тишина. – Прошу, Федор Филиппович, расскажите народу о себе. Только коротко.

– Слушаюсь, Иван Иванович. Я, дорогие товаритши, – скороговоркой начал Охваткин, искажая шипящие звуки, – уже двадцать лет работаю в разных должностях. Последнее время, многие из вас, я думаю себе, знают, работал директором Окладинского межрайонного ипподрома. Работал с конскоголовьем многих…

– Ближе к делу, Федор Филиппович, – попросил Верхорубов оратора.

– Правильно, правильно. Я иду к вам по тшистой охоте. По желанию. У меня все.

– Водку, блазится, лакаешь, – стегнула в спину кандидата Настасья Корытова.

Охваткин обернулся, бросил взгляд на Верхорубова и, поймав в глазах его разрешение ответить на реплику, обиженно сказал:

– Прошу с меня не смеяться. У меня петшень преувелитшена. Я навовсе не пью.

– Слава богу.

Из зала еще бросали вопросы: сколько трудодней в свой оклад требует новый председатель, привезет ли в Дядлово семью, какая нужда привела в колхоз.

– Кажется, вопросов к Федору Филипповичу больше нету, – заключил, наконец, Верхорубов. – Голосуем. Кто «за»? «Против»? Большинство «за».

Иван Иванович громко высморкался, на губах его мелькнуло что-то подобное улыбке. Видимо, он был рад, что собрание не затянулось. А ведь бывало, всю ночь тянут канитель с этими выборами. На задних рядах выспаться успеют, и попробуй перекричи их, отдохнувших.

– Мы, товарищи, районное руководство, – с некоторым подъемом заговорил Верхорубов, – выражаем твердую уверенность, что члены колхоза «Яровой колос» добьются новых побед на трудовом фронте.

На заключительные слова Верхорубова зал ответил вялыми аплодисментами. Какой-то мальчишка исподтишка замяукал по-кошачьи, но получил затрещину и заревел. Расходились невесело.

Утром другого дня Федор Филиппович Охваткин, сцепивши ручки за спиной, поскрипывал перед правлением своими сапожками.

– Мы – колхоз, дорогие товарищи, – самостоятельная экономитшеская единица. Следственно, должны найти свою экономитшескую, если хотите, назовите линией, свою линию. Свою доходную статью. Давайте развивать конеферму. Любой конь стоит денег, а мы с помотшью ипподромовской конюшни заведем настоятших рысаков. Все беспокойствие я беру на себя.

– Назад глядите, Федор Филиппович, – возразил Трошин и усмехнулся.

Охваткину реплика пришлась не по душе, в сторону Трошина даже не поглядел.

– Назад ли, вперед ли – все это слова. Слова, и больше нитшего. Куда я гляжу, думайте, для кого как легтше, а я добьюсь – у колхоза будут деньги, а у колхозников – полновесный трудодень. Жить станете. Жить!

– В точку вдарил, будь он живой, – не удержался от восторга конюх Захар Малинин и от удовольствия потер ладонью щетинистую щеку – Захар до боли любил лошадей, потому охотно поддерживал нового председателя. – Я за это не против.

Охваткин начал с того, что продал из колхоза пять рабочих лошадей, снял со счетов банка всю денежную наличность и купил племенного жеребца-четырехлетка, по кличке Громобой. Был купленный конь гнедой масти, редкой, диковинной красоты: репица и храп у него были смолисто-черные, а передние ноги, чуть ниже коленных узлов, белые. Жеребец отличался легкой статью, умел с важной гордостью держать на упругой шее аккуратную голову и ходил, высоко поднимая свои точеные ноги, печатал шаг пружинисто-твердо, на все копыто.

– Амбиция, дорогие товаритши, а не конь, – ликовал Охваткин и, запрокинув голову, глазел на жеребца. Приручив к себе Громобоя, председатель выезжал, куда случалось, только на нем.

Летом как-то Охваткин из Окладина в лихом азарте за полчаса прискакал на Громобое домой и бросил коня посреди конного двора, надеясь, что Захар уберет его. Но жеребец за штабелем саней и старых телег как-то незаметно прошел к колодцу и вместе с другими лошадьми вволю надулся из корыта воды. А через неделю сдох.

Началось следствие, и Охваткин, угадывая немалое наказание себе, потерялся, совсем не мог работать. Все дела в колхозе вершил трудолюбивый Карп Павлович Тяпочкин. В сентябре Охваткина совсем освободили от обязанностей председателя и предали суду.

В начале октября в «Яровом колосе» опять, уже второй раз в году, было назначено общее колхозное собрание по выборам нового председателя. Извещение о том, что доклад на собрании по итогам сентябрьского Пленума ЦК КПСС сделает сам секретарь райкома, всколыхнуло все село. Такое было в новинку.

Правленский дом-махина гудом гудел спозаранку. Все были встревожены чем-то, все ждали чего-то, важного, необычного. А Тяпочкину, как всегда в минуты общего оживления, совсем не работалось. Острые глазки его пытливо ощупывали людей, улыбались им. Чтобы подготовить кое-какие данные для Капустина, Тяпочкин ушел в пустующий кабинет агронома, но и там не было ему покоя: шли люди, а он не умел не говорить с ними.

– Улыбишься, Карп Павлович, как майский жук перед навозом, – заметил Колотовкин, усаживаясь к столу бухгалтера и выволакивая из кармана пачку обмусоленных, захватанных бумаг, – тут была вся бухгалтерия механизаторов.

– Кажется мне, Ваня, лед тронулся. А?

– Дерьмо поплывет, – вставил сидевший в кабинете Петр Пудов и раздавил о ножку деревянного дивана цигарку, поднял на Тяпочкина свои ленивые, придавленные тяжелым лбом глаза. – Правильно я сказал. Со льдом завсегда дерьмо волочится.

– Сам ты дерьмо, Пудов, – сказал Тяпочкин. – Удивляюсь я, удивляюсь, такой ты молодой и, скажи, такой ржавый. Ты хоть слыхал вообще-то, что по нашей крестьянской жизни сам Центральный Комитет заседал. Слыхал, я тебя спрашиваю?

– Мы вот засели так засели.

– Ты почитай газету, Пудов, а уж потом трепись. Не было такого раньше. А ты – «засели, засели»! – Тяпочкин взялся было за ручку, но опять бросил ее и, уже обращаясь к Колотовкину, сказал, чуточку понизив голос: – Понимаешь ты, Ваня, с такой заботой о селе давно у нас никто не говаривал. Сдается мне, оживем.

Пудов натянул на руки белые, домашней вязки перчатки и, собравшись выйти из кабинета, зло всхохотнул:

– Задобрил тебя Тяпочкин ласковым словечком, не наживи грыжи.

Порывисто, так что из-под руки по полу разлетелись накладные и наряды, встал Колотовкин и не спеша вразвалку пошел на Пудова, прося его в злом спокойствии:

– Подожди-ка, Петя.

– А что?

– Подожди, говорю.

– Я не убегаю. Что? – В голосе Пудова дрогнул испуг.

Колотовкин спокойно обошел Пудова, стал перед ним, загородил дверь. Сминая в кулачище, как бумагу, жесткую овчину дубленого полушубка, он взял Пудова за грудки и притянул к себе, с ненавистью заглянул в его сонливые глаза.

– На новые порядки, Пудик, не гавкай. Мы, как тебе известно, жили худо, но с голоду не пухли. А если теперь промывается лучшая жизнь, будем ломить за нее, может, и до самой грыжи. Вам с братаном по душе были ранешные времена. Рвали себе и правдами и неправдами. Кто вас мог перекричать! Сейчас, видать, ша! Не трясись, бить не стану, но под ногами путаться перестань. А то ненароком…

– Да я что…

– Вижу, что понял. Иди – проваливай. – И уступил Пудову дорогу к двери. Потом, неуклюже корчась, собрал с полу свои бумаги, сел и начал укладывать их одна к одной, – толстые, обрубковатые пальцы его не гнулись, бумажки не слушались их.

– С накладными, Ваня, давай погодим. Что-то никакая работа на ум нейдет, ей-бо. Думаю все эти дни, думаю – и прямо голова кругом. Вот читал я в газете. Там прямо сказано: впредь выбирать на руководящие посты в сельском хозяйстве людей проверенных, деловых и все такое прочее. А где мы их проверим, если их к нам готовеньких привозят и садят? Я сейчас, Ваня, сижу да и думаю, а не дать ли нам сегодня на собрании бой за Трошина? Наш он. Мы его знаем, доверяем ему…

– Нет, Карп Павлович, – мотнул Колотовкин своей тяжелой головой, – по-вашему не выйдет. Ведь у них там, в райкоме и исполкоме, обдумано все, обговорено, взвешено. И как ты против полезешь? Ведь и там лучше же для нас хотят, да не всегда, видишь, по-писаному выходит. Хоть и того же Охваткина взять – я его давно знаю. Он в самом деле вывел Окладинский ипподром на первое место, можно сказать, по всей Сибири. Вроде бы толковый мужик, куда еще лучше, а в колхозе, видишь, оказался совсем никудышным. Вот и пойди. Надо поглядеть, Карп Павлович, кого Капустин привезет.

– Значит, опять покупать кота в мешке? Слушай, Ваня, давай поговорим открыто. Не доведи господь, если нам привезут опять такого же Охваткина. А за ним пойдет Охапкин, и закрутится колесо – только считай спицы.

– Уж это так. Тут, Тяпочка, как в шестерне, – стоит полететь одному зубцу, остальные сами выскочат.

– Поэтому, милый мой, я так раскладываю: надо все-таки просить Трошина в председатели. Он больной человек, верно, но мы, партийцы, ты, я поможем ему. Ну надо же что-то делать. Я брошу бухгалтерию, к черту ее. Пойду, куда пошлют. В животноводство – в животноводство пойду, на строительство – на строительство. Мостового с Севера выпишем. Пошли к Максиму Трошину.

– Пойти, что ли?

– На́ твою шапку, и пошли. Чего еще. Время не ждет.

В клуб стали собираться задолго до начала собрания. Из Москвы до Дядлова дошли хорошие новости, а как эти новости коснутся каждого дядловца, – об этом надо послушать. Невидаль: на этот раз никто не бегал под окнами, не сзывал на собрание – шли сами. Приковылял даже дедко Знобишин, давно махнувший рукой на все сходки.

К первому ряду, конечно, сбилась детвора. Мальчишки, не угодившие на первые места, срывали с голов сидящих товарищей фуражки и швыряли их в задние ряды. Кто убежал за фуражкой, тот и без места. Дедко Знобишин, в новых чесанках выше колен, в крытой шубе и собачьих рукавицах, тоже прошел вперед, посмотрел на ребятишек, похвалил:

– Молодцы, надоть быть, уважение к людям поимели: шапки у всех снятые. – Однако двоих с лучших мест турнул и сел сам, снял свою шапку, пригладил по-младенчески редкие волосики.

Карп Павлович Тяпочкин суетился на сцене и вместе с конторской сторожихой тетей Толей цеплял к потолочному крюку большую висячую лампу, расставлял стулья, накрывал кумачом стол.

У дверей играла гармошка, смеялись девки, басовито гудели мужские голоса и звенели медные тарелки весов: сельповский буфет торговал дешевыми конфетами, пряниками и красным вином с гнилым запахом.

– Ах ты, окаянный народец, и ты, дедко Знобишин, тут?

– Доброго здоровьица, Глебовна. Садись вот. Ну-ко вы, пострелята, вам сегодня, надоть быть, совсем тут не место. Кому сказано!

Мальчишки потеснились, и Глебовна села между ними и Знобишиным, развязала шаль, но с головы ее не сняла. Чего уж там, все волосы свалялись: день-деньской шаль с головы не снимается.

– Что-то, Глебовна, поговаривают, ровно как налогов совсем теперь не будет?

– А куда они подеваются?

– И я так думаю. Пообещают, надоть быть, и все. Олексей твой домой не сулится?

– Нет, не сулится. К чему уж теперь? Устроился, угрелся. По этому он, как его, по электричеству? Электричество ремонтирует в шахте.

– Монтер, надоть быть.

– Ах ты, окаянный народец, монтер. Оклад ему добрый положили. Штаны, пишет, купил, шапку и сапоги еще. Хвалится, сапогам износу не будет. В таких сапогах, говорит, только по дядловскому чернозему шастать. Я, говорит, прибрал их. Ну-ко, погоди ужо.

Началось собрание. На сцене за длинным столом расселись избранные в президиум: Тяпочкин, Капустин, Клавдия Дорогина, Колотовкин, конюх Захар Малинин, Александра Васильевна Карпушина.

Третья справа сидела Клава Дорогина, обе руки на столе, круглый подбородок приподнят. Анна Глебовна пристально рассматривала девушку, будто видела ее впервые. Клава поразила Глебовну своим глубоким спокойным взглядом продолговатых и потому вроде прищуренных глаз. Было в этом взгляде много пережитого, передуманного, мудро красивого. «Работница, – ласково подумала Глебовна и почему-то очень захотела, чтобы Клава поглядела в ее сторону. – Работница. В жены бы ее Алешке». Глебовна всхлипнула тихонечко, как всхлипывают люди без слез в глубоком раздумье. Потом устремила глаза на Капустина: он наголо обрит, чист, в тяжелых складках лицо – не крестьянское, чужое. Разве он поймет, этот большой человек, что у Глебовны нет нынче к зиме своего поросенка, нет коровы? Чем жить без живности?

А Капустин, стоя за подцветочной тумбочкой, заменявшей трибуну, говорил свое, сокрушая сознание сидевших в шубах людей миллионами тонн, тысячами километров, миллиардами киловатт. Как ощутишь всю эту громаду, чтобы стало от нее потеплее, посытнее? Глебовна не знала. Она все ждала от оратора каких-то иных слов, слов для себя. Ждала и не верила, что у него есть такие слова. Когда же оглядывалась по сторонам, то видела, как мучительно напряжены и сосредоточены лица людей. Дедко Знобишин бородатый рот приоткрыл, правое в мережке седого волоса ухо нацелил на оратора. Слабые глаза прикрыты и спокойны. «Все слушают, только я верчу своей пустой головой», – осудила себя Глебовна и, стараясь преодолеть свое чувство отчуждения к оратору, стала вслушиваться в его слова, не глядя на него самого.

– За последнее время, – напористо говорил Капустин, – у нас произошло резкое сокращение поголовья скота и в личном хозяйстве колхозников. Пустуют подворья, заросли луга и выпасы. «А то, на поскотине лес в оглоблю! Ну-ко, ну-ко, – насторожилась Глебовна и сразу перехватила в речи оратора что-то близко знакомое, похожее на обрывки тех разговоров, которые давно прижились и втихомолку ходят по избам дядловцев. – Ты гляди-ко, – изумленно рассуждала Глебовна, – как он это правильно судит: и сено коровенке колхозника не давали, и трудодень не оплачивали, и опустело село Дядлово, и многие колхозники нерадиво работают в колхозе, и песни по деревням смолкли, – и все это будет исправлено. Так решила партия…»

Глебовна тянулась навстречу словам Капустина и уже не спускала с него своих притомившихся влажных глаз. Странно, он, чужой обличием, непонятный, далекий, вдруг стал понятен ей, будто она чай пивала с ним за одним самоваром.

Зато Карп Тяпочкин совсем извелся, недоумевая: почему Капустин приехал на собрание один? А где же новый председатель, посланник города, как их, привезенных из района, называют? «Узнать бы только, – соображал Тяпочкин, – кого Капустин метит в дядловские вожаки, чтоб можно было вовремя выставить своего кандидата».

Сидя с самого краешку, Карп Павлович во время доклада секретаря раза три или четыре нырял за кулисы и выскакивал через будку киномеханика Андрея Палтусова на крыльцо: не приехал ли посланник города?

– Появится кто чужой – мигом докладайте мне через Андрея, – наказал Тяпочкин ребятишкам, облепившим окна клуба, и пообещал, что проведет их в кино после собрания.

Капустин уже заканчивал свою речь, когда к ногам Тяпочкина упала записочка: «Едет». Карп Павлович ветром сорвался на улицу и в низких дверях кинобудки ударился о косяк – искры брызнули из глаз, хоть прикуривай.

На дороге, против клуба, в толпе горластых ребятишек стоял длинный, в роговых очках, изумленно округлив рот, молодой учитель Фоминской школы Крыгин, а в спину уткнулась понурой головой маленькая лошадка в седелке, с круглыми валками и блестящими кольцами на них.

– Милый человек, – обрадовался Крыгин, увидев подходившего к толпе Тяпочкина. – Милый человек, будь добр, подскажи, как можно ехать в таком седле. От Фоминки километра два отъехал, и сил больше нету. Иду пешком.

– Это же не седло, молодой человек. Это седелка для упряжки. Вот и кольца для чересседельника. Уморил, братец. Да ты небось всю промежность стер?

– А вы как думали!

Тяпочкин, приседая на своих тонких ногах, хлопал себя по тощим ляжкам и ржал на всю улицу, хохотали с визгом и улюлюканьем ребятишки. А Крыгин смотрел на них своими недоуменными глазами и все поправлял очки.

– Ты, молодой человек, – отдышавшись, посоветовал Тяпочкин, – вертайся домой и попроси у конюха не седелко, а седло. Да седло кавалерийское, понимаешь? Да какое там, к черту, седло в вашей Фоминке – пусть тебе запрягут таратайку. В районо небось вызвали?

– То-то и оно.

– Ну, все едино вертайся.

Веселый, с красными слезящимися глазами Тяпочкин вернулся в клуб, на носочках прошел за стол президиума. С трибуны все еще говорил Капустин, но слушали его без прежнего внимания: в зале дыбился шум, говор, возня и шарканье ног.

– Я, со своей стороны, могу вам посоветовать кандидатуру на пост председателя…

– Кого это? – подскочил Тяпочкин.

– У вас есть свое предложение? – Капустин повернулся к Тяпочкину. – Скажите. Не стану вас опережать.

Карп Павлович неловко засуетился, опрокинул свой стул и, видимо, растеряв в волнении всю свою смелость и обдуманные слова, немотно замялся. Ему вмиг почудилось, что еще более зашумевший зал наступает на него, и уже не вспомнить тех убедительных слов, которые надо сказать людям, чтоб его поняли и поддержали.

– Трошина надо! – выкрикнули из зала.

– В точку вдарил, холера, – Тяпочкин ткнул пальцем в многоликую массу и начал бить в ладоши. Зааплодировали в зале. Петька Пудов, сидевший на подоконнике, запихал в рот пятерню толстых землистых пальцев и, налившись кровью, засвистел, срезав шум и голоса людей. Девчонки, как под ветром, качнулись от него в стороны, замахали на него руками, смеясь и бранясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю