355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Акулов » В вечном долгу » Текст книги (страница 9)
В вечном долгу
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:58

Текст книги "В вечном долгу"


Автор книги: Иван Акулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

XVIII

То, что можно было смолоть за день, сбросили на мельнице. Остальное зерно провезли к колхозному складу в церкви. На высоких, обшитых листовым железом дверях висел огромный, величиной в пудовую гирю, замок. Лука Дмитриевич, с утра ждавший обоза с хлебом, недавно ушел домой и предупредительно написал на ржавом железе мелом: «Скоро буду».

– Я сбегаю за ним, – вызвалась Клава, давно искавшая случая поговорить с Лукой Дмитриевичем.

– Не надо, – остановил Мостовой, – и без того умаялась. Эй, малый! Ээ-эй!

Пробегавший мимо по дороге мальчишка с готовностью полез в церковную ограду через козий ход, пролом в кирпичной стене, и предстал перед колхозным агрономом, задирая нос и смешно сюсюкая щербатым ртом:

– Сего, дядеська?

– Знаешь, где кладовщик живет?

– Знаю.

– Зубы-то где у тебя?

– Повыпали. Всера ессе один выпал. Молосьные они.

– На вот, и позови кладовщика. С хлебом, мол, приехали. Живо.

– Спасибо.

Мальчик сунул в карман пальтишка конфеты и, вскидывая высоко пятки, того и гляди сунется носом в снег, побежал туда же, к козьему лазу, и скрылся за оградой. Мостовой и Дорогина посмотрели ему вслед, оба улыбнулись и оба подумали об одном и том же.

– Люблю я этих пацанов, честное слово, – сказал Алексей. – Так бы, кажется, и бросился с ними взапуски.

– Я это уже заметила, – отозвалась Клава. – И вчера у Заготзерна так же вот. Ты о чем-то поговорил с ними и ушел в контору, а они тебя караулили, ждали. Я даже позавидовала тебе. Жена твоя, Алексей, будет рада, что ты любишь детишек, и народит их тебе: раз, два, три, четыре, пять. – Клава смеялась и считала рукой будущих детей Мостового, указывая их рост. – Может, меня в няньки возьмешь. Я бы пошла. Что?

– Я не буду жениться. Вообще не буду.

– Ой, уморил. Все вы так говорите. А потом подшибет какая-нибудь – и поплыл с лапочками. Кажется, подшибла уже. Ха-ха!

Из-за угла вывернулся Лузанов и коротким холодным взглядом срезал смех Клавы, степенно зашел на крыльцо, загремел тяжелыми затворами.

– Ты бы шла домой, Клава. Мы как-нибудь с Лукой Дмитриевичем двое. Замерзла ведь. Иди. И лошадей я отведу. Все равно по пути мне.

– Нет. Я уж до конца. Обогреюсь пока в конторке у Луки Дмитриевича.

– Проходи, погрейся. Только у меня там плохо топлено.

В склад Клава вошла первой и сразу повернула влево, где прежде был алтарь, а теперь отгорожена тесом каморка для кладовщика и его немудреных бумаг. Только она закрыла за собою дверь, как сразу почувствовала, что лицо и руки у нее сильно опухли и отяжелели на морозе.

Она бросила свои рукавицы на высокий подоконник и обхватила студеными ладонями железную трубу печи. Труба была еле теплая. Пахло керосином, золой, пылью, мышами, кожей, и Клаве захотелось уйти, но она не могла этого сделать: когда еще перепадет случай поговорить с Лукой Дмитриевичем, неизвестно.

А поговорить непременно надо. Более двух месяцев Сергей не пишет ни слова, хотя ее письма аккуратно уходят к нему и не возвращаются. Отчего же все так складывается? Кто виноват тут? Не сама ли она, Клава? Или еще какая-нибудь? Клава не может больше жить догадками. Лука Дмитриевич должен сказать ей что-то. Она предчувствует это.

С тех под как Лука Дмитриевич вернулся из поездки к сыну, Клава, издали и мельком встречаясь с ним, перехватывала в его взгляде что-то скрыто-враждебное: пройдет она мимо и всегда испытает такое чувство, будто миновала какой-то удар. Может, она ошибается: ведь Лука Дмитриевич со всеми таков, тяжел, неприветлив. Нет, не ошибается. Он что-то знает и что-то должен сказать ей.

Лука Дмитриевич, приняв хлеб, зашел в свою конторку и, присев к колченогому столишку, негнущимися пальцами достал из нагрудного кармана химический карандаш, сделал какую-то запись в обтрепанной тетради, валявшейся на столе.

– Замерзла, говоришь?

– Замерзла, Лука Дмитриевич. Никак не отойду.

– Хм. Что-то, Клавдия, я хотел сказать тебе, и вот убей – вышибло из памяти.

– Что, Лука Дмитрич? – Девушка вся встрепенулась навстречу ему и неосознанно подсказала: – Что-нибудь о Сереже?

– Верно, Клавдия. О нем. Когда я был у него, так он сильно просил меня – а я, видишь вот, позабыл, – просил, чтобы я поговорил с тобой. Хм.

– Слушаю, Лука Дмитрич. – Она подошла к столу и заглянула прямо в светящуюся искорку его зрачков – он отвел глаза. Умолк, без нужды мусля заскорузлые пальцы и листая тетрадь.

– Учеба у него долгая, трудная… Ты это пойми, Клавдия, долгая. И, значит, устраивай свою жизнь сама по себе. Да и зачем тебе ждать его, губить свою молодость? Он прямо заявил мне, что в Дядлове ноги его не будет больше. А он уж такой, Серега-то, поперечный. Задумал что, изладит. Ты и плюнь. Плюнь. Посуди-ко вот, дело, хоть его же, молодое, а девки-то, девки-то, да разве он устоит против? И черт с ним. Подумаешь, в институте учится. Еще неизвестно, что из этого выйдет. Хм. Муки, не слышала, по скольку собираются дать?

– Мне-то, Лука Дмитрич, он что передавал?

– А вот то и велел передать, чтобы ты, значит, не ждала его. Хм.

– Откуда он взял, что я жду его?

– Он рассказывал, уговор-де промеж вас был. Ты вроде обещалась ждать его. Хоть, пять, хоть десять лет. Он так говорил.

– Верно. Все верно. – По лицу ее темным крылом махнула тень. – Я вначале вам не поверила. Спасибо, Лука Дмитрич. Теперь у меня гора с плеч.

Будто слепая, шла Клава домой, задыхалась подступившими к горлу слезами и не заметила, как поравнялась с почтальонкой Зейнаб.

– Письмо тебе, Клава. Гляжу, ты идешь. На, пожалуйста. Жених пишет. Спасибо говори. Ай, хорошо!

Девушка, замирая сердцем, взяла письмо и от волнения и радости не могла прочесть ни слова, но ясно поняла, что на конверте чужой почерк.

XIX

Живуча, упряма уральская зима. Март – месяц весенний, а зима встречает и провожает его метелями. Кажется, и солнце высоко ходит, однако не может оно сломить заледеневших морозов. В звездные ночи, когда небо подернуто тонкой изморозью, когда в воздухе нет никакого движения, над землей собирается такая стужа, что на бровках и лобовинах, где ветрами слизан снег, даже земля лопается с глухим, осадным гулом.

Но если в середине дня напахнет вдруг пригретым деревом и талым снегом – значит, весна. Уж тут пойдет. Вначале робко, опасливо, потом властно и крепко обнимут поля, леса, горы теплые ветры, пахнущие ковыльными просторами южных степей, и ледоходами, грачиным криком загрохочет по всей земле весна.

Весна.

Сочатся, истекают холодной слезой снега. А там, где они сошли, курится легким дымком черная, как ворона крыло, пашня. Озимь, частым следом рассыпанная по бороздке, оживает. Заячьи лапки появились на вербе. И уползает зима в лесные урманы, волочит за собой потрепанную шубу снегов, прячет ее обрывки по буеракам, распадкам и волчьим падям. Там им и суждено истлевать.

Рядом, на кромку ямы, вчера упал солнечный луч. Он, как дорогой гость, совсем недолго гостевал, но лист-падунец, лежавший тут, вдруг пошевелился и лег не так, как лежал. А на другое утро из-под него вымахнул пушистый стебелек. Маленький, бледно-зеленый, он поднялся от земли всего на вершок, но, когда на него взглянуло солнце, подтянулся, расправил свои два листочка и выкинул янтарно-желтый цветок. Подснежник.

Подснежник. Первый цветок запоздалой весны. Он поднимался навстречу солнцу, купался в солнце, жадно пил солнце и сам среди грязно-серого отжившего листа и побуревшей хвои походил на капельку солнца.

Жизнь подснежника коротка. Только вчера Евгения Пластунова принесла из лесу букетик подснежников и поставила их в воду, а сегодня они уже не так праздничны, кромки лепестков почернели, будто их прихватил морозец. И все-таки в комнате пахнет весной.

Ранний рассвет только еще в намеке, а Евгения уже не спит. Лучше сказать, еще и не спала совсем. Так, забылась просто на короткий час – и снова мысли о жизни потеснили сон. Лежит она, сложив руки под своим подбородком, и смотрит на желтые цветы. Они будят в груди какую-то тревогу, какие-то неясные надежды, ей кажется, что она еще не жила на белом свете и вот не сегодня-завтра перед ней развернется жизнь. Эта жизнь неведома, пугает и манит ее.

Рядом, дыша ей под бок, спит каменным сном Алексей Мостовой. От его волос пахнет весенним ветром, землей, потому что он день-деньской в полях. Алексей уже успел загореть и пропитаться терпким, волнующим душу воздухом.

Думая о себе, Евгения не может не думать об Алексее. Он ее счастье и ее несчастье. Она, забыв стыд и всякие доводы разума, подчинилась властному голосу сердца и смело, настойчиво шла на встречу с Мостовым. А вот достигла своего и стала противна себе. Порою ей хочется обругать и себя и его, сказать ему, чтобы он перестал бывать у нее, запамятовал дорогу к ней. Но чаще всего, особенно в такие минуты, когда он спит, уткнувшись своим лицом ей под бок, она бы, кажется, зацеловала, заласкала его до смерти. Нет, теперь, видно, туго привязана она к нему, и ничто не оторвет ее. Евгения знает, что ее свекровь, Елена Титовна, уже давно написала сыну, как обесчестила его жена, связавшись с колхозным агрономом. Игорь Пластунов, Евгеньин муж, ответил матери коротким, но исполненным лютой злобы письмом. Он с непередаваемой бранью писал, что выпросился у лагерного начальства на самую трудную работу на лесоразработках и станет «гнуть хребтину в три погибели», только чтобы досрочно освободиться из заключения и отрубить голову жене-потаскухе, а заодно и ее хахалю.

Елена Титовна по своему бабьему недомыслию и предполагать не могла, какую беду накликала на себя, на Евгению, на самого Игоря. Она хорошо знала сына и была уверена, что его рука, занесенная на человека, не дрогнет. И неодолимый страх напал на бедную женщину. Попервости, когда Елена Титовна только что узнала о постыдной связи своей снохи с Мостовым, она бранилась на чем только стоит свет, грозилась:

– Убить тебя мало, гадина. Из-за твоего грязного хвоста мой сын сел в тюрьму. Тебя бы ножом-то. Но погоди. Погоди, халда. Вернется Игорь – языком каленую сковороду лизать будешь.

Но, получив от сына письмо, Елена Титовна смолкла, будто ушла из дому. Она уединилась в своей половине и совсем избегала встреч со снохой. Высокая, сухая, с длинными и ловкими только в труде руками, она все время жила страхом, тряслась при каждом постороннем звуке. Но однажды утром, по всей вероятности не вытерпев страшного ожидания, пришла на половину Евгении и подала ей письмо от Игоря.

– Неумный он человек, ваш сын. Разве он застращает меня? – сказала Евгения, возвращая свекрови письмо, и только тут, вглядевшись в черное, уставшее от постоянного страха лицо свекрови, поняла ее тревогу. – А вы… Вы верите?

– Да то. Он все может. Разве я его не знаю? От вина он такой-то. Ох, Женька, беда будет!

Елена Титовна негнущимися пальцами свертывала письмо по сгибу и не убирала слез, катившихся по ее сухим щекам.

– И что же дальше?

– Да я-то откуда знаю? Ты блудила, ты и ответствуй. Ты во всем виновата. Ты… ты… – уже голосила свекровь, исступленно мотая головой.

– Он вина всему, – вдруг повысила голос Евгения. – И не спорьте. Я была честная девушка. До гроба бы осталась верной ему. А он спьяну приревновал меня к такому же пьянчужке. Разве я заслужила это? Все было на ваших глазах. Скажите, Елена Титовна. Я никого не знала, кроме него. А он утопил меня в помоях, опозорил перед всем селом. Вспомните, какими только словами он не чернил меня.

По-прежнему мусоля в руках письмо, Елена Титовна внимательно слушала Евгению и вроде соглашалась с ней:

– Так это. Так. Но ведь честь блюсти…

– Для кого? Для него? Назло ему я пустила честь по ветру. Не заслужил он. Вначале по злости, а потом по душе. Он, Алешка, тоже, как и я, сиротой рос. А теперь режь, жги, руби – не покаюсь.

Вот и думала Евгения о жизни своей, лежа в постели рядом с Алексеем. Иногда ночью, когда не было Алексея – а он приходил не часто, – Евгения переживала мертвящий страх. Что она может сделать, если среди ночи вломится к ней Игорь? Смерть. Она прислушивалась к каждому шороху и обмирала даже при мышиной возне за печью. Не меньше боялась и самой тишины. Правда, во дворе есть лютый кобелище Буранко, он хоть волку горло перехлестнет, но на Игоря и голоса не поднимет. Кто предупредит о беде? В такие жуткие ночи к ней нередко прокрадывалась мысль написать мужу покаянное письмо. И не одно, а пять, десять. Просить. Умолять – и он простит. Тогда запри дверь перед Мостовым и живи спокойно. Так думалось ночью. Но утром Евгения начисто отметала эти трусливые и ненавистные мысли. А когда был рядом Алексей, даже становилось стыдно за них.

– Алешенька, – путая его белые жестковатые волосы ласковой рукой, Евгения тихонько будила друга, – Алеша. И что же ты все спишь и спишь. Давай поговорим. А когда ты ко мне снова придешь? Скажи, когда?

Алексей прятался с головой под одеяло, но рука Евгении находила его и там, и он просыпался окончательно.

– Поговори со мной, Алеша. – Она обглаживала его лицо, ласкалась своей щекой о его щеку и говорила пустое, мурлыкала. – Ты обо мне часто думаешь? А я часто. Все время. Когда тебя долго нет, думаю, думаю и заплачу. Ты все молчишь и молчишь. Я знаю, о чем ты думаешь. О ржи своей.

– Да как о ней не думать? Дядловские земли ржаные, а мы сеем на них черт знает что. Но я не сдамся. Нет. Старики меня поддерживают. Они, стариканы, умели дорожить землей. Он тебе, этот дед, что зря – не посеет. А знаешь, что мне вчера дедко Знобишин рассказал?

– Знаю. Как пьяный татарин Абдулка Хозеев заблудился и ночевал во ржи. Я все знаю. Но об этом ты расскажи председателю Лузанову, чтоб он согласился сеять рожь. А у меня к тебе, Алешенька, совсем другой разговор. Подожди. Послушай. Почему ты такой? Как только я начну говорить о своем, ты собираешься уходить. Увези меня, Алеша, куда-нибудь. Хоть куда. Не могу я больше жить в доме свекрови. И вообще не могу здесь. Давай уедем хоть в леспромхоз и поживем, как живут люди. Ты не бойся. Я не требую, чтобы ты женился на мне. Мы с тобой и так как муж и жена. Иная жена так не любит, как я тебя люблю. Я знаю вообще, что тебя не стою, но что же мне делать, если я совсем не могу без тебя? Ведь и счастья-то прошу маленького, и того нету.

Говорила она в горячей скороговорке, обнимая голову Алексея и целуя его в клинышек волос на лбу. Многое она хотела сказать, но второпях сбилось все в голове, перепуталось, потому и умолкла внезапно, чтоб собраться с мыслями.

– Клавкой Дорогиной ты бредишь. Она всем вам дорогу перешла. Что ж, Клавка – девчонка модная. Только ведь она – земля опаханная.

– А ты?

– Я что? У каких-то птиц – уж не помню, у каких – есть такой закон. Побывал ихний птенец в человеческих руках – родители выбрасывают его из гнезда. Понял? Вот и мой муженек грозится отсечь мне голову. Стало быть, не нужна я ему. Да если и нужна была, не стала бы с ним жить. На кой он мне после тебя, Алешенька? А ты любишь меня, Алеша? Скажи мне.

– Я думаю о тебе, Женя. Последнее время очень часто думаю.

– Значит, любишь.

– Не знаю, Женя. Ого, времени-то, – вдруг встрепенулся Алексей и начал быстро одеваться, приговаривая: – Приду к тебе – и, как муха в патоке, завязну. Опять опоздаю в контору. Фу, черт, – беззлобно ругался он и никак не мог крупными пальцами ухватить и застегнуть пуговицу рубашки на горле.

– И ничего ты не можешь. Дай я. Вечером придешь, Алеша? Ой, брюки-то, где ж ты их так-то? Смотри. Это у тебя выходные, а ты их не бережешь. Сними, я почищу.

Всегда с величайшим старанием и удовольствием Евгения стирала, гладила на Алексея. Он, такой большой, рослый, рукастый, казался ей маленьким, беспомощным ребенком, и она считала приятной обязанностью следить за его одеждой и при этом журила его с материнской ласковостью:

– И ничего ты не бережешь. Прямо горе мне с тобой. Вечером ждать, а, Алеша?

– Не знаю. Не знаю. Опоздал, черт такой.

У самых дверей он привлек к себе Евгению и, горячую, покорную, поцеловал, выскочил на улицу. А она опять осталась, и опять счастлива. В комнате все напоминает о нем. В углу на тумбочке его выстиранная и выглаженная рубашка, книжки по агрономии, без которых он дня не может прожить. На вешалке его плащ. С осени еще висит. Евгения закрыла за Алексеем дверь и прижалась лицом к его плащу. Ее он, Алешка. Что она захочет, то с ним и сделает.

А Мостовой торопился. С вечера они с председателем Лукой Дмитриевичем договорились, что чуть свет поедут в исполком райсовета утверждать план посевной. Лузанов наверняка уже в конторе. Ждет. И когда спит человек?

Алексей бесшумно, на носочках, спустился с крыльца, как обычно, чтобы не наткнуться на Буранка, прошел возле самой стены по земляной бровке, уже вытаявшей и высохшей на солнце, и через открытую калитку вошел в огород.

Только он поравнялся с углом конюшни, как навстречу ему, разгибаясь и расправляя на себе юбки, вышла Елена Титовна.

– Да ты что, ни дна тебе, ни покрышки, будто хозяин в моем доме! – закричала хозяйка в испуге и злости. – Где хочешь, там и гуляешь. Гляди вот…

Алексею было стыдно и горько за себя. Почему же он ходит к Евгении всегда крадучись? «Как все глупо! Кончать надо с этим».

Вдруг Мостовой услышал за своей спиной какое-то странное и тяжелое сопение. Он обернулся – на него, ощетинившись до самой морды и скаля ядовито-белые клыки, летел Буранко. Счастье Алексея, что Пластунова спустила кобеля вместе с длинной тяжелой цепью. Цепь застряла где-то на повороте, под гнилым углом конюшни, и Буранко не сразу освободил ее.

Не помня себя, Мостовой махнул через тын в соседний огород и в сумятице страха даже не услышал, как располосовал сзади правую штанину от колена без малого не до пояса.

Выбравшись на зады села, Алексей спустился под берег Кулима и, поминутно озираясь и боясь случайной встречи с кем-нибудь, пошел в Обвалы. Поездка в город срывалась. Но Мостового угнетало не только это. Пожалуй, горше на душе было оттого, что Елена Титовна непременно разнесет по селу слух о травле агронома собакой. Ходи, да знай тропки.

XX

То ли выплакала Клава все свое горе, то ли, узнав правду, удовлетворилась ею, только письмо встретила с большим внутренним спокойствием. Письмо было на толстой белой бумаге без линеек, но строки его вились ровно, красиво, без помарок и исправлений. «Грамотная, по всему видать», – усмехнулась Клава и, вдруг осудив себя за какие-то пустые мысли, принялась читать вдругорядь, постигая смысл:

«Я знаю, нелегко получить вам это письмо, но оно же и принесет вам облегчение. Для вас теперь кончится слепое неведение, а Сергей, по просьбе которого я пишу, должен быть вами забыт. И сейчас, а в будущем тем более, между мной и Сергеем много общего, что объединяет нас и делает нас просто необходимыми друг для друга. Впредь не беспокойте нас своими письмами. Уважающая вас Лина Соловейкова».

«Уважающая, – опять усмехнулась Клава, свертывая письмо. – И я буду уважающей. Домой приедет – меня никак не обойдет. Такой уж он необходимый. Впредь не беспокойтесь. Уважающая вас Клавдия».

Клава подошла к топившейся печи, бросила красиво написанное на хорошей бумаге письмо в огонь и, поглядев, как оно мгновенно вспыхнуло, почернело и рассыпалось, сказала вслух:

– Погоди, и я тебе напишу такое письмо. Только почерк у меня похуже будет и бумаги такой не найду. Не обессудь.

– Ты с кем там, Клавдея? – спросила из горенки Матрена Пименовна.

– С кошкой, мамонька.

– Пакость у нас кошка. Гони ее.

XXI

В каждом стеклышке играло солнце. На ободранном и исцарапанном гвоздями полу лежали яркие холстины солнца. Где-то под стеной уютно и задушевно разговаривали куры о своем курином житье-бытье и о теплой благодатной погоде. Иногда хрипло и надрывно горланил петух, после каждого припева весело подговариваясь к курам.

Лука Дмитриевич, в хромовых сапогах и брюках военного покроя, в новой серой фуражке, нетерпеливо ходил по своему кабинету и ни за что не мог взяться. Уже пора бы давно выехать, но нет Мостового, а у него все планы, расчеты и записи по севу. Когда не нужно, он спозаранок тут, а сегодня к спеху – черти на нем куда-то уехали. Доведись до кого другого, давно бы Лузанов махнул рукой и укатил один, а потом показал бы несчастному, где раки зимуют. Жестковат с людьми новый председатель. Он считал, что все неполадки в колхозе наверняка можно выправить, если держать людей в ежовых рукавицах. Но с Мостовым Лузанов на другой ноге: у агронома – большой козырь против него, председателя, – разговор про котелочек возьмет и припомнит где-нибудь не к месту. И пой тогда, гражданин Лузанов: «Солнце всходит и заходит…» Да и нутром крестьянина Лука Дмитриевич понимал, что Мостовой – ретивый и толковый работник, и за него надо держаться.

Чем ждать, лучше идти навстречу. Лузанов надел свое легкое полупальто и вышел из кабинета. По пути заглянул в бухгалтерию, буркнул зло и коротко:

– Здраст…

– С добрым утром, Лука Дмитриевич, – в голос отозвались счетовод Валентина Вострецова и стоявший у ее стола, как всегда, небритый колхозный конюх Захар Малинин. Бухгалтер Тяпочкин, задрав свой острый нос к потолку, пил воду прямо из горлышка графина и не ответил совсем.

– Тяпочкин! – крикнул Лузанов.

– Слушаю.

– С похмелья, что ли, хлещешь воду с утра? Появится Мостовой – пусть ждет меня. Я – в Обвалы.

У ворот председатель отвязал серого вислозадого мерина и сел в ходок, вывертывая на дорогу. Сзади окликнули его, но Лузанов не обернулся, знал: обязательно что-нибудь клянчить будут. Вроде председатель колхоза помещик, что ни попроси, то и даст. Ни черта нет у председателя. Тут вот сев на носу, а еще семена не привезены. Ну, семена – ладно, их каждый год дают. Дадут и нынче. А вот где картофель взять на посадку. Хоть сам иди Христа ради по селу.

Мерин шел гонкой рысью. Дорога была сплошь покрыта хрупким белым ледком. Он звонко трещал, лопался под копытами коня и белым крошевом вышивал колесный след. За спиной Лузанова вставало солнце и пригревало.

В Обвалах из-под ворот первого дома прямо под ноги лошади с визгливым лаем бросилась мохнатая рыжая собачонка. Лаяла она долго, усердно, с полным сознанием своего собачьего долга. Шагов через сто ослабла, начала отставать, и, когда поравнялась с ходком, Лука Дмитриевич жигнул ее острым ременным кнутом. Собачонка с визгом, но без лая скатилась с дороги на ледок канавы и с горьким собачьим воем побежала обратно.

Подъезжая к дому Глебовны, Лузанов удивленно подумал: «Хибара того и гляди рухнет. А он хоть бы словечко. Чудно как-то. Хм».

Не вылезая из ходка, Лузанов дотянулся до ближнего окна, треснул кнутовищем в оконную раму, и тотчас за чистым стеклом мелькнуло испуганное лицо Анны Глебовны. Вскоре она сама вышла из ворот.

– Думаю, кого это лешак догибает. Здравствуй, председатель. За Алешкой, надо быть? Ах ты, окаянный народец, да нету его. Не ночевал вовсе. Ладно ли уж с ним? Мурыжите его на работе с утра до ночи – вот и отбился от дому.

– К вдовушкам прибился он.

– Да уж будто? Ай он плохо работает?

– Чего нет, того нет. Так где же он все-таки?

– И верно, где же он, – как эхо отозвалась Глебовна и из-под руки поглядела на дорогу. – Ох и сполошный. Не дает мне знику. Уж больно он тебе нужон?

– То-то и оно. В город нам. Вызывают, а с ним кое-какие документы. Хм.

– Значит, придет Алешка. Он заботливый. У него если дело – ночь спать не будет.

Глебовна с нарастающей тревогой тянулась притупленным взглядом вдоль по улице, держась на почтительном расстоянии от ходка, потому что размявшаяся лошадь беспокойно перебирала ногами: вот-вот хватит с места и зацепит колесом.

– Ты погоди минутку. Он, гляди, объявится. Уж я-то его знаю.

– У тебя кваску нету?

– Да как! Принести? Погоди, я сейчас.

Она ушла и вернулась скоро, держа в руках стеклянную банку с бледновато-желтым квасом. Мелкими, опасливыми глоточками пил его председатель, часто отрывался от банки, завидно громко крякал, так, что конь сторожко прял ушами. Глебовна чутьем домовитой хозяйки определила, что сумела задобрить крутого нравом человека, и тут же решилась поговорить с ним: авось не ускачет.

– Извиняй меня, Лука Дмитриевич, хочу я тебе пожалиться, а ты, как теперешний председатель, ответь мне. Погляди, в чем мы с Алешкой живем. У вороны, и у той гнездо понадежней. Ах ты, окаянный народец, как-нибудь придешь утром в контору, а тебе скажут: Глебовну придавило в своей халупе. Поди за двадцать-то лет работы в колхозе заработала же я лесину на избу. Ай нет?

– Некогда мне с тобой. В другой раз давай.

– В другой раз опять будет недосуг. Вот я, Лука Дмитриевич, совсем пошла в утильсырье, от меня, видать, проку нет и не будет. А прошлым – сказала мне одна умная головушка – у нас нынче не хвалятся, потому-де кого не хвати, тот и заслуженный. Верно. Себя взяла – у меня медаль за войну. Вот обо мне, значится, и речи нету. Но Алексею-то надо помочь. Он шкуру рвет на колхозном деле. А за себя постоять не может. К себе не тянет. Все стыдится – в скопидомстве комсомольца обвинят. А комсомолец-то, может быть, со мной, со старухой, погибнет в развалюхе. Где еще такого агронома колхоз найдет? Ты председатель – ты и в ответе.

– Да я, Глебовна, председателем без году неделя. Трошина бы надо тряхнуть. А сейчас погоди, дай мне оглядеться.

– Вы, председатели, не обессудь на слове, меняетесь, как снег, каждую зиму, а то и того чаще. После войны в председателях перебывал чертов косяк, и каждый заставлял меня, как ты же сейчас, годить. Козельников был – такой долговязый, помнишь? – тот все хвалил меня за работу и с пеной у рта обещал: дам я тебе, Глебовна, лесу. Непременно дам. Ушел. Палкин – этот все улыбался по пьяному делу – обещал. Его ушли. Крапивин, царствие небесное, не стану врать, даже не сулил. Трошин. Что Трошин… Теперь ты. Что вот скажешь?

Спокойный, пристальный взгляд Глебовны, ее вроде бы и шутейные, но подковыристые разговоры о председателях рассердили Лузанова, он даже слегка покраснел, но крепился, беспокойно поглядывая на дорогу. Молчал. Что сказать Глебовне, не знал. Ей уже действительно всего наговорили: дворец бы можно выстроить. И вдруг с уст Лузанова сорвались необдуманные, но самые нужные слова:

– Ты все, Глебовна, уповаешь на председателей. А ведь председатель – он только и есть председатель. Кроме него, еще имеется правление. Оно всему голова. Я тебе только, могу дать совет: напиши заявление. Нет, пусть лучше Алексей Анисимыч сам напишет, а мы разберем и, думаю, поможем. Хм.

– Ничего, по-моему, толкового из этого не выйдет. Вишь, он, Алексей-то, какой, все норовит от себя да от себя. А бумажка нам не пособит. Нету у меня ей веры.

– Напиши. Таков порядок.

– Беспорядок.

– Как смотреть. Надо иметь в виду опять же, что таких хибарок, какая у тебя, в Дядлове и в полста не уложишь. Вот и нужны заявления, чтобы у каждого все взвесить и все обсудить. Кому помочь, а кому и повременить.

– Чего весить, Лука Дмитрич. Возьми одно во внимание: агроном здесь живет.

– Опять за то же, опять: у попа была собака, – раздосадованно сказал Лузанов и начал разбирать вожжи.

Глебовна хоть и была поглощена разговором, однако чувство тревоги за Алешу не покидало ее. И она смотрела уже не только вдоль деревни, но и оглядывалась на двор: может, опять его выкинет из-под берега Кулима.

– Вот он, Лука Дмитриевич, – не показав своей радости, как могла спокойно, сказала Глебовна и добавила уже совсем успокоенная: – Говорила, что придет. Берегом и пришел. Алеша! – позвала она. Но Алексей не отозвался. Он скоро взбежал по ступенькам крыльца и скрылся в дверях сенок.

– Иди-ка, понужи его. Какого черта он… Язви те, опоздаем совсем.

Когда Анна Глебовна вошла в избу, Алексей стоял посреди избы в трусах и растерянно вертел перед глазами изорванные брюки.

– И где ты был? Председатель ждет. Хлебни хоть кашки. Неужто голоден поедешь.

– Ехать мне, Глебовна, не в чем. Во, погляди.

– Ах ты, окаянный народец. Да где же тебя так подцепило! Ну только. Да хоть бы по шву. Ну-ко, ну-ко, девки. Что же делать? А он ждет. Сердится.

– Скажи ему, Глебовна, пусть один едет.

– В уме ты? У вас же большое дело.

– Тогда давай Никифоровы брюки.

– И не заикайся. Он возвернется, может, голее тебя.

– Купим ему новые. Получу деньги и куплю.

– Чего ты получишь? Получишь – на хлеб опять надо.

– На хлеб, на хлеб! Будет день – будет и хлеб. Сказал, куплю. Приедет он – и куплю.

– Приедет? – Голос у Глебовны дрогнул и безвольно затряслись губы, но обведенные густой тенью глаза вдруг молодо блеснули: – Алешенька, а приедет он, ты думаешь?

– Думаю, приедет. Что же мы, напрасно, что ли, ждем его.

– Алешенька, и какой ты… окаянный народец. Само собой, купим ему потом. Коротковаты они тебе. Никифор росточку небольшого. Но ничего, обойдутся. А в поясе тут как тут.

Алексей под ликование Глебовны натянул на свои длинные ноги Никифоровы штаны в полоску из простой хлопчатобумажной ткани, с затвердевшими складками на сгибах, и, схватив кусок хлеба, выбежал на улицу. А Глебовна присела на угол открытого сундука и, расслабленно уронив свои сухие, изувеченные работой руки на колени, долго недвижно сидела и улыбалась тихой умильной улыбкой, полная и враз уставшая от нежданной радости. Должен Никифор вернуться домой. Погляди, как сказал Алешка, окаянный народец: «Что же мы, напрасно, что ли, ждем его».

Удержался Лузанов от ругани и на этот раз, однако сказал не без укора:

– По холодку, думал, доедем. Доехали. Но-о-о, болван, зачесался… Иван Иванович страшно, не любит опозданий.

Дорога уже сильно притаяла, и из-под ног мерина взлетали ошметки грязи, сыпались в ходок, на одежду, лица, перелетали через головы.

– Тише ты, лешак, – сердился Лука Дмитриевич. – Эко, самовар пустой. В город приедем чертями. Ты, Алексей Анисимович, справку по навозу везешь?

– Я и так помню. Кот наплакал. Две тысячи возов.

– Так мало?

– Сколько вывезли.

– Что же я, курам на смех буду докладывать исполкому такую цифру! Десять тысяч я доложу. И ты, к слову придется, говори то же. Хм.

– Каких же десять, Лука Дмитриевич?

– Что-то не учли, да вывезем еще – вот и будет около этого.

– Не будет и близко.

– Ну ладно, помалкивай. Я знаю, будет или не будет. Эй ты, уснул, тетеря. – И Лузанов с потягом вырезал мерина кнутом между ног.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю